
Автор текста: Friedrich Hohenstaufen
Версия на украинском и английском языках
Остальные авторские статьи можно прочитать здесь
Интеллектуальный ландшафт европейской науки середины XIX века характеризовался острой потребностью в переосмыслении гуманитарного знания. Традиционная историография, представлявшая собой незамысловатое, художественное описание политических интриг, династических войн и деяний выдающихся личностей, находилась в состоянии глубокого кризиса, и уже не удовлетворяла запросам нового поколения, воспитанного в контексте промышленной и научной революций. Как и все прочие разновидности знания, история должна была отвечать строгим требованиям эмпирической науки, в то время, как всем давно было очевидно, что она недалеко ушла от эпохи античности, и представляла собой скорее разновидность художественной литературы. Самые яркие попытки поставить историю в основание нового мировоззрения делаются Кондорсе в его «Эскизе..» (1794); позже эти тенденции подхватит Сен-Симон, создавший, в том числе, и теорию трех стадий в её зачаточном виде, основываясь на уже распространившихся с середины XVIII века теориях дикость-варварство-цивилизация (см. Фергюсон, Робертсон, Смит, Тюрго и т.д.). Версию, созданную Сен-Симоном, подхватит, разовьет и применит к полномасштабному анализу истории позитивист Огюст Конт, идейный наследник сен-симонизма. И эта традиция окажет решающее влияние на Томаса Бокля, английского историка, о котором сейчас пойдет речь. Впрочем, в его сочинениях можно будет обнаружить и влияние другой, немецкой традиции, хотя оно и гораздо слабее.
В этой второй традиции исторический метод тоже приобретает большую роль. Это не трудно обнаружить, начиная от Гердера («Идеи к философии истории человечества», 1784-91), и Винкельмана, с его теорией развития через рост свободы, — и доходя вплоть до Гегеля, чей «Абсолютный Дух» развивается, в точности копируя путь развития человеческой мысли, и по своему функционалу полностью совпадает с контовской «Религией Человечества», где главное божество, «Человечество» — выступает эдаким совокупным срезом достижений всех лучших умов истории. Эта традиция, смешиваясь с вышеназванной англо-французской, окажет влияние на создание исторического материализма Карла Маркса, сформулированного в конце 40-х и в начале 50-х годов XIX века. А где-то паралельно с этими процессами, одно за другим, появляются исторические сочинения нового типа. Самые известные из которых выходят из-под пера французов Гизо и Мишле, но не меньшее значение имели Тьер, Тьерри или даже немец Ранке. Лекции Франсуа Гизо по «Истории цивилизации в Европе» и «Истории цивилизации во Франции» пользовались колоссальной популярностью далеко за пределами Франции. Он одним из первых начал рассматривать историю через призму борьбы классов и институтов. Тогда как Жюль Мишле в «Истории Франции» (1833) сделал главным героем истории не монархов, а сам французский народ. Когда Огюст Конт начнет создавать свою философию истории, то он попытыется лишь дать метод для тех тенденций, что уже и так активно развивались.
И все таки, метод Конта был очень абстрактным и ограниченным, а его собственные попытки его применения привели лишь к очень сомнительной квази-утопической системе, напоминающей казарменный коммунизм теологического типа. Его попытки было явно недостаточно. И вот, в этот период зарождения позитивизма и триумфа естествознания происходит публикация первого тома «Истории цивилизации в Англии» (1857) Генри Томаса Бокля, и она тут же произвела эффект подлинной академической революции. Этот труд ознаменовал собой амбициозную попытку применить к изучению человеческого общества те же строгие индуктивные методы, которые использовались в естественных и точных науках, тем самым превратив историю из литературного жанра в дисциплину, оперирующую непреложными причинно-следственными законами. Это была попытка довести принципы позитивизма в исторической науке до своего логического завершения.
Чтобы в полной мере осознать масштаб и специфику боклианского проекта, стоит обратиться к контексту формирования его личности. Генри Томас Бокль (1821-1862) родился в обеспеченной семье лондонского купца и судовладельца. Из-за крайне слабого здоровья он практически не получил формального образования; его единственный школьный опыт ограничился одним годом в школе Гордон-Хаус, так что в школе он почти не учился. Однако его физический недостаток был компенсирован феноменальной страстью к чтению и статусом гениального автодидакта. Сначала образованием мальчика занималась мать, привившая ему любовь к Шекспиру, Библии и классической литературе. Как позже говорил сам Бокль: «Меня никогда особо не мучило то, что называется образованием, мне позволяли идти своим путем, не отвлекаясь… Все, что я сейчас, как предполагается, знаю, я узнал сам». Но настоящий прорыв в его творчестве связан с потерей отца, который умер в 1840 году, оставив внушительное наследство, обеспечившее Боклю финансовую независимость. На эти деньги он приобрел обширную библиотеку из 22 000 (!) книг, что дало ему возможность выстроить собственную интеллектуальную траекторию, не распыляя усилий. Такое наследство позволяло ему жить вполне комфортно. Вместе с матерью они любили устраивать обеды для друзей и ходить в рестораны, а сам Бокль курил только дорогие сигары. Бокля в основном считали «хорошим собеседником» из-за его «глубоких знаний по широкому кругу тем», но с другой стороны, некоторые считали его «скучным или эгоистичным» и склонным «доминировать в разговорах». Знания Бокля действительно поражают своей обширностью, в чем легко убедится каждый, кто прочтет хотя бы несколько глав из его знаменитой работы. В июле 1840 года Бокль, его мать и сестра Мэри отправились в Европу, где провели почти год. Бокль, судя по всему, оставался там до 1844-го, и пребывая в Германии, Италии и Франции, он изучал язык, литературу и историю каждого места, которое посещал. В конечном итоге он самостоятельно выучил от 16 до 18 иностранных языков (свободно разговаривал на шести или семи, данные расходятся у разных биографов). Уже тогда он решил «направить все свои силы на чтение и подготовку какого-нибудь великого исторического труда», как он сам говорит, в возрасте 19-ти лет. Как бы странно это не звучало для такого юноши, но он серьезно посвятил себя этой мечте и в течение следующих семнадцати лет работал по десять часов в день над своей целью. Первоначально задумывавшийся как история Средних веков, к 1851 году этот труд трансформировался во всеобъемлющую историю цивилизации, хотя потом, по мере осознания своих сил, он снова сжался, до цивилизации одной только Англии.
Примечательно, что до своего триумфа на поприще историографии, Бокль прославился в совершенно иной сфере — к двадцати годам он считался одним из сильнейших шахматистов мира и стал победителем первого британского шахматного турнира в 1849 году. Эта математическая точность, стратегическое мышление и способность удерживать в уме сложнейшие комбинации многомерных структур впоследствии отразились в архитектуре его исторической социологии. Исторический замысел Бокля разросся до колоссальных масштабов и должен был охватить до четырнадцати томов, но из-за преждевременной кончины ученого от тифа в Дамаске в 1862 году свет увидели лишь два основных тома (1857 и 1861 годов), которые в поздних изданиях часто разбивались на три физических книги. Несмотря на свою незавершенность, опубликованные тексты Бокля, включающие не только «Историю цивилизации», но и его резонансную публичную лекцию о влиянии женщин на прогресс знания, а также философские эссе, образуют целостную макроисторическую систему. Эта статья представляет собой попытку базового обзора философского фундамента, социологической методологии и исторического мировоззрения Генри Томаса Бокля, а также его места в исторической мысли XIX века.
