, , , ,

Жюльен-Жозеф Вирей — от сенсуализма Кабаниса к расизму, идеализму, дуализму и христианскому витализму

Українська версія ↗

Автор текста: Friedrich Hohenstaufen

См. полный пересказ главной книги Вирея.

Остальные авторские статьи можно прочитать здесь

В этой статье будет подробнейшим образом рассмотрен очередной представитель науки рубежа XVIII-XIX веков, репутация которого серьезно пострадала из-за переоценки расизма в современном мире. Французский натуралист, антрополог и политик Жюльен-Жозеф Вирей (1775-1846) оказывается одним из неформальных наследников Бюффона, развивающий идеи сенсуалистической школы в сторону физиологического детерминизма и натурализма, чем сближается как с Кабанисом, так и с Ламарком. Но сделав это, он же окажется одним из критиков как одного, так и второго, и продемонстрирует переход на позиции их противников, будто бы следуя в ногу с духом эпохи. И сейчас мы рассмотрим его историю в деталях. Вирей родился в небольшом городке, почти в деревне — чуть западнее Эльзаса и Лотарингии, и был единственным ребенком в семье. Его родители принадлежали к среднему классу (семья Вирей на протяжении нескольких поколений была королевскими нотариусами), поэтому у него был доступ к довольно обширной библиотеке, которая подпитывала его жажду знаний. В подростковом возрасте Вирей поступил в Коллеж де Лангр, где изучал классическую литературу и историю, и получил стандартное светское образование того времени. Именно в этой деревне, в начале Французской революции, он начал обучение у своего дяди, аптекаря по профессии, от которого получил знания по химии, физике и фармации. Все эти знания впоследствии пригодятся Вирею, когда в возрасте 19 лет, а именно 21 июля 1794 года он будет официально принят на службу в Рейнскую армию в качестве помощника фармацевта. В этот период он познакомился с весьма влиятельным ботаником Антуаном Парментье (1737-1813), тогдашним генеральным инспектором медицинской службы армии. Вскоре Вирей становится протеже Парментье, что оказало значительное влияние на его карьеру ученого. Уже в конце 1795 года Парментье организовал назначение Вирея в военный госпиталь Валь-де-Грас в Париже (тот самый, который после смерти Парментье станет центром бруссеизма). Очень серьезно относясь к учебе, Вирей сумел продвинуться по службе в больнице и стал помощником фармацевта. 

Прибыв в Париж, Вирей посещал круги «идеологов» и «Общества наблюдателей за человеком», а также возобновил медицинские исследования. Влияние Кабаниса здесь уже почти самоочевидно, позже Вирей признается, что иногда даже лично консультировался у Кабаниса по отдельным вопросам зоологии. Вирей даже публиковал свои статьи в журнале «Философская декада», главном печатном органе идеологов; как минимум, однажды он опубликовал там «Записку о законах чувствительности». И как только он получил больше свободного времени, то довольно быстро написал свой главный труд в области антропологии (хотя основная часть его работы и личных достижений касалась фармацевтической науки и техники). Также, где-то между 1799 и 1808 годами он принял участие в переиздании работ Бюффона вместе с Шарлем-Николя-Сижисбером Соннини де Манонкуром (1751-1812). Всё это выглядит, как очень даже неплохой старт карьеры.


Больше всего Вирей известен в литературе благодаря трактату «Естественная история человечества» (2 т., 1800-1801 гг.), который он написал в возрасте всего 25 лет. Эта работа довольно интересная, но для начала я перескажу общепринятую версию того, как обычно её оценивают. А делают это чаще всего по более позднему переизданию, когда взгляды автора серьезно изменились, и стали как раз менее материалистическими и более христианскими. Это ничего особенно не значит, ведь большинство аргументов всё равно совпадает, но просто важно уточнить, что первое издание в мировоззренческом ядре значительно отличается от последующих. Как бы там ни было, но здесь Вирей излагает свои самые знаменитые расистские тезисы, применяя таксономические методы своего времени к человечеству, как виду. Например, в этой работе можно прочитать следующее: «Мы разделили человечество на пять или даже шесть первородных рас […] Подобно Платону, мы должны гордиться тем, что не родились среди варварских народов. Разве они сами единодушно не признают за нами превосходство?». И это далеко не все проблемные места книги. Их в десятки (!) раз больше. Из уже существующих расистов того времени, в основном он опирается на работы Блуменбаха и Кампера, и вслед за Кабанисом устанавливает жесткую корреляцию между физическим и моральным, а точнее, между массой мозга и различными уровнями «интеллекта». Так, например, он пишет:

«Человек обязан своим интеллектом […] размеру массы своего мозга. Этот мозг, будучи пропорционально больше, чем у других животных, уменьшается у низших рас, таких как негр, поскольку их челюсти удлиняются и образуют более острый угол, а также у травоядных видов».

Кроме того, будучи сторонником минималистского полигенизма (т.е. теории, что у рас нет единого предка и это разные животные), Вирей предположил существование двух видов человека, «белого» и «черного». В раннем издании книги рас насчитывается всё ещё 5-6, но позже их станет всего две, внутри которых уже есть как бы подрасы. Физические описания чернокожих носят явно анималистический характер: «этот курносый нос, почти неотличимый от опухших, толстых губ, особенно верхней»; «мерзкое, почти треугольное лицо, вытянутое, как морда обезьян, с курносым носом»; «челюсти, особенно верхняя, вытянутые в морду»; «кудрявые волосы» и «жирная, шелковистая кожа»; «деформированные и искривленные ноги»; «очень большие наружные репродуктивные органы».

Конечно, он далеко не первый автор в расистской тематике; к тому моменту уже существовали многочисленные расистские сочинения в таком же стиле. Но из всех разновидностей расизма того времени Вирей примкнул к одной из самых радикальных. Он даже основывал оправдание европейской колонизации на предполагаемой неполноценности чернокожих. То, что он называл «негритянскими кастами», по его словам, было «слабым, хитрым и трусливым», в их глупых сердцах не возникло «доброжелательной решимости», которая оправдывала бы «более цивилизованных людей, смело угнетающих их». Он также писал, что:

«Люди без мужества, пресмыкающиеся, они обладали лишь вульгарными чувствами, темным разумом. Готтентотская ветвь, более автоматическая, но совершенно добродушная, томится в тяжелой апатии, которая делает ее, если можно так выразиться, евнухом для состояния совершенства».

Так работу Вирея представляют в энциклопедиях, и все это в основном правда. Но само собой, что все два тома этой книги не были посвящены расизму целиком и полностью. В ней есть и интересные общефилософские разделы о природе как таковой, о растениях и животных, о формировании цивилизации путем эволюции экономического хозяйства и т.д. Местами он даже предвосхитил трактаты Кювье, Кабаниса и Ламарка, которые выйдут в свет только спустя несколько лет. Я бы даже сказал, что это очень интересная и ценная работа, которую смело можно ставить рядом с работами Моргана или Бруссе, особенно если обращать внимание на всё то, что не сводится к расизму (тем более, что это даже не 10% от общего объема работы). В целом книга вполне добротная и актуальная для своего времени. Конечно, он всё равно намного более выраженный расист, чем Блуменбах или Причард, но не настолько сильно, как может показаться, и особенно в этот ранний период. Мало того, что бывают расисты гораздо более жесткие, так у Вирея есть ещё и огромное количество других тем, и даже специальных оговорок, противоположных по своему смыслу (включая осуждение рабства и колониальных администраций).

Теперь мы детально рассмотрим все доступные в оцифрованном виде сочинения Вирея, поэтому статья будет поистине огромной, и я рекомендую пользоваться навигатором по разделам. Он очень часто будет повторять одни и те же идеи, которые я постараюсь сокращать при очередном повторе, но всё таки буду повторяться, ведь целью является пересказ каждого его сочинения в конкретном году, а не попытка обобщить все его взгляды в некую усредненную картину. 

«Естественная история человечества» (1801)

Для начала стоит дать собственную оценку книги «Естественная история человечества». Учитывая то, что это самая ценная и основная работа Вирея, её полный пересказ (он реально огромный), со всеми приложениями и сравнением с изданием 1824 года — можно прочитать прочитать здесь. Там я следую буквально страница за страницей, ничего не пропуская и сухо пересказывая содержание, периодически приводя прямые цитаты из его книги. Здесь же будет только очень сокращенный обзор самых основных идей. Сама эта книга имеет подзаголовок «Исследования его основных физических и моральных начал; предваряемые Рассуждением о природе органических существ и их физиологии в целом». Более того, к первому изданию книги была приложена диссертация об аверонском дикаре, «ребенке Маугли» того времени. До выхода главной работы Кабаниса было ещё несколько лет, а эта книга выходит тогда же, когда и дебютные сочинения Ксавье Биша. Короче говоря, это только первые годы XIX века, и многое ещё будет впереди, а поэтому работа с таким названием была просто обязана заинтересовать всех материалистически мыслящих людей. Читая эту книгу, может даже возникнуть ощущение, что сам Кабанис многое позаимствовал из нее, без указания авторства (хотя скорее наоборот, ведь Кабанис писал статьи ещё до публикации книги; да и не стоит отменять того, что работая в одно и то же время у них могли быть одни и те же источники). Кстати, просвещена эта работа «бессмертному» Бюффону, со множеством всяких помпезных похвал. Для Вирея это очень значимый авторитет, даже несмотря на то, что очень часто он будет оспаривать идеи Бюффона. Даже предисловие к книге исполнено в пафосном стиле, граничащем с художественной литературой, где Вирей рисует себя как простого любителя истины, влюбленного в красоты и богатство форм природы.

Но если попытаться изложить суть книги совсем кратко (насколько это вообще возможно без потерь), то она представляла собой попытку создания целостной естественной истории человека. По замыслу она должна была соединить сравнительную анатомию и физиологию с психологией, этнографией, историей общества, изучением климата, питания, рас, языка, религии, нравов и политических учреждений разных регионов мира. И это даже не все темы, в ней затрагиваемые. Исследование человека необходимо не только врачу или натуралисту, но также законодателю, философу и политику, поскольку от знания человеческой организации в конечном счёте зависит вопрос о человеческом счастье. Методологически Вирей сразу выступил как эмпирик эпохи Просвещения, призывая отказаться от «океана гипотез и систем» в пользу наблюдения и опыта. И уже в предисловии польза науки определяется как «усовершенствование человека и его счастье». Так что в своей этике он явный эвдемонист. Затем появляется и главная формула этой книги:

«Моральное есть лишь физическое, не замеченное обыкновенным взглядом».

И он действительно будет пытаться проводить эту материалистическую установку на протяжении всей своей книги, даже при всех консервативных оговорках. Основной части этой книги предшествует большое «Рассуждение о природе органических существ». Фактически это отдельный философско-физиологический трактат, в котором хорошо видна двойственность раннего Вирея. С одной стороны, он рассматривает организм вполне натуралистическим образом. Жизнь проявляется в питании, ассимиляции, внутреннем росте, сохранении формы и размножении. Человек подчинён тем же законам рождения, воспроизводства и смерти, что животные и растения. Организм существует благодаря постоянному сопротивлению распаду, а после смерти его вещество снова входит в общий круговорот природы. Но с другой стороны, между мёртвой и живой материей Вирей проводит качественную границу, и вводит особое неизвестное «жизненное начало». Так что даже в первой своей работе он уже однозначный виталист. Его «Природа» иногда означает просто естественные законы, но иногда она превращается почти в мировую разумную силу, организующую всё живое, а временами Вирей даже прямо говорит о Боге. Поэтому называть его последовательным механистическим материалистом было бы неправильно. Раннего Вирея точнее определить как физиологического натуралиста (и сенсуалиста, но об этом дальше), с очень сильной виталистической и телеологической поправкой.

