
Автор текста: Камиль Сен-Санс
Статья опубликована в Auf der Höhe. Internationale Revue, том IV, 1882, с. 297-303 (ссылка на оригинал).
Не совсем ясно, написана она в оригинале на немецком, или это уже был перевод, но в любом случае этот перевод сделан с немецкой версии. Для контекста стоит прочитать ещё статью Сен-Санса «Спиритуализм и материализм, Гирн и Бюхнер» (1900). Некоторые мнения в этих двух статьях почти дублируются, но в этой, более ранней статье, Сен-Санс открыто спорит с нео-материалистом, и защищает необходимость в искусствах под давлением науки. В связи с этим он вынужден даже признавать некое родство между искусством и мистицизмом. Правда и тут сам Сен-Санс относится к мистицизму скорее негативно, и использует его как положительную метафору только в рамках спора с врагом искусства.
— I —
Редко у какого философа можно встретить подлинный вкус к музыке или иное чувство по отношению к ней, кроме безразличия, граничащего с презрением. Умы, занятые исключительно серьезными вещами, еще готовы допустить «искусство» в круг предметов, достойных их высочайшего внимания, но музыку они относят к совершенно иной области и рассматривают её, по сути, лишь как простое развлечение. Поэтому любители музыки не без приятного удивления обнаружили в недавно вышедшей книге на философские темы — «Возрождение материализма» господина Андре Лефевра — целую главу, которая касается их напрямую. Глава эта озаглавлена «Музыкомания», что само по себе вряд ли свидетельствует о большой симпатии или глубоком почтении, однако автор считает нужным предупредить нас, что в его словах не следует искать «ни злого умысла, ни презрения».
Нам приходится верить ему на слово, хотя пренебрежение порой проступает в тексте весьма отчетливо. Тем не менее, возникает ощущение, что в глубине души автор любит музыку и для её истинного понимания ему недостает лишь более глубоких знаний; в этом он схож со многими людьми, которые рассуждают о музыке наобум. Местами он высказывает довольно здравые, а порой и совершенно верные мысли, подходя к музыкальным вопросам с позиции простого здравого смысла честного человека, привыкшего размышлять и делать из этих размышлений логические выводы. Это простой метод, которым авторы, пишущие об искусстве вообще и о музыке в частности, слишком часто пренебрегают. Приятно цитировать такие пассажи, как следующий:
«Спор между мелодистами и гармонистами кажется мне попросту ребячеством. На мой взгляд, то, что привыкли упорно называть мелодией, — это скорее искусное приспособление к традиционным формам. Чем дальше мы заглядываем в прошлое, тем проще, даже беднее становится музыкальный рецепт, тем чаще повторяются мотивы, тем меньше варьируются темпы и тональности. В те времена это было необходимостью: ария запечатлевалась в памяти лишь благодаря своего рода «литании», то есть постоянному повторению одной и той же темы. Преодолев все эти трудности, музыка, тем не менее, всё еще пребывает в своем младенчестве; и очевидно, что постепенно (отказываясь от вечных припевов и монотонных повторов) она стремится и придет к тому, чтобы развивать последовательность чувств точно так же, как мы развиваем последовательность идей. Эта непрерывная мелопея (бесконечная мелодия) нанесет ритмической ариетте не больше вреда, чем высокая поэзия — народной песне…»
Почему рядом с подобными пассажами, свидетельствующими о столь верном взгляде на природу и будущее музыки, приходится встречать совершенно иные высказывания, которые, кажется, вышли из-под совсем другого пера? Что ж, автору просто необходимо было — в угоду своей философской системе — немного принизить музыку, и для этого он нашел лишь те поверхностные доводы, которые ежедневно встречаются нам в виде нелепых и неискоренимых предрассудков. Первый из этих предрассудков автор излагает так: «Нельзя не заметить, что это увлечение музыкой (своего рода зараза, охватившая конец нашего столетия) совпадает с неким умственным изнурением и явным упадком душевных сил. Невольно задаешься вопросом: действительно ли такое совпадение случайно, или же между этими двумя столь очевидными фактами существует некая логическая связь и необходимая зависимость?»
Неужели автор, спросим мы, совсем не чувствовал, до какой степени подобное обвинение недостойно философского ума? Оставим в стороне то, что сам этот «упадок душевных сил» и это «умственное изнурение» кажутся весьма спорными; даже если признать их реальность, причины их можно приписать множеству иных факторов. Почему бы не возложить вину на развитие промышленности, на биржевой ажиотаж, на рост потребления табака или на само «Возрождение материализма»? Впрочем, оставим этот вопрос.