I. — Статистический и географический детерминизм
В основе методологического аппарата Бокля лежит радикальный отказ от концепции свободы воли как движущей силы исторического процесса, а также полное исключение теологического провиденциализма. Это первый тезис, с которого вообще начинается его книга. Бокль был глубоко убежден, что если человеческие поступки не подчинены фиксированным, познаваемым законам, то история превращается в царство слепого случая или мистического сверхъестественного вмешательства, что делает невозможным любое научное познание общества. В духе позитивизма Конта, он считает провиденциализм идей теологической, а свободу воли — метафизической. Оставалось только найти концепцию, которая станет позитивной. К этому моменту уже были собраны политические и военные анналы, истории законодательства и религии, сведения о науке, литературе, искусствах, изобретениях, быте, раскопках, монетах, надписях, языках, географии, народонаселении, смертности, браках, заработках, ценах и преступности. Иными словами, фактов накопили колоссально много. Но почти никто не попытался связать эти факты в целое и подняться от частностей к общим законам. Историки, по Боклю, в массе своей остаются ремесленниками описания, а не мыслителями объяснения, он критикует их за слишком узкий эмпиризм. Отсюда вырастает главная претензия Бокля к традиционной историографии. Во всех зрелых науках отдельные факты служат материалом для открытия закономерностей; в истории же господствует наивное убеждение, что задача автора — просто рассказать события и, в лучшем случае, снабдить рассказ моральными замечаниями. Бокль считает этот стандарт жалким. Его собственный замысел — сделать для истории нечто аналогичное тому, что естествознание сделало для природы: показать, что и человеческие события подчинены порядку, методу и закону. Поэтому он стал одним из пионеров применения макросоциологических и статистических данных для доказательства строгих детерминистических законов в социальной науке. Опираясь на достижения бельгийского математика Адольфа Кетле (см. влияние Кетле на Фогта), основателя так называемой «социальной физики», Бокль перенес математический закон больших чисел на изучение человеческого поведения. Он утверждал, что поведение человека кажется непредсказуемым и зависящим от субъективной свободы выбора только на микроуровне, при наблюдении за изолированным индивидом. Однако при переходе на макроуровень, в масштабах всего общества, эти индивидуальные девиации взаимно уравновешиваются, и обнажаются жесткие, математически предсказуемые закономерности. Поразительно то, как этот подход совпадает с современным подходом к физической науке и квантовой теории.
Для подтверждения своей теории Бокль привлекал обширный массив статистических данных по Франции и Англии. Он с убедительностью демонстрировал, что из года в год при схожих социально-экономических условиях в обществе совершается одно и то же количество убийств, самоубийств и преступлений. Его «хитом» было доказательство связи между ценами на зерно и количеством браков и преступлений. В Англии того времени это было революционным доказательством того, что романтические, «духовные» порывы (любовь, создание семьи) зависят от стоимости хлеба. Более того, статистической регулярности подчиняются даже те действия, которые кажутся вершиной случайности, например, количество писем, опущенных в почтовые ящики Лондона или Парижа с неправильно указанными адресами. Из этого Бокль делал радикальный вывод, что преступления и социальные аномалии не являются результатом злонамеренности конкретных личностей, а порождаются объективными материальными и социальными предпосылками внутри самого общества. Общество заключает в себе определенный «запас» преступности или добродетели, а конкретный индивид лишь реализует эту статистическую вероятность. Таким образом, индивидуальные действия балансируются в великом среднем значении человеческих дел, делая исторические процессы доступными для научного предсказания.
Его минимальная рабочая формула такова: всякое действие совершается под действием мотивов; мотивы суть результат предшествующих условий; если бы мы знали все antecedents и законы их движения, мы могли бы с точностью предсказывать поступки. Но особенно сильно Боклю не нравятся философы, которые выводят заключения о природе человека не из историко-социологических, маркоэкономических и т.д. массивов данных, а из своей головы и самоанализа (метода интроспекции, который любил его кумир и товарищ Дж Ст. Милль). Поэтому, если мы забежим немного вперед, Бокль посвятит целую главу спорам рационалистов и сенсуалистов. И в целом Бокль сильнее осуждает первых, называя их метафизиками, и больше сочувствует вторым, называя их, правда, сенсационалистами. Он даже считает, что человека формируют обстоятельства среды; и врожденные различия, в том числе расовые (!), не имеют особого значения для интеллекта. Бокль правильно понимает родство французских философов и британских утилитаристов (и даже впоследствии ещё много раз будет ссылаться с огромной похвалой на Гельвеция, Локка и других авторов этой школы), но всё таки здесь он предпочитает проявить демонстративное благоразумие, и показать эту борьбу как бессмысленный спор двух крайностей, которым нужен высший синтез. И даже если этот синтез будет сделан, всё равно их философия не сможет помочь исторической и социологической науке, и придется прибегать к сбору статистических данных. Эта атака на метафизиков была очень нужна, из-за огромной роли интеллектуальных знаний в концепции Бокля. Если в Европе решающими становятся умственные законы, то как их открывать? Поэтому и нужно было доказать, что философы не генерируют знания из головы. Но о самой этой концепции мы поговорим немного дальше.
Некоторые его современники, например, лорд Актон или немецкие историки, были в ужасе от этой исторической системы. Они обвиняли Бокля в том, что он превратил человека в «статистическую единицу», лишенную моральной ответственности. Если преступление это просто статистика, то за что судить преступника? Аргументы Бокля отдавали им той же проблемой детерминизма и морали, которая предъявлялась материалистам от Ламетри до Бюхнера.
Дихотомия статики морали и динамики интеллекта
Итак, если история управляется законами, то необходимо определить природу этих законов. Он начинает с основ, т.е. влияния среды, но мы рассмотрим это влияние позже. Центральным элементом философской системы Бокля, вызвавшим наибольшее количество споров, стало жесткое разделение им законов духовного развития на две обособленные категории: моральные и интеллектуальные. Бокль выстраивает безупречную в своей формальной логике конструкцию, которая опиралась на модную среди позитивистов классификацию, по которой все науки нужно разделять на разделы статики и динамики. Он утверждает, что базовые моральные догмы и этические максимы (такие как необходимость быть справедливым, запрет на убийство или воровство) были известны человечеству с глубокой древности. Со времен античности в нравственной природе человека не появилось никаких принципиально новых истин. Поскольку мораль представляет собой величину стационарную, она по законам логики не может быть причиной исторических изменений, так как постоянная величина не способна породить динамику или сдвиг в развитии системы. В отличие от стагнации морали, человеческий интеллект и корпус научных знаний находятся в состоянии непрерывного накопления, расширения и трансформации. Из этого следует ключевой и самый характерный тезис Бокля: реальным и единственным двигателем человеческой цивилизации является интеллект, а не мораль. Прогресс общества следует объяснять не тем, что с течением веков люди стали добрее или гуманнее, а исключительно тем, что они стали знать больше, и только как результат расширения знаний и распространения их вширь, статистически чаще проявляется гуманность.
Так формулируется его теория социального прогресса. Бокль доказывает, что даже такие величайшие исторические бедствия, как религиозные преследования или бесконечные кровопролитные войны, ослаблялись в Европе не благодаря проповедям нравственного совершенствования или христианского миролюбия, а благодаря интеллектуальным и технологическим открытиям. Среди многочисленных примеров, он использует даже изобретение пороха. Это открытие изменило структуру армий и сделало ведение войны более технологичным и дорогостоящим, сделав войну делом профессионалов, а не всего народа. А развитие политической экономии, транспорта и международной торговли доказало экономическую невыгодность военных конфликтов. Вообще нужно иметь ввиду, что Бокль — либерал, и почти вся книга является огромным манифестом основных либеральных принципов. Концепцию мира в Европе, как результата свободной торговли, он подкрепляет обильным цитированием всех экономистов, от Рикардо и Смита до Мак-Куллоха и даже экономиста Бланки. Особенно сильно он уважает Адама Смита:
«Об Адаме Смите можно сказать, не боясь опровержения, что этот одинокий шотландец изданием одного сочинения больше сделал для благоденствия человечества, чем было когда либо сделано совокупно взятыми способностями всех государственных людей и законодателей, о которых сохранились достоверные известия в истории».