Но даже при этих очень неприятных и опасных оговорках, в «Рассуждении» обнаруживается целый комплекс идей, чрезвычайно близких к эпикурейской и сенсуалистической традиции. В списке образцовых философов-натуралистов прошлого Вирей прямо называет Демокрита и Эпикура наряду с Локком, Бюффоном, Руссо и другими античными философами. По его мнению, прежде чем создавать мораль, необходимо изучить физическую природу человека. Исходная гносеологическая посылка книги — классический сенсуализм Локка; т.е. отказ от врожденных идей и выведение всех материалов для разума из ощущений. Для него поведение всякого чувствующего существа регулируется удовольствием и болью. Голод заставляет организм питаться, боль — избегать уничтожения, а половое наслаждение обеспечивает размножение. Природа управляет животным не отвлечёнными заповедями, а при помощи его чувствительности. И отсюда вырастает практически гедонистическая формула, что живое существо ищет благо как удовольствие и избегает зла как страдания. Эти положения имеют у Вирея не только физиологический, но и этический смысл. Правда, счастливым человеком он изображает не богатого, знаменитого или политически могущественного, а того, кто довольствуется умеренной судьбой, живёт в окружении семьи и друзей, наблюдает природу и получает удовольствие от спокойного познания. Богатство, придворная слава, война, честолюбие и политическая борьба бессмысленны перед краткостью человеческой жизни. Человек представляет собой лишь временную частицу огромного природного процесса, а после смерти его тело возвращается в общий круговорот вещества. Поэтому ранний Вирей местами удивительно близко подходит к эпикурейской этике умеренности, хотя его телеология, жизненный принцип и идея мирового порядка не позволяют непосредственно причислить его к эпикурейцам. Да и сам он скорее считает это разновидностью общефилософского аскетизма, связанного скорее с Руссо, чем с Эпикуром. Он и дальше по тексту почти во всем соглашается с Руссо, часто его цитирует, но регулярно сглаживает самые неудобные вопросы, признавая как вред от цивилизации, так и пользу от неё, которая всё же перешивает вред при прочих равных условиях.

Собственно сама «Естественная история…» начинается с попытки показать человека как одно из обычных животных. Да, конечно, человек имеет явные преимущества, но это не дает ему никакого особого статуса. Даже отрицая механистический материализм, Вирей отвергает вместе с тем и картезианское представление о животных-машинах; более того, он допускает у животных разум и достаточно сложное поведение. Физически естественный человек настолько близок к высшим приматам, что Вирей даже помещает человека и бесхвостых обезьян в одну «естественную семью», хотя и подчёркивает, что они относятся к различным родам. Главная особенность человека заключается прежде всего в чрезвычайной способности к совершенствованию, которая реализуется только благодаря обществу. Поэтому огромный интерес для Вирея представляли так называемые дикие дети. Он считал их своеобразными естественными экспериментами, позволяющими увидеть, что остаётся от человека после мысленного устранения воспитания и культуры. В рассуждениях о чрезвычайной роли строения кисти рук и чувства осязания для развития разума Вирей одобрительно ссылается на Анаксагора и Гельвеция, и даже называет осязание «самым философским» чувством. На такой основе строится его теория естественного человека, соединяющая философию Руссо с идеями Локка, Кондильяка, Гельвеция и более физиологическим сенсуализмом. Изолированный человек первоначально «ни добр, ни зол», потому что мораль появляется лишь вместе с отношениями между людьми. Его интеллект также остаётся почти неразвитым, без новых потребностей и взаимодействия с другими людьми нечего сравнивать, комбинировать и обобщать. Такой человек живёт настоящим моментом, руководствуясь поиском пищи, половых партнеров и безопасного убежища для сна. Будучи обычным животным, человек рискует исчезнуть с лица земли точно также, как уже исчезали целые виды животных во времена катастроф далекого прошлого. Так что, человек не только родственник обезьяны, но ещё и не вечен как вид. Люди даже появились на свете исторически позже, чем многие из видов прошлого. Для 1800 года это уже очень радикальный набор заявлений. Правда, он постоянно колеблется между сенсуализмом и физиологией, т.е. между признанием пластичности человека и его врожденными характеристиками. Пока что он склоняется скорее к сенсуализму. Такое же противоречие возникает и в области чистой биологии, когда выбирать приходится уже между системами Кювье и Ламарка. В тот момент эти системы только формировались, и основные сочинения этих авторов ещё не вышли в свет, но аналогичные идеи уже обсуждаются у Вирея. Здесь он допускает обе концепции одновременно, но с небольшим перевесом в сторону «пред-Кювье». Впрочем, предпочтение в пользу сенсуализма и желание допустить пластичность человека — постоянно подталкивают его к идеям, звучащим практически как ламаркизм. Сознательно Вирей пытается подавить в себе эволюционистские взгляды; но бессознательно он постоянно высказывается как ранний эволюционист, и доходит даже до того, что задействует идеи селекции и полового отбора, чтобы объяснять изменения видов. Правда, он сам того не понимает, что уже близок к изобретению дарвинизма, и поэтому он не делает из своих примеров никакого радикального вывода.


Возникновение цивилизации Вирей объясняет преимущественно материальными потребностями. Первоначально человек питался главным образом растительной пищей в богатых тропических областях и жил как в раю. Но рост населения создаёт дефицит ресурсов и вынуждает людей мигрировать в менее благоприятные области. Там уже приходится охотиться, пользоваться огнём, изготавливать одежду и оружие. Охота требует больших территорий, и отсюда быстро возникает конкуренция за пищу, а затем и война. В отличие от Гоббса, воинственность здесь не называется врождённым свойством человека; она исторически производится недостатком ресурсов. И эта схема продолжается дальше. Совместная охота порождает устойчивое сотрудничество, постепенно пастушество сменяет охоту, и в конце-концов появление земледелия закрепляет человека на определённой территории. Земледелие порождает устойчивую собственность, тогда как собственность уже требует законов, а законы приводят к государству. В итоге получается почти материалистическая последовательность: пища и природная среда → рост населения → изменение хозяйства → разделение занятий → собственность → законы → государство. В более расширенном виде здесь появится ещё анализ различных хозяйственных укладов и форм правления, в их зависимости от совокупности всех климатических условий каждого региона. А смена укладов иногда начинает выглядеть почти в духе марксизма. Например, линейный прогресс будет заменен концепцией радикальных переворотов и диалектических скачков, а такие явления как феодализм он попытается вынести за пределы Европы, и сделать общепланетарным общественно-политическим укладом, который можно найти на всех континентах. Следуя такой материалистической установке, Вирей неоднократно повторяет мысль, что «нужда — отец искусств». Именно недостаток природных преимуществ заставляет человека изобретать, трудиться и совершенствовать технику. Здесь можно найти ещё интересные рассуждения о демографии, классификации наук и искусств (не Конт и не Ампер, но всё же..), роли поэзии и философии в становлении цивилизации и много чего ещё; но тут я отсылаю к прочтению расширенной версии пересказа. 

По такой же схеме объясняется и происхождение языка. Врождённого словесного языка не существует, точно так же как, согласно Локку, не существует врождённых идей. Первоначально люди и животные используют общий «язык действия», т.е. жесты, мимику, звуки разной интонации или крики. Артикулированная речь возникает позднее внутри семьи и небольших сообществ, из практической необходимости передавать желания и мысли. Здесь Вирей особенно близок к Кондильяку. Социальность, язык, нравственные понятия и разум постепенно возникают один из другого, а не даются человеку в готовой форме. Первоначальный индивид поэтому называется у него «совершенным эгоистом»; но без морально отрицательного смысла, ведь там, где ещё нет собственности, взаимных обязанностей и прав, невозможно нарушить чужое право. Эта общая схема проходит через всю книгу: телесная организация → ощущения → потребности → страсти → деятельность → общество. Особенно большую роль в этой книге играет климат. Но под климатом Вирей понимает не только температуру, а совокупность из массы факторов, куда входят разновидности пищи, влажность, высотность, близость к морю, образ жизни и другие физические условия. Он пытается даже дать физиологическое объяснение характеру народов при помощи химии Лавуазье. Количество кислорода, интенсивность внутреннего «сгорания», кровообращение и нервная чувствительность якобы различаются в разных климатических зонах. В основном зон всего две — Север и Юг, которые можно смело читать как «совокупность всего хорошего» и «совокупность всего плохого». Собственно поэтому в женском характере, или в дурном влиянии городской культуры Вирей находит прямую корреляцию с влиянием южного климата. Большая часть его рассуждений на эти темы сегодня представляют только исторический интерес, однако сама попытка вывести психические и социальные различия из физической среды чрезвычайно плодотворна как идея.


Именно здесь находится одновременно самая известная и самая проблемная сторона книги — расовая антропология. Он превращает различия строения черепа, лицевого угла, пропорций тела, цвета кожи и волос не просто в физическую классификацию человечества, но и в иерархию интеллектуальных и нравственных способностей. Эти различия обусловлены всеми описанными ранее факторами, в самом общем смысле сводимые к климату. Но действие этих условий занимало тысячи лет, и различия между расами уже нельзя просто так убрать за несколько поколений. Теперь у людей есть врожденные различия, которые шлифуются климатическими условиями, но уже не могут быть изменены. Здесь как раз сказывается двойственное отношение к ламаркизму. На очень длинных дистанциях Вирей признает влияние среды и деформацию видов, но на сравнительно короткой — нет. Правда, так совпало, что лучшие расы и сегодня живут в самом лучшем для развития климате. Европейцы оказываются на вершине, а африканские народы располагаются значительно ниже, и регулярно сравниваются с человекообразными обезьянами (вплоть до допущения о возможном гибриде обезьяны и человека). В этих разделах натуралистическая формула зависимости «морального» от «физического» принимает свою наиболее реакционную форму. Предполагаемые телесные расовые различия превращаются в основание врождённых различий характера, интеллекта и культуры. Один и тот же физиологический детерминизм производит как интересные сенсуалистические идеи, так и одну из ранних систем научного расизма XIX века.

При этом позиция Вирея парадоксальнее простой расовой апологии европейского господства. Одновременно со всем сказанным выше он чрезвычайно резко осуждает трансатлантическую работорговлю. Европейцев, продающих и истязающих африканцев, он сам называет варварами и сравнивает с животными, а превращение человека в собственность считает противоречащим естественной независимости. Неравенство способностей для него не создаёт права собственности одного человека на другого. Более того, рабство само формирует многие качества, которые рабовладельцы затем объявляют врождёнными. Человек, не распоряжающийся собой и плодами своего труда, становится скрытным, зависимым и ориентированным на непосредственную выгоду. Получается, что Вирей одновременно один из теоретиков расовой иерархии и последовательный противник юридического рабства.