Еще одно предубеждение, с которым бороться куда сложнее, поскольку оно гораздо шире распространено, заключается в утверждении, будто музыкальные творения по природе своей эфемерны. Прискорбно видеть, что даже столь проницательный в остальном ум подпал под влияние этого заблуждения. Нужно быть слепцом, чтобы не замечать: в музыке, как и во всяком другом искусстве, есть произведения долговечные, а есть преходящие. И автор обсуждаемой книги, пусть и против воли, всё же признал это: «Некоторые из наших друзей утверждают (я, впрочем, в это не верю), что Моцарт устарел. Но никто не станет отрицать, что Россини уже угас — подобно сияющему закатному солнцу; что Обер мерцает лишь слабым лунным светом, а Адольф Адан отстоит от нас как минимум так же далеко, как Лассо или Порпора». Но даже если это и правда, что это доказывает? В лучшем случае лишь то, что Моцарт стоит выше Россини, Обера и Адольфа Адана, в чем я со своей стороны никогда не сомневался. Впрочем, мы ровным счетом ничего об этом не знаем: лишь грядущее столетие сможет рассудить нас, а еще лучше — столетие, следующее за ним.
И разве гибнут одни лишь музыкальные творения? Разве литература — эта гордая литература — избежала той же участи? Разве мало рядом с Горацием, чьи труды «прочнее бронзы», поэтов и прозаиков, чьи сочинения еще несколько лет назад превозносились до небес, а ныне стремительно предаются полному забвению? К чему прилагать разные мерила к совершенно одинаковым вещам?
Причину этой поразительной несправедливости, впрочем, найти нетрудно. Писатель, рассуждающий о музыке, чаще всего оказывается в положении литературного дилетанта, взявшегося судить о писательском мастерстве. Представьте себе разумного, но не искушенного в литературе человека, которому читают поэтическое произведение. Его захватит красота чувств, великолепие образов, мощь ритма. Но разве именно в этих вещах заключается то, что ищет в стихотворении человек литературно образованный? Конечно нет; именно те нюансы, которые совершенно ускользают от дилетанта, и составляют — пусть не самого поэта, но само искусство поэзии.
Точно так же и слушатель, не изучавший музыку, которому чужды её чтение и нотная грамота, может иметь об этом искусстве лишь самое несовершенное представление; он неспособен понять его до конца — за исключением тех случаев, когда исключительный, невероятно редкий интеллект заменяет обучение инстинктивным познанием. Для него музыкой является всё, что поется или исполняется на инструментах, — хотя при этом он прекрасно осознаёт, что не всякая речь есть красноречие и не всё написанное является литературой, и не всё, что намалевано или нацарапано, — живопись или рисунок.
Эта прискорбная легкость, с которой в области музыкального искусства любое нагромождение пустоты, собранное на пяти линейках под прикрытием скрипичного или басового ключа, принимается за музыку, является одной из главных причин предубеждений, господствующих в музыкальных вопросах. Как будто между иными «сочинениями» и подлинным музыкальным произведением нет такой же огромной разницы, как между любовным письмом капрала и стихотворением Виктора Гюго!
— II —
Мы переходим теперь к главному пункту вопроса и хотим рассмотреть точку зрения, которой придерживается автор книги «Возрождение материализма» и которая послужила поводом к написанию данной статьи. До сих пор музыке предъявляли (по крайней мере, в глазах обвинителей) страшное обвинение. Её упрекали в том, что она — самое материальное из всех искусств. Музыка, утверждали они, есть лишь физическое удовольствие и ничего более. Господин Андре Лефевр несколькими словами мстит за эту клевету. «Музыка, — замечает он вскользь, — целиком зависит от уха и акустических свойств материи; но какое искусство, с этой точки зрения, не материально?». И, переходя от одного вывода к другому, он приходит к утверждению, что «музыка является одновременно самым исключительно-чувственным и самым абстрактным из всех искусств». И это чистая правда — за исключением разве что слова «исключительно», которое автор, вероятно, не стал бы использовать, будь он музыкантом и умей он читать партитуру так же, как читают книгу, обретая тем самым способность получать полное наслаждение от изучения музыки даже в отрыве от непосредственного слухового восприятия.
Однако если здесь музыку и оправдывают, снимая с неё обвинение в том, что она — самое материальное из искусств, то делается это вовсе не ради её возвеличивания — напротив! Будучи принципиальным материалистом, г-н Андре Лефевр борется с мистицизмом во всех его проявлениях, и, по его убеждению, музыка — одна из таких форм. «Ибо она, — говорит он, — лишь вспомогательное средство для той тяги к неопределенному, которую (справедливо или нет) называют религиозным чувством». Это и впрямь совершенно новый взгляд. Является ли он для музыки унизительным или лестным? Именно это мы и хотим выяснить. Однако прежде необходимо расчистить почву и понять, заслуживает ли вообще внимания вопрос: «материальна музыка или нематериальна?». Г-н Андре Лефевр считает его бессмысленным: «Эти слова по отношению к искусству не имеют ровным счетом никакого значения». Здесь я с ним полностью согласен. Пойдем дальше.

— III —
Мир долгое время жил верой в противопоставления, ставшие аксиомами: небо и ад, свет и тьма, дух и материя. Что же это такое на самом деле — материя? То, что видишь, что можно потрогать, что имеет вес и оказывает сопротивление. Все остальное материей не считалось и составляло мир невидимого и духовного. Для древних ветер не был материей; он отождествлялся с духом. Spiritus flat ubi vult [Дух веет, где хочет]. Spiritus Dei ferebatur super aquas [Дух Божий носился над водами]. Мощный порыв ветра, огненные языки — именно они приносят апостолам Святой Дух и, по всей видимости, сами им и являются.