Законодателей Бокль вообще недолюбливает. Как либерал, он считает, что лучшие законы те, которые отменяют старые законы. Среди примеров, он очень много места посвящает борьбе за отмену знаменитых «хлебных законов». Короче говоря, это не моральная добродетель побеждает варварство, а скорее знание размывает его экономические и социальные механизмы. В этой логике такие привычные институты, как религия, литература и правительство, предстают не двигателями цивилизации, а лишь ее эпифеноменами, продуктами уже сложившегося уровня интеллектуального развития общества. Они помогают понять общество, но сравнительно слабо могут им управлять. Нельзя просто навязать хорошую религию, хорошую литературу и лучшую форму правления, и сразу же превратить отсталый народ в передовой. Они просто не приживутся и не заработают. Поэтому, говоря о интеллекте общества, самое главное, что для Бокля важен не только сам факт какого-то нового открытия, но и его распространенность, диффузия знаний. Так что прогресс это скорее среднее арифметическое знаний в обществе. Теперь приведу только одну цитату, которая показалась мне характерной для его взглядов на роль морали и интеллекта, и при этом затрагивающая взгляды на Россию и её менталитет:
«Никто не станет утверждать, что воинственное развитие России происходит от низкого уровня нравственности или от пренебрежения к религиозным обязанностям; напротив того, все сведения, какие мы имеем, доказывают, что порочный образ жизни в России встречается не чаще, чем во Франции и в Англии [прим. Бокля: Некоторые предполагали, что в России меньше безнравственности, чем в западной Европе, но это мнение едвали не ошибочно], и то достоверно, что русские следуют наставлениям церкви с большей покорностью, чем их образованные противники. Ясно, стало-быть, что Россия — страна воинственная не потому, чтобы жители ее были безнравственны, но потому, что они малоразвиты. Недостаток заключается не в сердце, а в голове. Так как умственные способности русского народа мало развиты, то на него мало имеют влияния люди, занимающиеся умственным трудом, и потому в нем безусловно преобладает класс военный. В такой ранний период развития общества ещё нет среднего класса, и следовательно нет и того мирного, осмысленного склада жизни, который вырабатывается в средних классах. Умы людей, лишенных умственной деятельности, естественно обращаются к военному поприщу, как единственному для них исходу. Вот почему в России всякие способности оцениваются по применению их к военному делу. Войска считаются главным источником славы нации; выиграть сражение, обмануть хитростью неприятеля считается одним из величайших подвигов человеческой жизни, и все лица не военные, каковы бы ни были их достоинства, не уважаются в этом народе, как люди несравненного низшего свойства».
Этой воинственной нации он противопоставляет Англию, которая является полным антиподом, идеальной страной. Причина этого её успеха состоит в том, что Англия породила огромный средний класс, который больше склонен к интеллектуальным занятиям. Условие успеха вообще для любой нации — создание многочисленного класса интеллектуалов, которые прямо связаны со средним классом, и который, в свою очередь, является социологическим явлением, а поэтому его невозможно просто так создать, произвольным вмешательством в социальный организм.

Материальный базис истории
Если статистика уже показала закономерность нравственного поведения, а постоянный контакт человека с внешним миром неоспорим, то история обязана изучать взаимодействие двух рядов причин — внутренних и внешних, умственных и природных. Отсюда его программное заключение: нет науки истории без науки о природе. Историк должен стать посредником между исследователями ума и исследователями внешнего мира, потому что действия людей суть продукт столкновения внутренних мотивов и внешних условий. Формула Бокля «история есть модификация человека природой и природы человеком» является ключом к пониманию его материалистической методологии. Прежде чем интеллект сможет стать ведущей силой истории, общество должно освободиться от давления физической среды. Теперь Бокль разрабатывает усложненную систему географического детерминизма, согласно которой на ранних этапах развития любая цивилизация жестко детерминирована внешней физической средой. Он выделяет четыре фундаментальных фактора, определяющих судьбу наций: климат, пища, почва и общий вид природы. Анализ взаимосвязи между климатом, почвой и пищей демонстрирует понимание Боклем макроэкономических процессов, предвосхищающее многие выводы институциональной экономики и демографии. Бокль опирается на идеи Давида Рикардо о ренте и заработной плате, утверждая, что первоначальным условием любого прогресса является накопление богатства, поскольку без излишков невозможен досуг, а без досуга невозможно получение знаний. Климат и почва определяют саму возможность создания этих излишков.
Но Бокль сразу уточняет, что богатство создается двумя разными путями. Один путь это плодородие почвы, когда природа почти сама дает обильный продукт. Другой путь — стимулирующее действие климата на труд, когда суровые условия заставляют человека работать настойчивее и регулярнее. Первый путь проще и потому он проявляет свое влияние раньше, здесь всё зависит от отношения почвы к урожаю, то есть от действия природы на саму природу. Второй путь сложнее: здесь природа действует уже на человека. Вывод у Бокля классический — древнейшие цивилизации возникли в самых плодородных частях Азии и Африки, но подлинно прочный прогресс зависит не от щедрости природы, а от напряжения человеческих сил. Климат, дающий богатство через труд, в конечном счете полезнее для развития, чем почва, дающая богатство почти автоматически. Само собой, климат Европы суровее, чем в других регионах, поэтому, «что и требовалось доказать», Европа обречена на мировое доминирование, но поскольку плодородие почвы здесь хуже — то и первые цивилизации возникли не в Европе, а на Востоке. Так Бокль пытается найти оправдания перед самой историей, ответить, почему цивилизация в Египте возникла раньше, чем в Англии, если климат, по идее, не изменялся.
Ещё одним, критическим фактором становится пища, которая напрямую регулирует демографию и отчасти даже распределение национального богатства (ср. подход Молешотта). Он даже прямо ссылается здесь на работы Либиха, учителя Фогта, чтобы описать обмен веществ и азотистый состав пищи; и на Кабаниса, чтобы подтвердить влияние среды на человека. Он ссылается и на Гумбольдта, когда нужно описать климат и пищу в Америке, и даже на некоторых английских врачей-френологов, считавшихся местными «вульгарными» материалистами (напр. Эллиотсон). Практически все знаменитые авторы привлекаются им для аргументации. В общем, отсюда Бокль выводит жесткую социологическую закономерность в мальтузианском стиле: в странах, где благодаря климату пища добывается предельно легко и дешево (например, рис в Индии, картофель в Ирландии или финики в Египте), неизбежно происходит взрывной рост населения. Когда население стремительно увеличивается, предложение на рынке труда многократно превышает спрос на него. Это приводит к катастрофическому обесцениванию человеческого труда и, как следствие, к колоссальному социальному неравенству. В таких условиях, как показывал Бокль на примерах древнего Египта, Перу, Мексики и Индии, богатство концентрируется в руках узкой элиты, тогда как подавляющее большинство населения вынуждено прозябать в нищете и выполнять тяжелую работу за минимальное вознаграждение. В обществах с переизбытком дешевой рабочей силы человеческая жизнь утрачивает ценность, массы не имеют голоса в управлении государством, а политическая система неизбежно эволюционирует в сторону жестокого деспотизма.
Если пища и климат определяют экономическую структуру, то четвертый фактор — «общий вид природы» — формирует когнитивные особенности нации и режим познания. Бокль анализирует воздействие природного ландшафта на человеческую психику. В регионах, где природа подавляет человека своими циклопическими масштабами или грозными, непредсказуемыми явлениями (частые землетрясения, извержения вулканов, разрушительные ураганы, гигантские горные цепи, как в Гималаях или Андах), у населения гипертрофируется воображение. В этом разделе Бокль также ссылается на «Основы геологии» Лайеля, который якобы развивал такую же аргументацию. Чувство абсолютной беспомощности перед слепыми силами стихии порождает экзистенциальный страх, который трансформируется в устойчивые религиозные суеверия, веру в магию и покорность судьбе. С другой стороны, в умеренном климате Европы природа предстает не как ужасающая сила, а как познаваемый механизм. Отсутствие постоянных природных катастроф позволяет человеку воспринимать окружающий мир как нечто, подчиняющееся регулярным законам, которые можно изучить, предсказать и использовать в своих целях. Умеренная природа стимулирует интеллект, аналитическое мышление и аналитику, подавляя иррациональное воображение. Человек перестает быть рабом природы и становится ее исследователем и господином. Бокль даже пытается натянуть эту схему на сравнение Греции и Индии, чтобы объяснить превосходство античных греков над мистической философией востока.