Сходное противоречие возникает в его отношении к женщинам. Физиология полов у Вирея совершенно традиционна для XVIII века и пронизана сексизмом. Женщина определяется прежде всего своей репродуктивной функцией, материнством, повышенной чувствительностью и предполагаемой меньшей способностью к абстрактной интеллектуальной деятельности. Однако из этого Вирей опять-таки не выводит права мужчины на деспотизм. Напротив, социальное закрепощение женщины он считает причиной нравственной деградации. В его схеме сначала общество лишает женщину свободы, а затем приписывает женской природе ложь, хитрость и другие качества, которые само же угнетение и создало. Более того, домашний деспотизм оказывается у него аналогом деспотизма политического, и поэтому вдвойне опасен, поскольку государство вырастает из семьи, как организм из клеточек.


Во второй половине книги физиологический детерминизм становится ещё сильнее. Вирей подробно рассматривает темпераменты, пищеварение, нервную систему, половую жизнь, воспитание и интеллектуальные способности. Центральными органами человеческой жизни фактически становятся мозг, желудочно-кишечная система и органы размножения. Через пищеварение состояние тела влияет на нервную систему и настроение; половое созревание перестраивает не только тело, но и характер; а чувствительность мозга составляет физиологическую основу всего интеллектуального совершенствования. Некоторые формулировки здесь почти буквально напоминают Кабаниса. А самая яркая звучит так:

«Подобно тому как органы размножения выделяют семя, мозг выделяет мысли».

Однако и здесь Вирей остаётся менее последовательным материалистом, чем можно заключить из одной такой фразы. Мозг для него физиологическое условие мышления, но вопрос о нематериальной душе в этом первом издании уже остаётся открытым (позже станет хуже, и нематериальная душа будет признана, вместе с целой кучей другого мусора). Из этой проблематики непосредственно вырастает и педагогика Вирея. Человека нельзя правильно воспитывать вопреки устройству его нервной системы. Образование должно начинаться не с отвлечённой метафизики и зубрёжки, а с осязаемых предметов, ощущений и наблюдений. Первыми науками должны быть естественная история, физические явления, химия и элементарная математика. Только позднее следует переходить к более абстрактным дисциплинам. Вирей даже предлагает «скрыть цепи учения под розами удовольствия». Полезное образование должно возбуждать в учениках интерес и удовольствие, а не основываться исключительно на принуждении.

Но будучи в первую очередь руссоистом, цивилизацию Вирей оценивает двойственно. Она развивает интеллект, науки, искусства и способность человека преобразовывать природу, но одновременно создаёт искусственные потребности, роскошь, неравенство, нервную перевозбуждённость и новые болезни. Городской образ жизни кажется ему менее здоровым, чем умеренная сельская жизнь, однако возврата к первобытности он не предлагает. Руссоистская критика цивилизации сочетается здесь с просветительским убеждением в пользе науки. Задача состоит скорее в правильном устройстве цивилизации. Политическая свобода, безопасность собственности, распространение образования и возможность продвижения по способностям стимулируют человеческую деятельность; тогда как деспотизм уничтожает инициативу и превращает людей в пассивных подданных. Крайняя концентрация богатства столь же вредна. Небольшое количество праздных богачей и огромное количество бедняков делают общество нравственно и политически больным. Местами его социальная критика расслоения доходов или осуждение работорговли звучит ничем не слабее, чем самые пламенные речи социалистов того же времени. 

Примерно та же естественно-историческая схема применяется Виреем к религии. Первоначальные религиозные представления возникают прежде всего из страха перед неизвестными силами природы, и здесь он прямо использует знаменитый пример Лукреция о происхождении религии из страха. Затем появляются фетишизм, культ небесных тел, солярные религии, представления о добрых и злых силах и более сложные теологии. Пророческое вдохновение, экстаз и религиозный энтузиазм Вирей нередко объясняет физиологически, просто нервным возбуждением, голоданием, бессонницей, влиянием наркотических веществ, и т.д. Но до атеизма он опять-таки не доходит. За природой для него сохраняется высшая причина, а вера в Бога и будущую жизнь может иметь нравственную пользу. Поэтому его критика религии остаётся просветительско-натуралистической, а не последовательной материалистической.

Особенное значение для оценки философии раннего Вирея имеет приложенная к книге диссертация об аверонском мальчике, которого он обследовал лично. Этот случай превращается в естественный эксперимент над проблемой человеческой природы. У ребёнка практически отсутствуют развитая речь, стыд, понятия собственности и обязанности, религиозные представления и устойчивые социальные привязанности, но основные потребности организма действуют совершенно нормально. Вирей приходит к выводу, что естественный человек первоначально существует как почти чистое индивидуальное живое существо, ориентированное на самосохранение и удовлетворение небольшого количества потребностей. Он даже заявляет, что «определённый эпикуреизм является первоначальным состоянием нашего вида». Речь идёт не о сознательном знании философии Эпикура, а о естественной гедонистической организации организма. Первоначальный человек ищет личного удовлетворения и избегает страдания, но его потребности столь немногочисленны, что удовлетворить их сравнительно легко. Поэтому этот природный «эпикуреизм» оказывается почти аскетическим. Человеку нужна вода, простая пища, сон, безопасность, свобода от боли и несколько непосредственных удовольствий. Цивилизация увеличивает знания, но вместе с ними умножает желания, и тем самым создаёт новые возможности неудовлетворённости.

Таким образом, ранний Вирей создает чрезвычайно противоречивый синтез из сенсуализма, физиологического детерминизма, руссоизма, витализма и натуралистической философии истории. Хотя он и сторонник Руссо, но вместе с тем принимает многие положения, характерные для Локка, Кондильяка и Гельвеция, постоянно использует примеры из Лукреция, и положительно включает Демокрита и Эпикура в собственный философский канон. Именно поэтому иногда он приходит к формулировкам, которые практически совпадают с физиологическим материализмом Кабаниса. Человек у него формируется «снизу вверх». Физическая организация порождает чувствительность; чувствительность — потребности и страсти; потребности создают деятельность, а из деятельности выводятся изменения хозяйства, которые формируют собственность, законы и государство; а постоянное влияние климата, пищи и образовавшегося общественного порядка воздействуют на характер человека. Именно эта последовательность составляет основное натуралистическое ядро книги, и все эти факторы постоянно влияют друг на друга.

Но одновременно с тем, уже проявляются идеи, которые вскоре уведут Вирея далеко от этого направления: жизненный принцип, телеология, идея мировой разумности, признание Бога и нежелание сводить психическое к одной материи. В переиздании этой книги от 1824 года обозначенный нами внутренний конфликт уже разрешается, но не в пользу сенсуализма. И все это только очень (!) сокращенная версия книги; много чего передать здесь не удалось, поэтому настоятельно рекомендую либо мой детализированный пересказ, либо чтение оригинала на французском. Даже несмотря на все очевидные недостатки, книга стоит того, и сильно расширяет представления о мировоззрении людей рубежа XVIII-XIX веков. 

Переход на позиции спиритуализма.
«Искусство совершенствования человека» (1809)

С момента издания второго тома книги проходит три года. В 1804 году Вирей становится исполняющим обязанности главного фармацевта в парижской военной больнице, а в 1809 году он назначен главным фармацевтом, и привлекается для организации работы нескольких бельгийских госпиталей. В это время он публикует сочинение «Искусство совершенствования человека» (1809), само название которого уже как бы намекает на рассуждения о евгенике. Однако, на самом деле подобных идей здесь пока ещё почти нет. Намеков на евгенику было даже больше в книге 1800 года (и эта тема ещё вернется позже, встав в полный рост). Здесь речь идет в основном про возможность изменять человека силой воспитания, изменяя окружающую культурно-социальную среду. И по своей задумке она могла бы хорошо встроиться в контекст «Естественной истории…», но увы, в этой работе Вирей уже значительно преображается. За каких-то шесть-сем лет он демонстрирует заметный философский и мировоззренческий дрейф от революционного материалистического сенсуализма к платоническому спиритуализму и христианскому витализму, при сохранении практически неизменными всех расовых, половых и физиогномических классификаций. И если сначала Вирей опирался на идеи Кондильяка, Кабаниса и Бюффона, а человек рассматривался строго как «первое из животных» в единой непрерывной органической цепи. Если сначала духовные и моральные процессы напрямую сводились к физиологии: объему мозга, чувствительности, раздражимости нервов и тонкости кожи; если мозг выделял мышление, словно пенис выделяет сперму, а высокий интеллект Вирей прямо называл «болезнью» и «противоестественным состоянием», нарушающим животное равновесие, то теперь Вирей окончательно переходит на позиции платонизма и умеренного христианского витализма. Он не только принимает нематериальную душу, но даже вводит четкое разделение души на три уровня: 

  • L’âme végétative. Растительная душа, локализованная в органах пищеварения, венозной системе и репродуктивных органах; она обеспечивает питание, рост и размножение (общая с растениями).
  • L’âme sensitive. Она локализована в сердце и артериальной крови; источник страстей, физического тепла, аффектов и «животных духов» (esprits vitaux), действующих через нервы (общая с животными). 
  • L’âme intellectuelle / spirituelle. Это бессмертная, неделимая нематериальная субстанция, данная Богом и использующая мозг лишь как орган связи с материальным миром.

Теперь он совершенного сознательно и прямолинейно отвергает вульгарный материализм («если бы душа была свойством материи…»), доказывая неделимость и автономность разума от тела. Он специально разъясняет что человек ни в коем случае не машина. Да, эта мысль была и раньше, но о ней можно было лишь догадываться, и она не формулировалась напрямую с такой категоричностью. Если в 1800 году мозг формировал мысль, то в 1809 году нематериальная душа сама строит и организует мозг под свои нужды. Буквально: «Инструмент создаётся мастером, а материал — разумом. Человек обладает гением не потому, что у него хорошо организован мозг, а потому, что его душа более изобретательна, она лучше организовала работу мозга». В 1800 году тон у него был скорее вольтерьянский и скептический. Религии мира трактовались историко-антропологически — как продукт климата и страха перед природой, как солярные мифы и инструмент ранних законодателей для обуздания дикарей. Инквизиция и человеческие жертвоприношения связывались напрямую с каннибализмом. Он даже был готов поставить греко-римскую религию выше христианской. Но к 1809 году тон уже становится набожным и дидактическим. Вирей обильно цитирует Священное Писание, Отцов Церкви и решения церковных соборов. Бог объявляется «Солнцем разума», а высшее совершенствование человека — возвращением к божественному началу через молитву, добродетель и самоотречение. Если в 1800 году экстазы монахов и дервишей объяснялись исключительно истощением от голода и спазмами кишечника, то в 1809 году, признавая психофизиологическую предрасположенность (аскеза ослабляет тело и высвобождает дух), Вирей уже признает реальность благодати и подлинность божественного озарения пророков, например Даниила и апостола Павла.