Открытие газообразного состояния вещества уже значительно «утончило» понятие материи, а позже к этому добавились знания о невесомых и даже гипотетических флюидах. Невесомая материя! Флюид вроде эфира, полностью гипотетический! Как далеко мы уже ушли от первобытных представлений о материи! И все же сила привычки столь велика, что люди до сих пор задаются вопросом: как мозг может порождать мысль, если материя и дух разделены непреодолимой пропастью? Напротив, следовало бы сказать себе: раз мозг производит мысль, значит, никакой непреодолимой пропасти между ними быть не может!
Но продолжим. Наука в последние годы сделала гигантский скачок, и в «Научных беседах» г-на Луи Фигье я нахожу следующее любопытное определение материи: «Неуловимая, невидимая, труднопостижимая молекула, — как говорит г-н Крукс, — есть единственная истинная материя; а то, что мы называем материей, есть не что иное, как впечатление, которое движение молекул производит на наши органы чувств». Неуловимая, невидимая, труднопостижимая и находящаяся в постоянном движении — вот во что превратилась косная, неподвижная материя!
Если бы мы были рабами слов и традиций, то вскоре обнаружили бы, что того, что до сих пор называли материей, вовсе не существует, а следовательно, не существует и духа, который был ей противопоставлен. Как субстанция, так и сущность бытия нам неизвестны; и между проявлениями того, что мы зовем духом и материей, не существует такой же пропасти, как и между теми проявлениями жизни, которые мы всё еще именуем «царством животных» и «царством растений», хотя нам давно известно, что между ними нет никакого разрыва.
Нет ни духа, ни материи, а есть лишь реальности (действительность) и абстракции (представления). Следовательно, не может быть ни грубого материализма, ни возвышенного спиритуализма, и смерть последнего не породит, как надеется г-н Андре Лефевр, возрождение первого. Всё это лишь слова, лишенные всякого смысла как в искусстве, так и в философии; и в этом вопросе я полностью разделяю мнение автора «Возрождения материализма».
— IV —
Лишь основывая свои суждения исключительно на чувственном восприятии и не имея возможности почерпнуть знания из чтения нот, люди приходят к утверждению, что музыка «не обладает ни формой, ни цветом» и что «ее образы подобны скоплению противопоставленных и сливающихся друг с другом нюансов, лишенных линий и очертаний», а «ее гармонические построения — некой смеси рельефов и подвижных пластичных форм, не знающих ни правил, ни меры и тающих, словно облака». Для музыканта же музыка обладает и формой, и линией, которые столь верно передает ее чудесная письменность; в ее звучности заключена богатейшая из всех палитр; и музыка вовсе не создает беспорядочные и бесстильные смеси, а подчиняется непреклонной логике. Всё это условно и иллюзорно, скажут нам. Но разве в других искусствах иначе? Возьмем, к примеру, язык. Чем представляется язык тому, кто его не учил? Хаотичным нагромождением несвязных звуков. А ведь именно на такой основе вырастает вся литература. И все же никому не приходит в голову оспаривать право литературы на существование. Если музыка и есть некий мистицизм, то вовсе не потому, что ей недостает реальности или прочности. И все же автор «Возрождения материализма» и в этом вопросе оказался прав. Музыка — это мистицизм уже в силу того, что она является искусством. Любое искусство — это удовлетворение той тяги к запредельному и сверхземному, которая лежит в основе мистицизма; и музыка, благодаря воздействию, оказываемому ею на нервную систему, удовлетворяет эту тягу сильнее, чем любое другое из них. Наука — великий враг мистицизма, и по мере своего развития она его гасит. Первая убивает второй. Так наука убивает искусство. Служение прекрасному вытесняется служением полезному, и вера в первое сохраняется лишь благодаря изучению прошлого, когда искусство властвовало безраздельно. Эта истина навязывается каждому, и поэты в возвышенных стихах оплакивали это бедствие наших дней. Но что можно этому противопоставить? Ничего — таков рок.
У художников и поэтов остается лишь одно утешение: музыка родилась лишь в XV веке и всё еще пребывает в расцвете и сиянии юности; в отличие от своих сестер, она не вынуждена влачить за собой тяжкое бремя мертвых столетий, она не обязана становиться «греческой» или «римской» и черпать жизненные силы в исчезнувших цивилизациях. Она — подлинное искусство современности.
Наука же, со своей стороны, неудержимо движется вперед, одно за другим объясняя явления Вселенной и с каждым шагом сокрушая очередное заблуждение или суеверие. Факел искусства меркнет перед солнцем истины. Однако, несмотря на все старания науки, Вселенная всегда будет превосходить её; всегда будут оставаться непознанные величины и всегда будет жить неутолимая жажда, исходящая из мистицизма — но из мистицизма возвышенного и одухотворенного, являющего собой одновременно страстное и нежное томление по утонченной цивилизации. И это томление может быть утолено лишь музыкой, этим языком невыразимого; и потому она станет последним из искусств, подобно тому как само искусство станет последней из религий.