Из этого около-материалистического фундамента вырастает ключевой водораздел всей боклианской философии истории. Он проводит жесткую демаркационную линию между развитием Европы и всем остальным миром. Вне Европы физические законы (и климат, и пища, и внешний вид природы, т.е. вообще всё) обладают подавляющей властью над человеком, что обрекает неевропейские цивилизации на деспотизм и историческую стагнацию. В Европе же, где физические условия способствовали накоплению первоначального богатства без демографических катастроф, и где природа не подавляла психику, произошел качественный фазовый переход. Не трудно увидеть в этих выкладках много уже знакомых нам элементов, которые встречаются, например, у Фридриха Листа или Пьера Кабаниса. Середина XIX века была периодом расцвета научного, т.е. биологического расизма, ярчайшим представителем которого был Жозеф Артюр де Гобино. Не удивительно, что и в работе Бокля мы видим элементы подобного шовинизма. Однако нужно признать и то, что Бокль отвергал идею о том, что цивилизационные различия проистекают из врожденных, наследственных качеств рас. Его физический детерминизм был скорее оружием эгалитаризма. Он доказывал, что народы изначально обладают равным потенциалом, а их отсталость обусловлена исключительно воздействием внешней среды и историческим багажом. Иммигрант из Индии, который переедет в Англию, и сам станет лучше, и дети его, почти наверняка, не будут отличаться умом от детей британца.
Итак, в Европе человек подчинил природу, и решающими факторами исторического процесса стали уже не физические, а ментальные законы. Схема Бокля, таким образом, эволюционирует: начав с географического около-материализма («среда → обилие пищи → бедность/богатство»), она сдвигается в сторону интеллектуального идеализма («знание → разрушение догм → социальный прогресс»). Здесь включается теория статики и динамики, и аргументация в пользу распространения знаний. Как мы уже выяснили выше, законы развития не подчиняются ни метафизикам, ни религии, ни литературе, ни даже правительствам. Это нечто особенное, чисто-социологическое явление, принадлежащее обществу, как огромному организму, связанному в том числе с условиями окружающей среды. Перед тем, как выяснять специфику развития разных европейских цивилизаций, Бокль ещё задерживает внимание на ужасном состоянии исторической науки в период средневековья. Этот раздел не особо интересен, и просто иллюстрирует мифологические бредни из некоторых сочинений. Если не говорить про прогнозы конца света и разных драконов, или про всякие неточности и выдумки, то особенно его задели, почему-то, популярные легенды во Франции и Англии, что их нации были основаны беженцами из древней Трои. Теперь, когда Бокль начертил общие основы научного метода, он собирается показать, «как надо».
II. — Типология европейских наций, женский вопрос
и проблемы бессмертия души
Самым известным и методологически богатым разделом «Истории цивилизации в Англии» является сравнительная типология цивилизаций. Бокль не просто пишет историю своей страны; он превращает Европу в огромную социологическую лабораторию, где государства выступают репрезентативными моделями различных путей развития, зависящих от баланса между знанием, религией и государственной властью. Эта компаративная машина устроена как суд над цивилизациями по английской либеральной шкале. Сама Англия выступает в конструкции Бокля как эталонный, «нормальный случай» (normal case) исторического развития. Бокль убежден, что к пониманию больших социологических законов легче всего прийти, изучая общество, которое развивалось органично, по собственным правилам, и в наименьшей степени подвергалось искусственному конструированию и вмешательству сверху. Нормальность Англии обусловлена якобы не моральным превосходством британцев, а уникальной исторической конъюнктурой. Здесь раньше, чем на континенте, ослабла власть католической церкви, а политическая и умственная жизнь меньше подавлялась государственным аппаратом. В результате в Англии исторически укоренился индивидуализм и «дух сомнения» (скепсис). В отличии от Конта, который обожал католицизм и ненавидел разрушительный дух скептиков и критиков, для Бокля католицизм это тормоз развития, а скептицизм — это не разрушительный нигилизм, а позитивная гносеологическая установка и абсолютно необходимое условие прогресса. Готовность сомневаться предшествует исследованию, а исследование порождает знание. Скептицизм становится даже центральной темой всей книги, главным двигателем прогресса знаний, основным принципов, отделяющим здравого мыслителя от зашоренного дурака. Философский стиль английского ума Бокль определяет как индуктивный — опирающийся на факты, практику и опыт, а не на абстрактные догмы. При этом именно в английской истории находит свое оправдание радикальный антиэтатизм Бокля. Англия показывает, что вмешательство законодателей в экономику обычно калечит торговлю, а лучшее законодательство, как правило, состоит в отмене устаревших законов, принятых предыдущими поколениями.
Итак, центральной темой становится скептицизм и либерализм. По этой причине, рассматривая примеры из истории Франции, и сравнивая их с английскими, Бокль больше всего уважает Бойля и Монтеня. На этом, но также и на многих других примерах, он выстраивает параллели, которые доказывают, что до 1661 года Англия и Франция развиваются практически синхронно, и мало чем отличаются. Но дальше начинается серьезное расхождение, которое приведет Англию к успеху, а Францию к разрухе и революции. Если Англия — это история органичного роста свободы, то Франция рассматривается как более «болезненный» вариант развития цивилизации. Главной социальной патологией Франции Бокль считает тотальное доминирование «protective spirit» (покровительственно-опекающего духа). Это глубоко антилиберальный, централизующий строй, который сплавляет воедино государство, аристократию, церковь и культуру. Бокль прослеживает генезис этой болезни от католического доминирования к религиозным войнам, и далее к политике кардинала Ришелье. Пускай он ослабил могущество духовенства, но Ришелье сделал это не во имя свободы личности, а ради концентрации абсолютной власти в руках короны. Французская Фронда провалилась именно потому, что во Франции не сложился мощный союз народных низов, способный противостоять монархии, как это произошло в Англии. Французское общество, пишет Бокль, слишком долго привыкало существовать под опекой сверху, разучившись действовать самостоятельно. Наиболее радикальной является критика Боклем эпохи Людовика XIV («Короля-Солнца»). Идя вразрез с общепринятым восхищением блестящим веком французской культуры, Бокль выдвигает парадоксальный тезис: государственная опека и патронаж над литературой, искусством и наукой могут дать внешнее великолепие и блеск двору, но они неизбежно подтачивают независимость ума, делают интеллектуалов сервильными и угнетают трудящиеся классы налогами. Поэтому «прекрасные картины, дворцы и драмы» покупаются ценой самой сердцевины нации. Придворная культура оказывается симптомом не расцвета, а глубокого структурного разложения.