В 1800 году совершенствование человеческого рода понималось прежде всего биологически, через влияние умеренного климата, развитие нервной чувствительности, физические упражнения, гимнастику, свободолюбивые формы правления и т.д. Но теперь появляется понятие «духовной и моральной медицины». Достижение гения и героизма объясняется не просто тренировкой тела, а обузданием плоти ради освобождения духа (!), христианским благочестием и моральной стойкостью. Раньше чувство осязания было представлено как фундамент разума, а интеллект был жестко привязан к связям между кожей и внутренностями (брюшным мозгом). Но теперь Вирей полностью пересматривает формулу сенсуализма про разум и чувства, заявляя, что она верна лишь для низших эмпирических данных. Тело теперь рассматривается как музыкальный инструмент, как арфа, орган или лира, струнами которой служат нервы и мышцы, а душа это сам музыкант. Появляются и врожденные первообразы (Архетипы). Разум обладает врожденным критерием истины и красоты, созвучным законам вселенной и платоновским идеям. Истина познается не глазами и ушами (которые изменчивы и обманчивы), а интуицией бессмертного духа. Правда стоит признать, что здесь он прямо упоминает Аристиппа и Эпикура, и поддерживает последнего, понимая его скорее как умеренного гедониста-аскета; он даже критикует стоиков. Философия эпикуреизма используется в том числе и для защиты теологии, ведь эпикурейцы признавали существование богов. Да и не только в лояльном отношении к эпикуреизму можно увидеть рудименты ранних взглядов Вирея. Многие примеры из первой книги были полностью сохранены, и иногда это создает контраст и прямые противоречия с его новыми христианскими установками. Последующие годы это противоречие будет сохраняться и Вирей постоянно будет пытаться привести свои взгляды в порядок, но так с этим и не справится. Но даже из оставшихся физиологических идей, в основном без изменений остались только самые неприятные вещи (расизм, сексизм, характеры народов и т.д.), а всё что было действительно ценным в первой книге — здесь уже подвергается исправлениям и оговоркам. 

Переходной период.
«Медицинские и философские исследования природы и способностей человека» (1817)

Так, между 1800 и 1809 годами случилось нечто, что заставило его пересмотреть ядро своих взглядов и отдалиться от идеологов. В последующие 15 лет он будет лавировать между своими старыми идеями в области науки, и новыми философскими убеждениями. Тем временем дела на работе у Вирея шли скорее посредственно. В последующие годы его часто критиковали за недостаточную преданность работе фармацевта, поскольку он отдавал предпочтение литературной карьере. В 1812 году Комиссар по делам администрации представил особенно критический доклад о Вирее: «Он заперт в своем кабинете, где занимается только составлением и написанием работ, которые он предоставляет или намеревается предоставить публике. Он забросил работу в аптеке […]. Больнице Валь-де-Грас нужен главный фармацевт, который, будучи опытным специалистом, руководил бы ее лабораторией, контролировал бы распределение лекарств в установленное правилами время и посвящал бы себя написанию книг для себя или для потомков только в моменты отдыха, предоставляемые такой важной службой».

За публикацией этого доклада последовали несколько месяцев внутренних споров, приведших к отставке Вирея. Как раз в это время он создает сочинение в духе будущих работ Молешотта, под названием «О рационе питания древних и последствиях различий в их пище по сравнению с пищей современных людей» (1813). Это небольшое сочинение объемом около 50 страниц. Главная мысль чрезвычайно характерна для Вирея — пища действует не только на желудок. Через постоянное воздействие на организм она постепенно изменяет физическую конституцию человека, его чувствительность, темперамент, нравы и, в конечном счёте, особенности целых народов. Поэтому часть различий между древними и современными людьми он объясняет различием их пищи и образа жизни. В начале Вирей опирается на Гиппократа, Плиния, Горация, Диодора Сицилийского и многих других древних авторов. Он противопоставляет раннюю простоту греков и римлян их поздней гастрономической роскоши. Например, герои Гомера едят главным образом жареное мясо, ранние римляне довольствуются кашей, лепёшками, овощами и грубо приготовленным мясом. Позднее, после завоеваний, уже появляются огромные пиры, с редчайшими продуктами, сложными соусами и методами по искусственному возбуждению аппетита. В качестве примеров Вирей приводит описания гурманов Лукулла, Апиция, Вителлия, Калигулу, Домициана и Гелиогабала. Вывод здесь прежний, в духе руссоизма — чем больше развивается роскошь, тем больше возникает новых специфических болезней цивилизации. А вообще большая часть работы представляет каталог античных продуктов. Какие животные и растения употреблялись в пищу и т.д. Особенно подробно Вирей говорит о свинине, рыбах и птицах, и отдельно рассматриваются garum — ферментированный рыбный соус. Самый интересный вывод касается чувствительности. Вирей полагает, что древние были физически закалённее. Они больше двигались, меньше закрывали тело одеждой, привыкали к солнцу, войне и тяжёлым упражнениям. Поэтому их нервная система якобы требовала более сильных вкусов и раздражителей. Из особенностей телесной чувствительности он пытается вывести и нравственные различия — древнюю энергию, мужество, жестокость и склонность к «возвышенному» в искусстве. В общем, он всеми силами обслуживает обыденный миф о том, что консервативные ценности это нечто значимое и серьезное, и что с развитием цивилизации резко ухудшаются как нравы, так и все виды искусства. Концепция «упадка эллинизма» во всей красе. 

В этой статье почти нет следов философии спиритуализма, и поэтому работа легко может читаться в дополнение к первому изданию «Естественной истории…». Вот только тематика у нее настолько ограничена, что в этом нет особого смысла. В общем, Вирей потерял должность в больнице всего за несколько лет до краха Наполеона. Как раз тогда главным врачом этой больницы станет Бруссе. Уже после Реставрации, между 1815 и 1841 годами Вирей становится редактором «Журнала аптеки». Как неутомимый трудоголик, он провел свою жизнь в библиотеках и написал впечатляющее количество книг и статей. Среди прочего, Вирей написал статью по психологии для «Словаря медицинских наук», считающегося исторически значимым, а также внес свой вклад в «Словарь Детервиля» (Новый словарь естественной истории) и в «Современную энциклопедию», также известную как «Энциклопедия Куртена». Кроме того, Вирей является автором двух статей для Жана-Батиста Бори де Сен-Винсента (1778-1846) в «Анналах общих наук о физических науках». К 1815 году Вирей становится пионером в «хронобиологии», т.е. изучении того, что сейчас называется циркадными ритмами. Это такие телесные циклы, контролируемые внутренними механизмами организма и находящиеся под влиянием, например, чередования дня и ночи. В своей диссертации 1814 года он доказывал, что эффективность лекарств зависит от времени суток их приема.


Но даже описанный выше факт того, что Вирей обращает внимание на психологию, в реалиях Франции того времени становится лишь очередным свидетельством того, что он уже склонялся скорее к философскому эклектизму Кузена, чем к физиологической медицине Бруссе. Так что установка на идеализм, обнаруженная нами ещё в 1809 году, никуда не исчезает, хотя иногда она ещё может отходить на второй план. Всё чаще Вирей обращает внимание на философские вопросы, и это видно даже по названию следующей его книги — «Медицинские и философские исследования природы и способностей человека» (1817). Эта работа на самом деле достаточно интересна, и поэтому я оставлю здесь пересказ её содержания. Она представляет из себя примерно в четыре раза сокращенную версию главных идей «Естественной истории…». В ней почти ничего не упущено, потому что Вирей решил снизить количество повторений и риторических украшений текста, не затрагивая содержательную часть (возможно поэтому зря я делал детальный пересказ книги, может быть стоило бы просто перевести эту работу на русский). Сохраняется даже блок сенсуалистических аргументов, включая роль строения руки и чувства осязания. И так выглядят примерно первые 2/3 книги. Заметно изменилась разве что расистская классификация, но это касается только классов, подклассов и их общих названий. Она не лучше и не хуже прежней; она просто другая, и пересказывать её бессмысленно. Если обойтись одним словом — то она стала «научнее», т.е. более разветвленной и детализированной. Частично это был результат знакомства с новыми работами на тему разновидностей человечества, и особенно открытого спора с Причардом, книга которого «Researches into the Physical History of Man» вышла в 1813 году. Причард был одним из наиболее серьёзных защитников единства человеческого вида, т.е. происхождения от общего предка, тогда как Вирей защищал идею о разном происхождении рас, но в спорах с такими авторами он имел возможность отточить собственную аргументацию и разработать новые подходы классификации.

Идеалистическая работа 1809 года явно дает о себе знать только в последней 1/3 книги. Теперь к старому пересказу добавляются новые, чисто-метафизические идеи. Появляется ещё более отчетливая лестница существ, с разной степенью приобщения к духовному началу и сущности жизни. Она охватывает огромное количество видов, начиная от минералов и заканчивая белым европейцем (естественно, расы в этой лестнице представлены раздельно). Теперь человек подчеркнуто царь природы, венец творения, подчинивший себе весь мир. И само собой, что такое особенное существо уже отделяется от остальных животных более наглядным образом. Окончательно отделяют от животных две мысли: Бог и смерть. Человек способен мыслить бесконечность и одновременно небытие, абстрагировать идеи от непосредственных ощущений, судить о добре и зле, красивом и безобразном, справедливом и несправедливом. Животным Вирей отказывает в таких способностях. Из метафизических аргументов можно указать ещё на такой: если человеку дана способность понимать добро, тогда ему необходимо предоставить и возможность зла. Ведь иначе его хорошее действие было бы столь же автоматическим, как движение машины, и тем самым добро обесценивается. В сравнении с животными выходит так, что обычное животное относительно неизменно, а его поведение задаёт инстинкт. Зато человека можно почти бесконечно воспитывать, переучивать, формировать обычаями и институтами. Поскольку животное следует инстинкту, то оно не заслуживает ни похвалы, ни осуждения (но при этом они не машины!), а человек, знающий про альтернативы, получает возможность выбора. Отсюда выходит, что знание дает нам свободу, а она дарует возможность совершать ошибки и преступления. И только не совершая их, мы получаем возможность проявить свои добродетели. Чем больше развит интеллект, тем шире одновременно пространство истины и заблуждения, добра и зла. 

В этике Вирей как был аскетом, так и остался им. Но ближе к концу книги он формулирует возможное возражение против собственной морали. Если природа сделала человека чрезвычайно чувствительным и всякое чувствующее существо стремится к удовольствию, то наиболее естественной философией должна быть философия удовольствия. Тогда философией, соответствующей человеческому существованию, стал бы: «самый решительный эпикуреизм, или, скорее, мнение Аристиппа», делающего чувственное удовольствие высшим благом. Правда здесь он всё таки различает Эпикура и Аристиппа. Его возражение направлено прежде всего против излишества, а не против удовольствия вообще. Если следование удовольствию неизбежно ведёт к разрушению организма, то невозможно считать неограниченное удовольствие природной нормой, поскольку природа одновременно вложила в существ способность сохранять себя. Человеку дана разумная способность различать удовольствие полезное и разрушительное. Это уже значительно ближе к эпикурейской логике меры, чем тот карикатурный «решительный эпикуреизм», который он сначала выставляет оппонентом. Сам Вирей этого сближения, разумеется, не признаёт. Для него эпикуреизм это ругательство, и он старается защитить себя от этого. Уже в прошлой работе было видно, что из этических систем он скорее готов принять модели Аристотеля или стоиков, но в слегка сглаженном виде.