Именно через эту призму Бокль интерпретирует Великую французскую революцию. Для него она не была ни внезапным заговором философов-просветителей, ни случайной политической катастрофой из-за дефицита бюджета. Революция стала неизбежным итогом длительной интеллектуальной перестройки нации. Поскольку легальных политических институтов свободы во Франции не существовало, литература вынужденно стала «последним ресурсом свободы». Литераторы сначала атаковали церковь, затем обрушились на государственный аппарат. Параллельно бурное развитие демократичных по своей сути естественных наук (физики, химии, геологии) разрушало почтение к старым догмам и старине, делая французский ум чрезвычайно подвижным. Американская война за независимость стала лишь искрой, брошенной на обильно политую горючим интеллектуальную почву. Бокль связывает революционный взрыв не только с налогами, но и с изменением режима познания внешнего мира. В каком-то смысле можно даже сказать, что это такая же коллизия между базисом и надстройкой, как в модели Маркса, но только базис здесь не материальный, а интеллектуальный. Примеров и отсылок на литераторов Англии и Франции в этих разделах — сотни (!), особенно много внимания он посвящает (кроме Бойля и Монтеня) Декарту, Гоббсу, Локку, Юму, Бёрку, Вольтеру, Гельвецию и Кондильяку. Французских материалистов он ценит явно очень высоко (даже Гольбаха!), а реакцию романтиков-идеалистов оценивает как катастрофу. Но несмотря на это, Бокль разочарован их атеизмом и очень по этому поводу сокрушается. Как бы то ни было, большинство французских интеллектуалов, подражая английским, были крутыми ребятами, чьи принципы, хотя и не победили пока что, обязательно победят, и приведут Францию к либеральной свободе. Пока что, увы, остается только констатировать отставание Франции из-за пагубного влияния централизации и протекционизма.
Испания в схемах Бокля выполняет роль идеально-негативного примера, предостережения для всех остальных. Она показывает, как могут сойтись воедино негативные физические и социальные факторы, породив «застывшую» цивилизацию. Анализ Испании демонстрирует почти социологический фатализм. Природа Испании, изобилующая горами и подверженная землетрясениям, стимулировала в народе иррациональные страхи и религиозный трепет, прямо как в не-европейских странах. Эти физические факторы наложились на историю непрерывных многовековых войн с маврами (Реконкиста), которые требовали колоссальной религиозной и военной мобилизации. В результате клир получил беспрецедентную власть над умами. В Испании сформировался специфический социально-психологический тип общества, в котором две могущественные силы — культ лояльности (верности монарху) и религиозное суеверие — не конкурировали, а взаимно усиливали друг друга. Бокль подчеркивает, что испанцам присущи выдающиеся качества: искреннее мужество, развитое чувство чести и глубокая личная преданность. Однако в системе координат Бокля эти высокие моральные добродетели абсолютно бесплодны с точки зрения исторического развития, потому что они не соединены с накоплением и распространением индуктивных знаний. В Испании «общие причины», т.е. доминирование церкви и консервативного государства — всегда торжествуют над попытками частных действий и реформ. В одной из своих самых бескомпромиссных формулировок Бокль заявляет, что кроме знания — ничто не может ослабить суеверие; а там, где знание подавляется институционально, нация обречена на стагнацию.
Раздел, посвященный Шотландии, является, возможно, самым живым и парадоксальным в труде Бокля. Он обнаруживает в шотландской истории уникальный феномен, который называет «двойным парадоксом»: эта нация на протяжении веков демонстрировала выдающееся свободолюбие и либерализм в политике, оставаясь при этом невероятно жестокой, фанатичной и нелиберальной в религиозной сфере. Ключ к этому парадоксу Бокль видит в двойственной роли шотландского духовенства. Во-первых, во времена борьбы за национальную независимость против посягательств английской короны и местной знати, преследуемое пресвитерианское духовенство максимально сблизилось с народом. Церковь стала естественным защитником масс, реально поддержав дух политической свободы. Однако, во-вторых, как только духовенство утвердило свою духовную монополию, оно, по выражению Бокля, «изуродовало национальный характер» беспрецедентным аскетизмом, моральным террором, страхом перед демонами и преследованием любых чувственных радостей. Бокль, выступая против антиискупительной и клерикальной морали, прямо заявляет, что телесные удовольствия столь же существенны для полноценной жизни, как и радости ума, и что церковь, осуждая их, преступно уменьшает общий запас счастья человечества.
Но парадокс Шотландии углубляется в XVIII веке, во время блестящего Шотландского Просвещения. Шотландия породила плеяду гениальных скептических умов — Дэвида Юма, Адама Смита, Томаса Рида. Казалось бы, их идеи должны были разрушить суеверия масс. Однако этого не произошло. Бокль объясняет это гносеологической пропастью. Даже светская шотландская мысль осталась методологически родственной богословию. Она была дедуктивной. Если английские мыслители двигались индуктивно (от конкретных фактов к теориям), то шотландские гении мыслили от абстрактных принципов вниз к частностям. Уважение к принципу в Шотландии оказалось сильнее уважения к факту, что сделало блестящую философию недоступной и чуждой для народа, оставив его во власти мрачных суеверий.
Бокль намеревался написать ещё разделы, как минимум, про Германию и США, и частично затрагивал их во введении. Он этого не сделал, но в случае с Германией пример должен был чем-то напоминать Шотландию. С его точки зрения, немцы создали очень сильную философскую, литературную и научную традицию, но она настолько выше среднего уровня немца из простого народа, что между ними образовалась пропасть, и нация в целом не получает таких же выгод от научного развития, как та же Англия.
Женщины и прогресс науки
Мировоззрение Бокля было бы неполным без рассмотрения его взглядов на роль женщин в истории. В то время как многие мыслители викторианской эпохи рассматривали женщин исключительно в рамках домашней сферы, Бокль совершил революционный концептуальный прорыв. 19 марта 1858 года в Королевском институте Лондона он прочитал публичную лекцию — единственную за всю свою жизнь — под названием «Влияние женщин на прогресс знания». В этом тексте Бокль переносит свою макроисторическую дихотомию методов познания (индукцию и дедукцию) в плоскость гендерного анализа. Он категорически заявляет, что женщины не просто способны участвовать в научном процессе, но что они уже оказали на него колоссальное влияние, и что без полноценного вовлечения женского интеллекта дальнейший прогресс цивилизации будет заторможен. Но, конечно, фундаментом для такого вывода послужила вполне себе мизогинная установка о том, что мужчины и женщины обладают разным по своей природе мозгом. При этом не трудно заметить, что женщинам достался мозг, который работает в худшем (хотя и необходимом) режиме. Механизм этого важнейшего влияния женщин Бокль связывает с различиями в когнитивных стилях. По его утверждению, мужской разум преимущественно индуктивен: мужчины склонны к медленному, методичному сбору фактов и осторожному восхождению к общим законам. Женский же разум, напротив, преимущественно дедуктивен: он обладает быстрым восприятием, способностью к мгновенным интуитивным озарениям и умением отталкиваться от всеобъемлющей идеи, применяя ее к частным феноменам мира. Получается, что женщины обладают разумом условно немецким и шотландским, тогда как мужчины — английским и самым совершенным. Подобное отношение можно косвенно ощутить даже из знаменитой фразы, которую ещё называют Трихотомия Бокля:
«Мужчины и женщины делятся на три класса или порядка интеллекта; самый низкий класс можно определить по их привычке всегда говорить о людях; следующий — по тому факту, что они всегда беседуют о вещах; самый высокий — по их предпочтению обсуждения идей».
Конечно, здесь он не разделяет эти типы по принципу пола. На три класса делятся как мужчины, так и женщины. Но помимо того, что здесь Бокль выступает как идеалист, он выражает явное презрение к тем самым, социальным и анти-научным качествам, которые в других местах он приписывал преимущественно женщинам. И все же, даже разделяя веру в то, что мы бы назвали легендой про левое и правое полушария, Бокль решительно критикует снисходительное отношение к т.н. женской интуиции. В то время как даже передовые умы эпохи, такие как Чарльз Дарвин, склонны были считать интуицию и быстрое восприятие рудиментарными признаками «низших рас» или пережитком прошлых стадий эволюции, Бокль видел в женском дедуктивном мышлении двигатель научного воображения. Он предупреждал, что исключительный, педантичный фокус на голых эмпирических фактах — традиционная мужская область — ведет к научной стагнации. Науке жизненно необходимо воображение, способность к смелым гипотезам и интеллектуальным прыжкам.