Кроме того, в этой книге он уже совсем открыто жалуется на сенсуализм. Т.е. буквально на то, что современная наука признаёт только непосредственно чувственно данное. Говорить о нематериальном начале стало будто бы неприлично, и всё, что нельзя «пощупать», объявляется фантазией. Сам Вирей защищает возможность существования души, Бога и нематериальных сил, и упрекает свой век в желании видеть одну только «материю и ничто». Выступив против такого редукционизма он говорит, что существуют силы, недоступные прямому чувству — например, притяжение. Но из-за признания слабости ощущений, он почти сдается перед напором скептиков. И всё таки, даже не имея аргументов в свою защиту, Вирей отказывается и от скептицизма, потому что иначе вообще нельзя будет жить и действовать, и не будет смысла в развитии научного знания. Сам он выбирает промежуточную позицию: внешний мир существует, но мы знаем его сообразно нашей организации, ограниченно. Исходя из этого он принимает позицию, почти идентичную эпикурейской теории истины. Получается, что чувства не совсем обманывают нас. Они показывают то, что и должны показывать устроенные таким образом инструменты. Это объективные данные, даже если они и не исчерпывают всех возможных свойств объекта. Дальтоник не ошибается, он видит именно так, как и должен видеть глаз с таким устройством. 


Возвращаясь к нравственной философии, Вирей решительно отвергает представление о естественной порочности человека. С одной стороны он борется против богословского учения о радикальной испорченности человека первородным грехом; а с другой стороны, против философии эгоизма, и таких авторов, как Ларошфуко, Мандевиль, Гельвеций, Туссен и Гоббс. Т.е. в очередной раз выступает против лучших философов в истории. Особенно интересна его полемика с Гельвецием. Даже теперь Вирей не отвергает личный интерес. Более того, прямо признаёт его естественным механизмом самосохранения. Он отвергает только идею о том, что личный интерес является единственным источником всякого действия. Материнская любовь, сострадание, взаимная привязанность и общественная солидарность также имеют естественную основу (ср. Руссо). Но здесь его главный аргумент опять физиологический. Если даже хищное животное защищает детёнышей и способно пожертвовать собой ради них, то странно объявлять человеческую привязанность исключительно общественной фикцией. Гоббс ошибается, потому что человек не является изначально существом, стремящимся убить всякого другого. Но даже если принять гоббсовского эгоиста, всё равно возникает необходимость договора: примерно равные по силам люди способны взаимно уничтожать друг друга, поэтому каждому выгоднее признать определённые права остальных. Так даже крайний эгоизм логически производит общественные законы (впрочем, сам Гоббс об этом же и говорил, так что опровержение смешное). В качестве примеров Вирей использует пример Цицерона, замечавшего, что даже разбойники нуждаются во внутренней справедливости, и колонию Ботани-Бей, где преступники вынуждены были установить правила общежития. Здесь же он делает замечание, что наиболее нравственное общество находится между крайностями богатства и нищеты. Чрезмерная власть развращает, потому что позволяет безнаказанно исполнять желания. Крайняя бедность также разрушает общественные мотивы: человек перестаёт видеть пользу в порядке, который ничего ему не гарантирует. Наиболее здоровым является относительно среднее положение, где индивиды взаимно зависят друг от друга и заинтересованы в равной справедливости. 

После очередного длинного описания человеческой жестокости, Вирей всё-таки возвращается к позитивной нравственной природе. В человеке есть внутреннее чувство, которое различает: (1) хорошее и дурное; (2) прекрасное и безобразное; (3) достойное и низкое. Он называет это моральным чувством, и перечисляет целую традицию, куда входят Платон, Цицерон, Юм, Шефтсбери, Фрэнсис Хатчесон и Жан-Батист Робине. Здесь Вирей уже гораздо ближе к британскому сентиментализму XVIII века, чем к гельвецианской теории интереса. Впрочем, идеи Шефтсбери и Хатчесона поддерживал даже Дени Дидро, так что это не самая ужасная форма идеализма, которую можно было принять. Проблема только в том, что Вирей никак не Дидро, и кроме морального чувства принимает ещё очень много других спиритуалистических позиций. 


Почти в самом конце этой книги рассматривается судьба человеческого рода на Земле и цель его существования в природе. Сначала он отвергает легенду о древних гигантах и людях, живших сотни лет. Египетские мумии, животные из древних гробниц и современные люди достаточно похожи друг на друга. Значит, за несколько тысячелетий огромной физиологической дегенерации не произошло. Далее идут ранние споры об ископаемом человеке, и Вирей детально пересказывает все новейшие находки и их исследования. Всё чаще в его книгах фигурирует Александр Гумбольдт. Ссылаясь на его работу, Вирей считает цивилизации инков и ацтеков сравнительно молодыми. Отсутствие чрезвычайно древних исторических и ископаемых свидетельств кажется ему аргументом в пользу относительно позднего появления человека. В качестве одного из примеров, он использует огромный сравнительный каталог преданий о всемирном потопе. Вирей пытается найти общее ядро разных мифологий и согласовать его с геологическими катастрофами.

Затем он выступает против теории бесконечного прогресса и конкретно против идей Кондорсе. Человеческая жизнь конечна, организм имеет конечные силы, усиление одной функции происходит за счёт других. К тому же каждый ребёнок снова начинает с незнания, а целые цивилизации могут утрачивать накопленное знание. Это не отрицание прогресса вообще, но он считает историю циклической, а не линейной. В качестве примера регресса он берёт античность и её философию. Греческая философия достигла высокого уровня, особенно в Александрии, но затем деградировала. Причины Вирей видит в (1) пирронизме, который разрушил доверие к разуму; (2) платониках Порфирии, Плотине и Ямвлихе, ушедших в illuminisme; (3) эклектиках, превративших философию в столкновение систем. Вирей здесь совершенно недвусмысленно и отрицательно оценивает неоплатонизм. Но интересно, что и пирронизм он здесь оценивает отрицательно, несмотря на то что несколькими десятками страниц ранее сам использовал пирронистские аргументы против догматизма.

В одном из разделов Вирей называет форму государства такой же частью естественной истории человека, как общественный строй пчёл является частью энтомологии. Государственный строй по Вирею даже влияет на физиологию человека. Религия задаёт режим питания, политическая свобода или страх изменяют характер, и постепенно привычки становятся телесными. По его представлениям, при деспотизме чаще возникают хронические, расслабляющие заболевания, а в свободных республиках — острые воспалительные, поскольку граждане живут энергичнее. Далее Вирей даёт собственную классификацию форм правления:

  • Семейно-племенное управление. Это простейшее общество. Главой временно становится наиболее способный мужчина. Власть здесь не обязательно наследственна.
  • Пастушеское, патриархальное. Например бедуины, монгольские кочевники. Здесь уже возникают наследственные шейхи и ханы. Кочевой образ жизни создаёт военную мобильность и склонность к завоеваниям.
  • Республика. Особенно характерна для небольших государств, горных стран, торговых городов и морских обществ, ведь морская торговля требует свободы и предприимчивости. Тут Вирей различает демократию, аристократию, олигархию и смешанные формы. Ключевое условие сохранения республики это относительное равенство состояния граждан.
  • Федеративные государства. В пример приводятся Амфиктиония, Ахейский союз, Ганза, Швейцария, Соединённые провинции и Соединённые Штаты. Для малых государств федерация позволяет сохранить независимость перед крупными державами.
  • Ограниченные и выборные монархии. Такие как Польша, Венгрия и европейские конституционные государства. Вирей явно предпочитает монархию, ограниченную представительными учреждениями, сословиями, парламентами, кортесами и т.д.
  • Теократия. Например древний Израиль, исламский халифат, Япония, Тибет или папское государство. К теократии отношение Вирея двойственное. Она способна быть фанатичной, однако на ранней стадии цивилизации религия полезна как санкция закона. Люди, которые ещё не подчиняются разуму, подчиняются священному авторитету.
  • Абсолютный деспотизм — это однозначно худшая форма. Государство превращается в армию, оккупирующую собственный народ. Собственность не гарантирована, чиновники грабят население, власть основана на страхе. Вирей связывает деспотизм прежде всего с Азией и Востоком, что отражает просветительские ориенталистские стереотипы его времени.

Главный экономический вывод из всего этого состоит в том, что в местах, где собственность и гражданские права не защищены, человек не станет вкладывать силы в долгосрочный труд и производство. Напротив, безопасность прав стимулирует промышленность, науку и инициативу. Политические симпатии Вирея здесь вполне ясны — он явный либерал, готовый принять как республику, так и конституционную монархию; хотя здесь он склоняется к последнему варианту. 

Последняя глава книги соединяет философию истории с прогнозом будущего. Прогресс существует, но он не бесконечен. Однако прогресс конкретных обществ признаётся безоговорочно. Вирей сравнивает гуннов Аттилы, вандалов Гейзериха, франков Хлодвига с Италией времен Медичи и Францией Людовика XIV. Пускай человек физиологически не стал другим видом, но очень значительно изменились культура и институты. Древние не были по природе более одарёнными существами, и при тех же обстоятельствах современные люди способны на те же достижения. Чтобы объяснить, почему Европа ускорилась, он выделяет следующие факторы: (1) Возрождение литературы, (2) книгопечатание, (3) открытие Америки, (4) морской путь в Индию, (5) расширение торговли, (6) ослабление сословных перегородок, (7) распространение образования и (8) религиозную Реформацию. Особенно подчеркивается влияние Лютера и Кальвина. По его мнению Реформация постепенно привела к большей свободе мышления и религиозной терпимости. Сама европейская система государств превращается в большую федерацию взаимного сдерживания. Вирей ожидает, что военная слава будет постепенно уступать промышленной выгоде. Люди станут изобретательнее, создадут всё больше машин, будут меньше пользоваться телесной силой и станут физически мягче и слабее.

Он также делает прогноз, основываясь на том, что хотя машина и усиливает интеллект, но атрофирует тело. Как постоянная езда ослабляет ноги, так техническая цивилизация будет всё больше передавать работу искусственным механизмам. Здесь опять действует основной руссоисткий закон всей книги: прогресс создаёт собственные болезни. Дальнейшее развитие городской и интеллектуальной жизни увеличит нервные расстройства, катаральные болезни, пищеварительные заболевания, апоплексии и сердечные заболевания. Вирей пытается показать, что каждой цивилизационной эпохе соответствуют свои заболевания, а затем сравнивает XVIII и XIX века.