Бокль иллюстрировал свой тезис примерами из истории науки, утверждая, что даже величайшие триумфы строгого естествознания несли на себе отпечаток дедуктивного метода. Он указывал, что Исаак Ньютон пришел к своему закону всемирного тяготения не путем медленного подсчета упавших яблок, а благодаря колоссальному дедуктивному прозрению, сродни тому типу воображения, которым обладают женщины. Индукция — могучее оружие, писал Бокль, но дедукция обладает еще «более острым лезвием». Бокль также обращался к древней истории, показывая, что статус женщины является объективным индикатором здоровья цивилизации. Анализируя гомеровский эпос и сопоставляя его с законами более поздней эпохи Платона, Бокль с сожалением отмечал, что, несмотря на развитие искусств в классической Греции, влияние женщин парадоксальным образом снизилось по сравнению с более варварскими, но более естественными временами Гомера. Истинное величие общества, по Боклю, достигается лишь тогда, когда мужская индукция и женская дедукция объединяются в совместном поиске истины, поэтому любые институциональные и образовательные барьеры для женщин должны быть немедленно демонтированы.
Пределы детерминизма
В философской эволюции Бокля существует уникальный текст, который приоткрывает экзистенциальные границы его статистического детерминизма. В 1859 году Джон Стюарт Милль опубликовал свое знаменитое эссе «О свободе» (On Liberty), отстаивающее абсолютное право на свободу мысли и слова. В мае того же года Бокль опубликовал в журнале Fraser’s Magazine обширную рецензию на этот труд. Первая часть рецензии представляет собой защиту антипатернализма и интеллектуальной свободы. Бокль солидаризируется с Миллем в том, что любые попытки государства или общества подавить инакомыслие под предлогом защиты общественной морали — пагубны для прогресса. Чтобы проиллюстрировать этот тезис, Бокль вытащил на свет судебное дело Томаса Пули (Thomas Pooley) — малоизвестного корнуоллского копателя колодцев, который в порыве религиозного бреда написал на общественных воротах антихристианские лозунги и был приговорен суровым судьей Кольриджем к двадцати одному месяцу тюрьмы за богохульство. Бокль превратил дело Пули в манифест против классового лицемерия британского правосудия. Он справедливо указывал, что магистраты никогда бы не осмелились бросить в тюрьму богатого, респектабельного писателя-вольнодумца из лондонского клуба, но с готовностью продемонстрировали свою власть над неграмотным, полубезумным бедняком. В этом пассаже Бокль возвышает роль литературы до уровня политического оружия: писатели для него — это «священники у алтаря» религии свободы, чья прямая обязанность состоит в защите слабых от тирании властей.
Однако самое поразительное кроется в финале этой рецензии. В апреле 1859 года, в самый разгар работы над текстом, Бокль пережил катастрофический удар — смерть его обожаемой матери, бывшей для него главным духовным и интеллектуальным ориентиром всей жизни. Эта «сокрушительная и опустошающая скорбь» заставила Бокля, строгого позитивиста и антитеолога, включить в финальную часть рецензии пространный философский аргумент в пользу бессмертия души. Аргумент Бокля абсолютно уникален, поскольку он не базируется на религиозных текстах или теологических догматах, которые он откровенно презирал, называя их «скоропортящимися изобретениями». Он строит доказательство бессмертия на психологическом реализме — на концепции «универсальности аффектов» (universality of the affections). Бокль утверждает, что потребность любить и быть любимым является высшим инстинктом человеческой природы. Когда смерть отнимает у нас самого близкого человека, оставляя лишь «оболочку того, что мы любили слишком сильно», разум и воля неизбежно сломились бы, если бы мы искренне верили, что эта разлука окончательна. Сама интенсивность человеческой любви, абсолютная психологическая невозможность «встать и продолжать жить» с мыслью о вечном небытии любимого существа, является для Бокля экзистенциальным доказательством предчувствия другой, высшей формы существования. Так, перед личными проблемами Бокль уступил самым примитивным воззрениям, подобно тому, как это же произошло с Контом. Он даже писал: «Если бессмертие неправда, то мало что значит, правда или нет что-либо еще».
Смерть матери в 1859 году в сочетании с изнурительной работой над вторым томом «Истории цивилизации в Англии» и его публикацией в 1861 году побудили Бокля отправиться в Египет, чтобы восстановиться после истощения. Он совершил поездку по Египту. Затем, почувствовав себя лучше, Бокль отправился в Палестину и Сирию, где он и умер, от брюшного тифа, 29 мая 1862 года и был похоронен в Дамаске. Сестра установила надгробный камень с эпитафией «Я знаю, что он воскреснет». Главная трагедия Бокля, как мыслителя, состоит в том, что вышедшие два увесистых тома его истории являются почти исключительно Общим введением (General Introduction). Бокль умер, так и не успев дойти до того, что считал основным содержанием своей книги! А все то, что было им сказано по поводу Франции, Испании и Шотландии писалась им лишь как предварительная методологическая база. Но даже эта работа смогла оказать огромное влияние на целое поколение его современников.

III. — Место Бокля в истории мысли
Если теперь попытаться точнее определить место Бокля в интеллектуальной картине XIX века, то очень быстро выяснится, что он занимает в ней промежуточное, переходное и потому особенно интересное положение. Его невозможно без остатка свести ни к позитивизму Огюста Конта, ни к историческому материализму Карла Маркса, хотя внешне он очевидным образом связан и с тем, и с другим. В Бокле есть нечто от Конта, поскольку он, как и тот, одержим идеей законов истории, мечтает превратить изучение общества в строгую науку и отвергает как теологическое провиденциальное объяснение, так и метафизические басни о свободе воли. Но в нем есть и нечто, что позднее получит более мощное развитие у Маркса: интерес к объективным, внеиндивидуальным структурам, определяющим поведение людей; недоверие к «великим людям» как демиургам истории; внимание к материальным условиям, пище, труду, цене хлеба, распределению богатства, социальной массе, а не к подвигам королей и полководцев. И все же именно в этой двойной близости и обнаруживается его оригинальность. Бокль это не Конт плюс Маркс в половинных дозах. Это отдельное течение — английская, либерально-скептическая версия научной философии истории. Здесь начать лучше всего с главного вопроса: что именно движет историю? Именно здесь различия между тремя авторами становятся по-настоящему принципиальными.
Для Конта движущей силой исторического развития выступает прежде всего эволюция человеческого ума, проходящего знаменитые три стадии — теологическую, метафизическую и позитивную. Конечно, за этим стоят и институты, и формы власти, и разделение труда, но глубинная пружина у него все же интеллектуально-духовная. История у Конта есть история взросления коллективного разума. Он рассуждает так, как будто человечество — это один огромный мозг, который сначала бредит мифом, потом запутывается в абстракциях, а затем, наконец, выходит на трезвую почву науки. В этом смысле Бокль несомненно близок к нему. Его знаменитая дихотомия статики морали и динамики интеллекта по существу повторяет контовскую логику в немного другой форме. Правда, для Бокля знания являются почти самоцелью, тогда как для Конта гораздо более важную роль играет как раз таки мораль, от значения которой Бокль отказался. Там, где Конт в ужасе от анархии критического разума и мечтает вновь подчинить общество духовной власти, Бокль видит в сомнении главный очистительный механизм цивилизации. Конт хочет закрыть эпоху критики; Бокль, напротив, хочет сделать ее нормой. Это различие огромно. Оно отделяет французского систематика, втайне тоскующего по иерархии, от английского либерала, который искренне верит, что общество становится лучше именно тогда, когда никакая инстанция не имеет права окончательно заткнуть рот исследованию. Еще резче различие проявляется в отношении к государству. Конт — мыслитель порядка. Даже когда он бичует метафизические абстракции XVIII века, он в конечном счете ищет стабильную форму социальной организации, где каждый класс, каждая функция, каждое знание будут дисциплинированно встроены в целое. Он органицист и систематик. Ему неприятен хаос частных интересов; он хочет согласования, координации, управления. Бокль тоже говорит об обществе как о сложной целостности, но политический вывод делает обратный: лучшие законы — это обычно те, которые отменяют старые законы; государственное попечение почти всегда вредно; административный гений Франции породил не силу, а зависимость; опека сверху разлагает народ хуже прямого насилия. Там, где Конт думает: обществу нужен духовный и интеллектуальный дирижер, Бокль думает: как бы этот дирижер снова не превратился в полицейского и попа. В этом пункте Бокль гораздо последовательнее как враг клерикально-метафизического наследия, потому что не пытается подменить старую узду новой. В этом плане реакция Бокля на позитивизм оказалась крайне похожей на реакцию Милля.