В финале книги он вдруг спрашивает: где же находится счастье? Отвечая на это, он заявляет, что во внешнем мире всё преходяще, поэтому окончательно искать его можно только внутри самого человека (ср. эпикуреизм, стоицизм и т.д.). Но затем он говорит нечто ещё более любопытное. Человеку нужны иллюзии, чтобы жить счастливо. Воображение оживляет природу. Мы приписываем голос обычному ветру, печаль обычному ручью, целую душу какому-то лесу. Мы распространяем собственную чувствительность на мир и получаем её обратно в форме воображаемой симпатии природы. Люди окружают себя «сладкими обманами жизни», надеются сохранить чувствительность после смерти, надеются жить в памяти потомков, украшают могилу цветами. Время всё равно поглощает человека, но надежда остаётся (ср. романтизм). То есть в конце книги теологическая уверенность неожиданно превращается почти в психологию религиозной иллюзии. Это заметное внутреннее противоречие Вирея. Конечно, я бы не делал из Вирея скрытого атеиста, ведь почти весь остальной текст категорически этому противоречит. Но его натуралистическая психология временами начинает объяснять религиозную надежду тем же механизмом, которым она объясняет поэзию и антропоморфизацию природы. И наконец, Вирей снова возвращается к всеобщему достоинству человека. Унижая другого человека, мы унижаем собственный вид. Рабство является преступлением человека против человека. Но буквально в последних строках этот универсализм опять соединяется с евроцентризмом. Европейцы должны гордиться своей «мужественной и деятельной расой» и распространять цивилизацию, науки и промышленность.

Работы о психологии животных и философии витализма (1821-23)

Таким Вирей подходит к 1818 году. Он всё таки сохраняет многие важные и полезные идеи из своей первой книги, и пытается синтезировать их с откровенно реакционным мировоззрением, которое проявилось уже в его работе 1809 года. Местами даже создается впечатление, что его взгляды снова несколько оздоровились. И вот, будто бы в подтверждение этому, в 1821 году Вирей публикует труд под названием «История обычаев и инстинктов животных», в котором, в противовес некоторым идеям Кондильяка и особенно идеям Декарта, сместил акцент с «души зверей» на «интеллект животных». Даже в прошлой своей книге он скорее двигался от защиты животных в сторону антропоцентризма; но здесь будто бы происходит обратное движение, снова в сторону адекватности. Это очередной огромный двухтомник, как и первая его работа. В первом томе «Истории животных…» Вирей начала определяет место естественной истории среди наук, и воспроизводит пути её развития. Затем он рассматривает происхождение мира и Земли, проводит границу между неорганическим, растительным и животным, выводит животность из чувствительности и нервной системы, после чего проходится по конкретным примерам позвоночных животных, от млекопитающих до рыб, и завершает том общей теорией инстинкта и интеллекта. Этот том состоит из тринадцати лекций, после которых помещено большое примечание-трактат «О природе инстинкта и его отличиях от интеллекта». В начале он долго расписывает состояние науки, начиная от античности и заканчивая его временем. Вторая лекция особенно важна для понимания его отношения к материализму. Вирей не просто излагает собственную космогонию, а классифицирует крупные гипотезы о происхождении мира:

  • Первая гипотеза — водная, или нептунистическая. Её древний источник это Фалес с его представлением о воде как первоначале. В дальнейшем Вирей рассматривает Вудворда, ван Гельмонта, Бургаве, Бёрнета, Уистона, Шейхцера, де Майе, Линнея и Вернера. Морские окаменелости на суше и в горах доказывают, по его мнению, огромные перемещения океана и древние катастрофы, хотя фантастические версии всемирного потопа он принимает далеко не полностью.
  • Вторая гипотеза — огненная. Здесь появляются Гераклит, Гиппас, стоики, Кирхер, Геттон, Лейбниц, Бюффон, Доломьё и Гемфри Дэви. Земля рассматривается как первоначально раскалённое тело, вулканизм — как остаток или проявление внутреннего жара. Вирей принимает значение огненных процессов, но сомневается в грубых моделях гигантского центрального костра.
  • Третья гипотеза — «система атомов» Демокрита, Левкиппа и Эпикура. Суть её он понимает как объяснение возникновения миров простым механизмом материи и движения, без обращения к особой направляющей причине. В Новое время к этой линии он присоединяет корпускулярную физику Гассенди и в более широком смысле Декарта, а среди современных космологических моделей рассматривает Лапласа и Гершеля. То есть эпикурейский атомизм для него это не просто древняя нелепость, а один из четырёх фундаментальных типов научного объяснения мироздания. Он обсуждает также примеры Анаксимена, Архелая и современные представления о газообразных веществах, электричестве и магнетизме. Материя здесь уже далеко не та примитивная «твёрдая масса», которую обычно противопоставляли духу. Химия открывает сложные превращения веществ и невидимые физические силы.
  • Но четвёртая система — духовно-телеологическая, ближе всех самому Вирею. Здесь материя считается пассивной; направление движению придаёт активное разумное начало. В одну огромную генеалогию попадают Орфей, Пифагор, Эмпедокл, Анаксагор, Тимей, Платон, стоики, Кампанелла, Роберт Фладд, Гильберт, Парацельс, Агрикола, Кирхер, ван Гельмонт, Кедворт, Спиноза, Кеплер и Ньютон. Ньютоновское тяготение он истолковывает в конечном итоге как закон, установленный высшим разумом.

Описав материю как таковую, земные катастрофы и космологические масштабы, теперь он переходит к вопросу, что вообще значит «живое», и начинает с различий между минералом и организмом. До разбора психологии животных ещё далеко, он заходит очень издалека, и пытается привести все свои взгляды на природу в последовательную систему. Я не буду детально пересказывать все лекции, хотя они читаются не менее интересно, чем его «Естественная история…». Но даже в кратком виде это займет немало места.

Если попытаться говорить кратко, то в третей лекции жизнь определяется не особой материей, а способом организации вещества, т.е. внутренним питанием, ростом, воспроизведением, взаимозависимостью органов и смертью целого. Но происхождение самой жизни Вирей всё равно связывает с Творцом. Четвёртая лекция одна из центральных во всём томе, потому что здесь Вирей ищет строгий критерий животного. Её итог можно сформулировать очень просто: животность = чувствительность + возможность действовать в соответствии с удовольствием и болью. Здесь опять звучит аргумент про осязание и кисть руки. От этого Вирей всё равно не отказывается. Органическая основа для чувствительности и животности это нервная система. Пятая лекция начинается неожиданно со старого спора о конечных причинах. Вирей защищает целесообразность организации, но старается отличить её от наивного поиска «назначения» каждой мелочи; так что грубую телеологию он всё таки критикует. Из всего, что здесь было сказано, самое интересное относится к инстинкту. Здесь его расхождение с Кондильяком становится принципиальным. Кондильяк выводил инстинкт из знания и привычки, на что Вирей возражает примерами. Муравьиный лев, пчела, паук или оса с первой попытки совершают сложные действия, которым никто их не обучал. Вирей отвергает мысль Кондильяка о том, будто инстинкт является результатом, или разновидностью размышления. Чем меньше у животного интеллекта, тем совершеннее и точнее будет его инстинкт. Человек, наоборот, имеет максимум разума и относительно слабый инстинкт. Здесь он резко уходит в антропоцентрическую и дуалистическую модель, защищая особый статус разума. Впрочем, подобные мысли выражал и Кабанис. Так что, интеллект приобретается через ощущения и мозг, а инстинкт врождён, телесен, внутренен и связан с самосохранением и размножением. Но объяснение врождённой целесообразности инстинкта у Вирея остаётся в значительной мере провиденциальным.

Шестая лекция начинается с проблемы огромного разнообразия природы и необходимости привести это разнообразие в порядок при помощи обобщения в семейства, роды и т.д. В итоге он выстраивает иерархию существ, а млекопитающие будут объявлены высшей после человека ступенью животного царства. И если шестая лекция была преимущественно систематической, то седьмая накоец-то переносит центр тяжести на психологию животных. Здесь можно пройтись чуть подробнее. В самом начале Вирей полемизирует с Антониу Перейрой и Декартом. Собака или слон очевидно проявляют чувство, волю и разумность, поэтому теория животного-машины для него фактически опровергнута простыми наблюдениями. Вопрос о метафизической «душе животного» он оставляет открытым. Нельзя с уверенностью решить, является ли она существом особой природы (качественная разница), или отличается от человеческой души главным образом степенью (количественная разница). А раз этого сделать нельзя, то вместо метафизики лучше просто исследовать наблюдаемые степени интеллекта. Если бы Вирей был совсем уж последовательным спиритуалистом, то мог бы просто констатировать разную природу душ и качественную разницу человека и животного, но он не может сделать этого, чтобы самому себе не показаться слишком глупым. Показательно, что он обвиняет человека в деспотизме по отношению к животным. Человек присваивает себе исключительное право на разум, а затем бьёт, убивает и мучает существ, обладающих чувствительностью. Он даже вспоминает пифагорейцев, брахманов, ранних христиан, различные обычаи воздержания от мясной пищи и нормы, ограничивавшие жестокость. Причинить боль высокоорганизованному млекопитающему становится ужасным поступком, поскольку оно способно сильнее страдать, чем почти нечувствительный низший организм. У Вирея нравственная значимость существа определяется не наличием «души», как формального статуса, а способностью испытывать удовольствие и боль. Всё это отлично сочетается с его умеренно-комплиментарными взглядами на вегетарианство, осуждением рабовладения и угнетения женщин. 

Особенно длинным примером здесь становятся бобры, описанные со ссылкой на путешественника Сэмюэла Хёрна. Тут Вирея интересуют не легендарные сказки о «республиках» бобров, а реальные плотины, жилища, заготовка материала и различия поведения разных популяций. Затем разбираются примеры хищников, травоядных, стадных и одиночных животных. Строение зубов, пищеварения, органов чувств и конечностей задаёт их круг потребностей, а они, в свою очередь, формируют характерный образ поведения. Хищник вынужден преследовать и убивать, тогда как травоядное животное чаще может жить стадно и мирно. Поведение оказывается тесно связано с телесной организацией, и с этим же связана психология животных, которую он выстраивает скорее по антропоморфным догадкам, подключая фантазии на основании аналогий.


В восьмой лекции уже детально рассматриваются птицы. Из всех животных они самые активные и эмоциональные после млекопитающих, а высокая «животность» птиц физиологически связывается с дыханием, теплотой, развитостью чувств и мозга. Девятая лекция — это уже почти сравнительная этология. Здесь Вирей оспаривает трансформизм Ламарка и защищает мнение о творении животных сразу с необходимыми функциями. Он признаёт навыки обучения у птиц, но отвергает вывод о происхождении самих органов и первичного инстинкта из приобретённой привычки. Ниже, чем птицы и млекопитающие в иерархии Вирея стоят пресмыкающиеся. Им посвящена десятая лекция. Низкая чувствительность пресмыкающиеся не означает отсутствия жизненной силы. Напротив, у рептилий он как будто видит жизнь, более глубоко рассеянную по телу и менее сконцентрированную в мозгу. Чем выше психическая централизация, тем сильнее зависимость целого от единого нервного центра; у холоднокровных эта зависимость слабее, и поэтому они инстинктивные существа.

Одиннадцатая лекция открывается упоминанием о том, как во времена бедствий поздней Римской республики Лукреций писал свою поэму «О природе вещей» и рекомендовал согражданам искать убежище от общественных бурь в спокойном святилище знания. Вирей предлагает современникам следовать его примеру, поскольку изучение природы действительно способно вернуть «спокойствие и счастье». Сама эта лекция в основном посвящена рыбам и классификации их разновидностей. Во всех подобных разделах большая часть состоит из описаний физиологии, а дальше как правило приводится психология, которая этой физиологией обусловлена. Но обычно, как и в примере с рыбами, там нет именно психологии в привычном нам смысле. Это просто попытка косвенно додумать темперамент животного, или что-то в таком духе. Двенадцатая лекция продолжает тему рыб и содержит ещё несколько интересных философских пассажей. Вирей говорит об античной мифологии как символической естественной истории и вспоминает Венеру, воспетую всё тем же Лукрецием: богиня, рождающаяся из моря, становится символом неисчерпаемой плодовитости природы. 