Если же теперь повернуться к Марксу, то сходства и различия примут уже другой характер. С Марксом Бокля сближает прежде всего сама установка на безличные причины. Оба они разрушают удобную сказку о том, будто история делается по капризу великих персон или по внезапным прихотям национального характера. Оба ищут структурные, повторяемые, объективные закономерности. Оба считают, что моральные фразы и религиозные самоописания обществ нельзя принимать за действительные причины их движения. Оба глубоко подозрительны к идеологической поверхности. Когда Бокль показывает, что брак, преступность, а отчасти и политическое настроение зависят от цен на хлеб, он, сам того не желая, наносит удар по тому же самому наивному морализму, по которому позднее с другой стороны ударит Маркс. Не потому люди ведут себя так или иначе, что они «добрые» или «злые» в отвлеченном смысле, а потому что они включены в объективную среду, сеть принуждений, интересов, нужды, возможностей. Этот ход и делает Бокля столь современным на фоне более старой риторической историографии. Но при всем этом Маркс начинает там, где Бокль, по сути, останавливается. Для Бокля материальные факторы важны прежде всего как естественно-географические условия и как общая статистическая база общественной жизни. Климат, пища, почва, плотность населения, богатство, среда, уровень знаний — вот его любимые переменные. Для Маркса же центральным становится не просто материальная среда, а общественно организованное производство. Не хлеб вообще, а способ производства хлеба; не богатство вообще, а отношения собственности; не население вообще, а классовая структура, возникающая из разделения труда и присвоения прибавочного продукта. В этом смысле Бокль материалистичен лишь наполовину. Он с удовольствием вытаскивает историю из-под власти провиденциализма и романтических басен, но до конца войти в анализ экономических отношений как специфически социальных форм он не успевает или не хочет. Его «материальность» во многом остается еще натуралистической: климатической, демографической, физиологической, географической. Маркс переводит вопрос на другой этаж. Для него важно не только то, что человек ест, но и кто владеет землей, кто распоряжается фабрикой, кто продает труд, кто присваивает результат, как устроен обмен и почему один класс объективно заинтересован в сохранении одних институтов, а другой — в их разрушении.
Из этого вытекает следующее различие: Бокль не мыслит историю по-настоящему антагонистически. Он, конечно, понимает, что в обществе есть неравенство, что средний класс играет огромную роль, что деспотические режимы вырастают из определенных социальных условий, что религия и государство могут душить развитие. Но у него нет той нервной, конфликтной модели общества, которая станет ядром марксизма. У Маркса история — это не просто движение знаний и не просто приспособление к среде, а борьба классов, возникающих внутри способа производства. История у него движется через противоречие, а не через накопление сведений. Бокль же, даже когда замечает социальные напряжения, остается человеком либерального XIX века: он надеется, что расширение знания, торговли, свободы обсуждения и интеллектуального класса постепенно размоет варварство, фанатизм и грубую силу. Маркс бы сказал, что этого мало, потому что сама буржуазная цивилизация производит новые формы подчинения, и одного просвещения тут недостаточно. Говоря грубо, Бокль думает, что невежество поддерживает несправедливость; а Маркс считает, что несправедливость системно воспроизводится самим общественным устройством, а не только недостатком образования. Отсюда их разное отношение к революции. Если Конт боится революции почти инстинктивно, как признак болезненного разрыва между старым порядком и новым состоянием умов, который надо как можно скорее завершить в пользу порядка, то уже Бокль относится к ней сложнее. Он способен увидеть в революции закономерный итог интеллектуальной работы, особенно на французском материале, но эмоционально и политически остается сторонником постепенного либерального развития. Революция у него это скорее симптом затянувшейся болезни централизованного общества, где свобода была слишком долго заперта и потому вырвалась взрывом. Маркс, напротив, рассматривает революцию как нормальный механизм исторического перехода в эпохи, когда производительные силы перерастают существующие отношения производства. Для него революция встроена в саму логику классового общества.
Еще один важный пункт это проблема идей. Что рисуется схема, будто Бокль — чистый идеалист, а Маркс — чистый материалист, и на этом всё сказано. Да, Бокль действительно делает интеллект главным двигателем европейского прогресса. Однако его интеллект это совсем не небесная сущность и не самодвижущийся дух. Он постоянно подчеркивает, что знания распространяются в обществе, что они зависят от условий, что их действие статистично, что среда, досуг, богатство, классовая структура и свобода обсуждения определяют саму возможность интеллектуального роста. Это не гегелевская история понятий, а более земная, почти социально-физиологическая история идей. И все же в конечном счете для Бокля именно идеи, мнения, скепсис, наука и их диффузия размыкают исторический тупик. Маркс радикализует критику. Он не отрицает силы идей, но требует каждый раз спрашивать: чьи это идеи, из какого общественного положения они растут, какую структуру отношений они маскируют или выражают? У Маркса знание вписано в борьбу, институции, классовые интересы, идеологию. Тогда как у Бокля знание часто выступает как почти универсальное благо, которое, распространяясь, само по себе ведет к прогрессу. Именно поэтому у Маркса философия и политическая экономия становятся не просто описанием, а критикой.
В методологическом отношении Бокль опять-таки стоит где-то посередине. Конт строит грандиозную схему наук и стадий, но часто делает это сверху вниз. Он больше законодатель системы, чем эмпирический исследователь. Маркс, наоборот, работает через критику категорий, через вскрытие внутренних противоречий буржуазной экономики, через историко-теоретический анализ форм стоимости, капитала, труда, государства. Его метод одновременно историчен и абстрактно-логичен. Хотя, нельзя не признать и огромную зависимость Маркса от позитивистов, с такими же попытками втискивать историю в правильные схемы. Бокль же выглядит как человек совсем другого типа: он одержим фактами, цифрами, сопоставлениями, национальными контрастами, статистикой, климатом, библиотекой, примерами. Он хочет дать истории тот эмпирический позвоночник, которого, как ему кажется, не хватает у философов. В этом его сила. Он одним из первых с такой агрессией и уверенностью потребовал, чтобы историк перестал быть литератором-моралистом и стал исследователем закономерностей. Однако есть у Бокля и недостатки, которые ставят его гораздо ниже Маркса. Он видит связи, но не всегда вскрывает механизмы. Он устанавливает регулярности, но не всегда ищет внутреннюю форму общественного отношения, которая их производит. Это нормально для позитивиста, так и следует действовать. Но в сравнении с Марксом это выглядит как очень слабое место.