Здесь появляется даже почти эволюционистский мотив. Море называется «верховной маткой природы». Вирей предполагает, что древнейшие живые существа возникли в воде, и что даже наземные животные способны иметь водных предков. Он пишет, что водные формы должны были существовать прежде наземных, и что последние, «вероятно, являются потомками рыб». Это чрезвычайно интересно именно потому, что несколькими лекциями ранее Вирей полемизировал с трансформизмом Ламарка. Он отвергает механизм преобразования органов через привычку, но при этом допускает историческую последовательность живых форм и даже происхождение наземных животных от водных. И как раз на примере рыб можно проиллюстрировать, как он работает с темой психологии животных. Рыбы свободны от сердечных тревог, амбиций и сильных страстей. Они живут настоящим. Вирей сравнивает их с философским идеалом, говорит об «атараксии стоика» и «мягком спокойствии эпикурейца». Причём рациональная атараксия философа, по его иронической формуле, менее надёжна, чем телесная флегматичность рыбы. Рыба занята едой, размножением, сном и безразличием ко всему остальному. «Не есть ли это та эпикурейская жизнь…?» — спрашивает Вирей, вспоминая также анакреонтическую и вакхическую поэзию. При этом он добавляет, что огромная разница счастья и несчастья внутри человечества обусловлена уже не простой природой, а человеческими социальными учреждениями. Затем океан превращается в политическую аллегорию. Акулы, щуки и другие хищники — это тираны; а мирные стайные виды — скромные граждане. Вирей описывает даже подводную «республику», где плебеи-сельди бесконечно воспроизводят население, хищные «патриции» ведут войны за власть, а мирные виды предпочитают бедное, но спокойное существование в стороне от кровавых конфликтов. 

Тринадцатая лекция одновременно подводит итог тому и подготавливает второй том. Она посвящена сравнению позвоночных с беспозвоночными. Начинает Вирей с критики антропоцентризма. Это довольно неожиданно, учитывая что антропоцентризм вернулся в его работы 1809-1817 гг. Бесчисленные звёздные миры, яды, эпидемии и вредные существа совершенно не похожи на вещи, созданные специально для нашего удобства. Человеку следует «сойти с трона» и признать себя лишь одной частью огромного порядка. Но от антропоцентризма Вирей переходит не к материализму, а скорее к теоцентризму: весь мир существует относительно Творца. Здесь вновь появляется единая лестница существ, и жизнь как будто постепенно концентрируется: у минерала она едва заметна, у растения вегетирует, в животном чувствует, в человеке достигает разума. Нервная система объявлена «правительством животной машины»: мозг и спинной мозг это центры ощущений и идей, и чем совершеннее нервная система, тем выше чувствительность и психические способности. Как и во всех своих ранних работах, Вирей отвергает самозарождение, после чего снова повторяется определение животного. Животность задаётся чувствованием, волей и движением; а её орган это нервная система. Чем полнее нервный аппарат, тем чувствительнее и интеллектуальнее существо. Все основные идеи остаются на месте.

Позвоночные имеют внутренний скелет, спинной и головной мозг, красную кровь, развитые чувства и разделение на два основных пола. У беспозвоночных организация намного разнообразнее: наружные панцири, раковины, ганглии вместо центрального мозга, часто отсутствие некоторых чувств, гермафродитизм или бесполое размножение. Из этого сравнения Вирей делает психологический вывод, что позвоночные способны приобретать знания, а беспозвоночные обладают только инстинктом. Приобретённый интеллект требует мозга, тогда как чистый инстинкт может работать через ганглиозную или даже рассеянную нервную систему (как и много чего другого, с современной точки зрения это тоже не верно, но звучит вполне разумно и последовательно). За этим следует реабилитация «низших» животных. Именно микроскопические организмы, моллюски, кораллы и насекомые численно и геологически оказываются могущественнее гигантов. Коралловые полипы строят острова, массы раковин создают известковые пласты, бесчисленные маленькие организмы постепенно преобразуют поверхность планеты. Вирей сравнивает человеческие пирамиды с постройками термитов и полипов, и относительно размеров строителя человек вовсе не выглядит особенно впечатляющим. Даже муравей значительно сильнее человека или слона относительно массы собственного тела. Получается почти «история природы снизу»: самые малые организмы, незаметные человеку, выполняют колоссальную работу и создают материальную основу существования последующих форм жизни.


Последние двадцать с лишним страниц первого тома фактически являются самостоятельным философским трактатом. Вирей снова спрашивает: чем инстинкт отличается от интеллекта? Сначала он проводит границу между неорганической необходимостью и живой целесообразностью. В кристаллах не нужно предполагать чувства или инстинкт, тут достаточно молекулярного притяжения. Атомы соединяются в определённых пропорциях по физико-химическим законам. Но живой организм способен не только механически двигаться. Он также питается, ремонтирует повреждения, перестраивается и воспроизводится. Вирей уже специально полемизирует с «атомистами», которые выводили поведение из сформированных органов. По его мнению, молодой бычок пытается бодаться ещё до развития полноценных рогов, котёнок применяет когти до их полного формирования. Значит, врождённое направление поведения как бы предваряет зрелое орудие.

Затем он различает два инстинкта: (1) внутренний, управляющий самой физиологией, и (2) внешний, управляющий врождёнными действиями. Кондильяк считал инстинкт началом знания или привычкой, лишённой рефлексии; Кабанис говорит об «инстинктивных привычках». В ответ Вирей приводит пример одиночной осы. Её мать умирает до рождения потомка, поэтому молодая оса физически не может получить от неё обучение, но при этом повторяет тот же цикл поведения. Основной двигатель инстинкта это любовь к себе, сохранение индивида и рода, руководимое удовольствием и болью. Инстинкт не обучается, не изобретает и практически не ошибается. Интеллект, наоборот, получает ощущения извне, превращает их в идеи, сравнивает, судит и выбирает. Поэтому интеллект пластичен, но ошибочен; а инстинкт ограничен, но надёжен. Далее появляются Платон, Аристотель, Цицерон, Скалигер и Шталь. Вирей выводит из античной психологии разграничение «нелогической» части души, и разумной деятельности. Затем он пытается буквально локализовать эту двойственность в нервной системе, и особенно заметно влияние физиологии Биша. Внутренняя, ганглиозная нервная система связывается с «органической жизнью», тогда как головной и спинной мозг с «животной жизнью», органами чувств и произвольными движениями. Получается такая схема:

  • Ганглиозная система отвечает за внутренние потребности, аффекты, воспроизводство и инстинкт;
  • Головной и спинной мозг за внешние ощущения, приобретённый опыт и интеллект.

Он пишет, что мозг обеспечивает восприятие мира и позволяет животному, научившись тому, что вызывает удовольствие или боль, выбирать и отвергать. А затем он полемизирует с Галлем: френологические «бугры» не могут объяснить врождённый инстинкт вообще, поскольку у существ, которые не обладают настоящим мозгом — всё равно существуют чрезвычайно сложные инстинкты. После Галля следует прямой выпад и против Ламарка. Сначала он излагает ламарковскую теорию: первоначальные обстоятельства среды вызывают привычки, повторение привычек изменяет организацию тела, а изменения в итоге закрепляются. Но для Вирея здесь следствие выдается за причину. Утка не получила перепончатые лапы благодаря многовековому стремлению плавать; напротив, строение и соответствующее побуждение даны одновременно. После этого Вирей снова обращается к сенсуализму, к Локку и Кондильяку. Он признаёт сенсуалистическую теорию приобретённого знания — впечатления действительно поступают через внешние чувства и образуют интеллектуальный мир. Но Кондильякова статуя, по его мнению, забывает о половине человека, о голоде, желаниях, страстях, внутреннем чувстве и других врождённых побуждениях.

Затем вновь возникает спор с Декартом. Вирей защищает реальную приобретённую разумность позвоночных, и специально замечает, что некоторые учёные отказывают животным в интеллекте только из страха перед материализмом. Но этот страх, по его мнению, необоснован. Особенно сильный аргумент, которым он пользуется — заболевания мозга. Собака, лошадь, попугай или даже рыба способны опьянеть; бешенство и другие болезни изменяют прежнее поведение. Если повреждение или химическое воздействие на нервную систему уничтожает приобретённые навыки и узнавание, значит, эти способности действительно связаны с телесной организацией мозга. И, наконец, итоговая формула Вирея: «Интеллект знает, что он не знает; инстинкт не знает, что он знает». Позвоночные обладают и интеллектом, и инстинктом, поскольку у них существуют обе нервные системы; беспозвоночные, по Вирею, обладают одним инстинктом.


Во втором томе Вирей продолжает ровно с того места, на котором остановился первый. Если первые тринадцать лекций постепенно спускались от общей философии природы к психологии позвоночных, то теперь он проходит весь мир беспозвоночных: моллюсков, червей, членистоногих, насекомых и в самом конце доходит до полипов и инфузорий. Прежде чем заняться «низшими» животными, Вирей снова защищает само занятие естественными науками. В четырнадцатой лекции он сталкивает Руссо и Линнея. Руссо прославился парадоксом о вреде наук и искусств, а Линней, напротив, видел в культуре и знании то, что выводит человека из почти животного состояния. Вирей становится на сторону Линнея. Естествознание, земледелие, ремёсла и промышленность сделали для цивилизации больше, чем пустая роскошь завоевателей и деспотов. Это первый раз, когда он не просто сглаживает руссоизм, но вообще прямо ставит вопрос ребром и предпочитает другого автора. После этого особенно хорошо работает переход к насекомым и моллюскам, ведь величие объекта вообще не определяется его размером (дальше в сравнение попадет история великих королей и простого народа; все любят читать о королях, но настоящий творец истории это народные массы). Пятнадцатая и шестнадцатая лекции посвящены моллюскам, и общая логика здесь прежняя — образ жизни зависит от организации. Шестнадцатая лекция интереснее с точки зрения истории природы, потому что от живых моллюсков Вирей переходит к ископаемым раковинам. Огромные массы морских остатков в горах доказывают древние изменения поверхности Земли. Он вспоминает работы Гумбольдта и даже Пифагора, которому уже в античности приписывалось наблюдение морских останков вдали от моря. Самые ничтожные организмы оказываются важными геологическими силами. Миллионы поколений моллюсков создают огромные пласты земной коры. 