Отличается у этих троих и понимание религии. Конт убивает старую религию, чтобы построить новую. Маркс рассматривает религию как форму отчужденного сознания, как перевернутый мир, который надо объяснять через реальные общественные отношения. Бокль же относится к религии прежде всего как к тормозу знания, к системе суеверий, подогреваемой страхом, невежеством и институциональным интересом духовенства. Это очень мощная антиклерикальная линия, и она делает Бокля особенно ценным для сенсуалистической и просветительской традиции. Но как раз там, где Маркс спросил бы, какую социальную функцию религия выполняет в данном классовом строе и какую форму отчуждения она компенсирует, Бокль чаще всего ограничивается тем, что противопоставляет ей науку и скепсис. Религия у него слишком часто просто ошибка, тогда как у Маркса она еще и симптом. В этом смысле Бокль ближе к XVIII веку, чем к социальной теории второй половины XIX столетия. Это и его очевидный плюс, но также и слабость. Наконец, различие между ними очень ясно проступает в том, как каждый понимает самого субъекта истории. У Конта субъектом фактически является Человечество как целое, разворачивающееся по единой логике взросления. У Маркса субъект всегда исторически конкретен: класс, вступающий в борьбу внутри определенного способа производства. У Бокля же субъект колеблется. Иногда это почти нация как носитель определенного интеллектуального типа; иногда это средний класс; иногда это совокупное общество, чья статистика выдает скрытые законы; иногда — просто цивилизация как пространство распространения знаний. Этим объясняется и своеобразная сила его сравнительной истории, и ее слабость. Сила в том, что он умеет схватывать большие культурные конфигурации. Слабость в том, что эти конфигурации иногда начинают выглядеть слишком монолитно: «Англия» мыслит так, «Франция» иначе, «Испания» третьим способом. Маркс в этом отношении грубее, но точнее. Для него внутри каждой нации есть расколотое общество, и одна и та же Франция может быть одновременно ареной буржуазного триумфа, крестьянской инерции, мелкобуржуазной иллюзии и пролетарского становления.
И все же было бы ошибкой видеть в Бокле лишь несовершенного предшественника Маркса или либерального ученика Конта. Его собственное место более своеобразно. Он представляет собой, если угодно, самый сильный английский вариант досоциологической или раннесоциологической исторической науки, которая уже вышла из мира риторики, уже напала на свободу воли, уже перестала верить в великих людей и уже начала связывать историю с внешней средой, статистикой и накоплением знания, но еще не сделала историю действительно материалистической (не важно, в марсистском или не-марксистском смысле слова). Он показал, что историю можно мыслить как науку о закономерностях; что моральная фразеология ничего не объясняет; что религия, государство и литература должны быть помещены внутрь более широких социальных процессов; что знание есть материальная сила цивилизации не в мистическом, а в буквальном смысле. От Конта он берет пафос научности истории, но отвергает его социократическую религию порядка. С Марксом он разделяет ненависть к идеологическим самообманам и интерес к объективным силам, но не принимает его революционную и классовую логику. По сути Бокль оказывается детерминистом, антиклерикальным эмпириком, научным социологом и очень либеральным врагом всякой опеки.
Боклианство в России: Материализм, нигилизм и бунт Достоевского
Парадоксально, но идеи английского либерала-эволюциониста Бокля нашли свой самый горячий, радикальный и исторически значимый отклик на другом конце Европы — в Российской империи 1860-х годов. В условиях тяжелейшего политического климата после смерти Николая I и начала реформ Александра II, русский перевод «Истории цивилизации в Англии» (1861-1864) произвел тектонический сдвиг в умах русской интеллигенции. Книга Бокля мгновенно превратилась в «священное писание» для нового поколения радикалов, материалистов и нигилистов. Его книга воспринималась как часть общего наступления естественнонаучного духа на старый гуманитарный хлам; не случайно позднейшие русские биографы ставили его в один ряд с Миллем и Спенсером как людей, пытавшихся сделать человека и общество предметом почти естественнонаучного исследования. Для лидеров русской радикальной мысли, таких как Николай Чернышевский и Дмитрий Писарев, боклианство стало идеальным интеллектуальным оружием против самодержавия, церковной догматики и сентиментального идеализма поколения 1840-х годов. Тезис Бокля о том, что цивилизацию двигает не нравственная проповедь, а исключительно накопление естественнонаучных знаний, стал одним из краеугольных камней русского нигилизма. Чернышевский, разрабатывая свою знаменитую теорию «разумного эгоизма» в романе «Что делать?», опирался на детерминизм Бокля и утилитаризм Милля. Если человеческие поступки подчинены строгим статистическим законам среды, рассуждал Чернышевский, то, изменив экономическую среду и просветив разум человека, можно математически просчитать и построить идеальное социалистическое общество. Правда, Чернышевского раздражало, что Бокль слишком резко сводит динамику истории к законам ума, колеблется между сенсуализмом и идеализмом и чрезмерно преувеличивает неподвижность нравственных факторов. Он также язвил по поводу попыток объяснять исторические формы особенностями пищи. И все же, в конечном счете Чернышевский признал у Бокля «коренную мысль»: история движется развитием знания. Просто, по его мнению, эту мысль надо было довести дальше и жестче, дополнив политико-экономическим принципом, согласно которому и умственное развитие само зависит от обстоятельств экономической жизни. Иными словами, Чернышевский принимает Бокля, но тут же начинает его переделывать в сторону более отчетливого социально-экономического детерминизма.
Через Писарева боклианство вообще вошло в русский радикальный обиход почти как формула веры. Именно Писарев особенно энергично подхватил ту сторону Бокля, которая была наиболее удобна для просветительской публицистики: чем больше реального знания, тем сильнее прогресс; чем меньше фантазий и метафизики, тем лучше устроена человеческая жизнь. Конечно, Писарев не был просто переписчиком Бокля и вообще сильнее зависел от более широкого круга позитивистских авторов, но разделяя боклианское презрение к абстрактной философии и преклонение перед индукцией, Писарев требовал отказаться от эстетики и гуманитарных наук в пользу химии, физиологии и анатомии, видя в них единственный путь к освобождению России от суеверий и экономического отставания. У Лаврова и Ткачева реакция была уже сложнее, потому что они пытались строить собственную социологию, а не просто радоваться новым кумирам из заграницы. Лавров прямо предупреждал, что поклонники Бокля слишком легко говорят об «открытых им законах истории», тогда как его выводы, даже если признать их частично верными, еще не тождественны подлинным законам исторического процесса. Ткачев, со своей стороны, высоко ценил сам замысел Бокля — изучать историю общества так же объективно, как геолог изучает историю земли, — но подчеркивал, что эта попытка пока не увенчалась полным успехом.
Влияние Бокля не исчерпывалось публицистами и социологами. Оно проникало и в более широкую культуру русской образованной молодежи. Показательно, например, что Илья Мечников еще мальчиком читал Бокля, и эта книга, по свидетельству его биографа, глубоко врезалась ему в сознание именно тезисом о движущей роли положительного знания. Однако этот триумф позитивистского фатализма встретил сопротивление со стороны консервативной мысли, одним из самых мощных выразителей которого стал Федор Достоевский. В 1864 году он публикует «Записки из подполья» — повесть, которая представляет собой философский ответ не только Чернышевскому, но, в более широком смысле, и всему лагерю рационалистов, утилитаристов и социальных детерминистов, среди которых Бокль занимал далеко не последнее место. Достоевский наносит удар по самой сердцевине боклианства — по идее предсказуемости человеческого поведения. Главный герой повести с издевкой размышляет о том, как успокаивает современных мыслителей слово «процент» — отсылка к статистике Кетле и Бокля о неизбежном проценте убийств, самоубийств и падших женщин в обществе. Если все расписано по таблицам, иронизирует подпольный человек, то с личности снимается всякая нравственная ответственность. Достоевский категорически отказывается принять мир, в котором человек низведен до уровня «фортепьянной клавиши» или «штифтика», чьи действия математически детерминированы физической средой, климатом или уровнем развития интеллекта. В тексте повести Достоевский прямо полемизирует с утверждением Бокля о том, что развитие цивилизации и интеллекта неизбежно делает общество более мирным и приводит к исчезновению войн. Подпольный человек указывает на окружающую реальность: кровавую Гражданскую войну в США (1861–1865), войну за Шлезвиг-Гольштейн, войну в Крыму. Цивилизация, говорит подпольный человек, не сделала человека менее кровожадным; она лишь развила в нем большую многосторонность ощущений и, возможно, еще более изощренные формы жестокости. Человек, в конце концов, всегда захочет отстоять за собой право на каприз, на безумие, на разрушительный произвол — хотя бы затем, чтобы все эти логарифмы отправить к черту и пожить по собственной глупой воле.