Семнадцатая лекция посвящена кольчатым и кишечным червям, но содержит два довольно важных философских эпизода. Первый в очередной раз касается самозарождения. Вирей перечисляет аргументы в его пользу, но затем спрашивает, зачем природе было бы самопроизвольно создавать сложные половые органы, яйца и механизмы размножения, если эти существа каждый раз непосредственно порождаются из материи? Здесь он опирается в том числе на авторитет Рудольфи. Причём он даже несколько смягчает грубую фразу Линнея, будто верить в самозарождение может только человек с «губкой вместо мозга», ведь среди сторонников такой гипотезы был всё-таки Бюффон, а он авторитет гораздо умнее не только губки, но и большинства натуралистов в истории. Второй момент значительно интереснее. Внезапно Вирей отказывается от простой линейной лестницы существ. Животное царство нельзя расположить одной цепью, где каждая форма занимает строго промежуточное место между соседними. Классы дают боковые ответвления, соединяются различными аналогиями и образуют скорее дерево с множеством ветвей и «анастомозов». Это ещё не эволюционное дерево в дарвиновском смысле, но сама старая идея натуральной шкалы уже серьёзно расшатывается. В другом месте он прямо говорит о «великом дереве жизни», у которого имеются многочисленные боковые ветви.

Восемнадцатая лекция вводит членистоногих, и она важна как физиологическое продолжение последнего трактата первого тома. У них наружный скелет, а нервная система представляет собой двойной продольный тяж с последовательностью ганглиев. То, что Вирей называет мозгом насекомого, является лишь первым увеличенным ганглием. Отсюда и его психологический вывод. Эти животные практически лишены приобретённого интеллекта позвоночных, зато именно у них достигает невероятного совершенства инстинкт. Метаморфоз здесь оказывается особенно удобным доказательством. Гусеница, куколка и бабочка имеют разные тела, потребности и поведение; с изменением организации как будто мгновенно включается соответствующая программа действий. Девятнадцатая лекция поэтому одна из самых важных во втором томе. Вирей высмеивает привычку интересоваться только слонами, носорогами, царями и завоевателями. В природе, как и в человеческом обществе, спокойная жизнь маленьких существ может быть ничуть не менее интересной, чем деяния «великих». Он даже замечает, что счастье и покой часто скорее находятся среди скромных существ, чем под золочёными потолками дворцов.

Затем снова начинается спор с Локком и Кондильяком. В который раз Вирей признаёт заслугу Локка в борьбе против декартовских врождённых идей, но все таки он считает, что перед проблемой инстинкта сенсуализм оказался в крайнем затруднении. Муравьиный лев впервые в жизни строит ловушку, ловит добычу, затем превращается в совершенно другое насекомое и никогда не встречается со своими потомками, но они повторяют тот же цикл. Где здесь могла возникнуть привычка? Кондильяк пытался представить инстинкт как приобретённое знание, ставшее автоматическим благодаря повторению, однако наследственно воспроизводимые действия насекомых просто не укладываются в такую схему. Поэтому Вирей издевательски приглашает Декарта, Кондильяка, Лейбница, Канта и всех будущих Локков объяснить, «что происходит в мозгу этой скромной гусеницы». Вывод здесь полностью совпадает с первым томом; позвоночные обладают разными степенями интеллекта, беспозвоночные подчинены преимущественно инстинкту.

Двадцатая лекция логично переносит эту теорию на любовь и размножение насекомых. Здесь, в отличие от большинства моллюсков и червей, Вирей практически не допускает настоящего гермафродитизма. Даже рабочие пчёл и муравьёв он считает биологически самками с недоразвившимися половыми органами. Но гораздо интереснее сам способ описания. Половое влечение становится огромной природной силой, заставляющей существ петь, светиться, искать друг друга и иногда буквально умирать сразу после совокупления. Светляки светятся ради встречи полов, а после окончания любви угасают и сами их «огни». Вирей даже замечает, что они будто бы счастливы закончить жизнь одновременно с прекращением наслаждения. У огромного числа насекомых взрослая форма существует почти исключительно ради наслаждения и воспроизводства. Индивидуальная жизнь у них сокращена до еды, любви и смерти. Одновременно с этим он показывает чудовищную плодовитость насекомых. Если бы одни виды постоянно не уничтожали другие, то за одно лето всего несколько поколений дали бы буквально астрономические количества особей. 


Двадцать первая лекция посвящена ракообразным, паукам и прочим бескрылым членистоногим. Здесь меньше общей философии, но очень характерен стиль Вирея, который переносит на животных всю человеческую политическую и моральную терминологию. Рак-отшельник отнимает раковину у моллюска и пользуется «древним правом сильнейшего»; мелкие крабы вступают в своеобразные союзы с моллюсками; пауки строят сложнейшие сети и охотничьи устройства. Причём это работает в обе стороны: насекомые помогают понять человека, а человеческое общество оказывается не таким уж исключительным. Двадцать вторая лекция переходит к жукам. Здесь особенно хорошо виден материалистический, хотя всё ещё телеологически истолкованный принцип Вирея. Особенности поведения постоянно выводятся из устройства органов перемещения и питания. То, что может себе позволить одно животное — не может другое, и это влияет на их поведение и самоощущение. Двадцать третья лекция посвящена прямокрылым, сетчатокрылым и перепончатокрылым и постепенно подводит к двум центральным политическим лекциям о пчёлах и муравьях. Теперь Вирей говорит уже об огромной «всеобщей республике» природы. Насекомые опыляют растения, паразитические наездники ограничивают численность других насекомых, а затем уже другие паразиты ограничивают численность самих наездников. Даже «полиция» природы нуждается в собственной полиции. В этой же части особенно подчёркивается материнский инстинкт. Самки у многих видов вооружены лучше самцов и проявляют больше смелости именно потому, что продолжение рода зависит от них. Двадцать четвёртая лекция посвящена конкретно пчёлам. Пчелиный улей описывается как политическое государство с маткой, трутнями и рабочими. Вирей намеренно пользуется политической терминологией и замечает, что такая организация возникает без обучения, законодательства и исторической традиции. Поэтому общественность в своей основе оказывается биологическим свойством. В конечном счёте семья предшествует государству.

Но ещё интереснее двадцать пятая лекция, знаменитая «Республика муравьёв». Муравейник Вирей сопоставляет с человеческим городом. Если пчелиное государство он склонен считать аристократическим, поскольку там существует привилегированная матка и трутни, то муравьиная республика объявляется почти «чистой демократией». Реальная деятельность принадлежит рабочему народу. Тут Вирей вспоминает Платона, аббата Сен-Пьера, Томаса Мора и различные утопические проекты; имущество и потомство муравьёв как будто принадлежат всему обществу. Но когда он описывает муравьёв-рабовладельцев, то здесь возникает довольно резкая критика. «Амазонки» захватывают личинок других видов и заставляют выросших особей работать на себя, и Вирей специально предупреждает, что отсюда нельзя выводить естественность человеческого рабства. Любовь к независимости, по его словам, присуща всякому существу; рабовладельческие муравьи становятся скорее сатирическим образом аристократии, которая умеет воевать и господствовать, но оказывается неспособна самостоятельно работать и даже нормально себя обслуживать. И вообще он называет рабство «великим преступлением власти и насилия» и опасается, чтобы человеческий деспотизм не пытался оправдаться примерами из животного мира.

Двадцать шестая лекция переходит к сосущим насекомым. Жующие насекомые вынуждены искать, разрывать, переносить и обрабатывать твёрдую пищу, поэтому развивают более сложные формы поведения; сосущим достаточно проколоть растение или животное и извлечь жидкость. Из различия органов питания как обычно выводится различие «нравов». Особенно интересны для него примеры тли. Эксперименты Бонне, Реомюра и других показывали последовательные поколения самок, размножавшихся без нового спаривания. Но самое главное, что в его примерах тли как будто превосходят самих стоиков в невозмутимости и атараксии. Двадцать седьмая лекция завершает историю насекомых ночными бабочками, шелкопрядом и двукрылыми, а последние две лекции, т.е. двадцать восьмая и двадцать девятая, для философии Вирея могут быть едва ли не важнее всей энтомологии.

Здесь он доходит до зоофитов, то есть организмов, расположенных на тогдашней границе между животным и растением: морских звёзд, медуз, актиний, гидр. И вот тут его теория животности из первого тома проходит предельную проверку. У многих этих существ практически нет мозга, развитой нервной системы или привычных органов чувств. Так животные ли они? С точки зрения Вирея — да. Животными их делает способность чувствовать и произвольно двигаться. Даже бесформенная желеобразная актиния реагирует на окружающее, раскрывается, схватывает пищу и защищается; следовательно, это всё ещё животная жизнь. В двадцать восьмой лекции появляется его постоянная идея, что чем меньше у животного мозга, нервов и органов чувств тем больше вся его жизнь сосредоточена в желудке. Зоофиты существуют почти исключительно ради «удовольствий еды и размножения». Здесь он вспоминает Рабле и его messer Gaster — господина Желудка, первого учителя искусств, который через потребности заставил человека и животных изобретать способы существования. Полипы «не едят, чтобы жить, а живут, чтобы есть».

Последняя, двадцать девятая лекция посвящена кораллам, полипам и инфузориям. А затем Вирей возвращается уже непосредственно к проблеме материализма и происхождения жизни. Он рассматривает Бюффонову гипотезу «органических молекул» — неуничтожимых живых частиц, которые распадаются после смерти организма и переходят в новые растения и животных. Затем вспоминает панспермию и гомеомерии Анаксагора. В каком-то смысле это снова тот же вопрос, который возникал в первой книге вокруг атомизма. Можно ли построить живое простым соединением материальных частиц? Вирей отвечает отрицательно. По его мнению, красивые гипотезы о живых молекулах и зародышах не получили подтверждения микроскопическими наблюдениями. Но и здесь интересно, что он не просто отмахивается от материалистических объяснений, а подробно их разбирает, сравнивает с наблюдениями, и лишь затем возвращается к любимой телеологии. Когда перед ним оказываются простейшие полипы и инфузории, он допускает даже наиболее механистический вариант; возможно, это просто «одушевлённые машины», действующие посредством автоматического устройства частей. Однако тогда разумность нужно перенести с самого организма на природу, которая создала такую машину. Поэтому физиологический механизм он признаёт, но происхождение самого механизма объясняет разумной силой природы.

Причём финал книги снова неожиданно звучит совсем не по-христиански. После сотен страниц о рождении, еде, любви, размножении и смерти Вирей заканчивает напоминанием, что человек однажды навсегда исчезнет с «театра мира», а потому следует поспешить воспользоваться теми «единственными реальными благами», которые этот мир нам предоставляет. В результате второй том даже лучше первого показывает внутреннюю двойственность Вирея. В метафизике он остаётся телеологом и противником атомистического самодостаточного материализма. Но его собственная естественная история постоянно толкает его в противоположную сторону. И чем ближе он подходит к конкретной физиологии, тем меньше у него остаётся собственно метафизики.

Ксавье Биша — один из автоитетов для Вирея, умеренный виталист

Примеры из психологии и жизни животных, которыми пользуется Вирей, во многом предвосхищают сатирические работы Фогта о государствах животных, и ценны уже хотя бы поэтому. Это действительно самостоятельная работа, и второе крупное сочинение после «Естественной истории…». Но пускай даже она звучит, как неплохая работа натуралиста, всё таки главным философским выводом из неё было то, что сенсуализм недостаточен перед аргументами биологов об инстинкте. С каждым годом у него возникает всё больше претензий к сенсуализму и материализму, и всё больше желания присоединиться к спиритуалистическому лагерю, но он не может сделать последний шаг к этому разрыву. И все таки этот шаг надо было сделать. Поэтому он не проходит модных в то время споров о витализме, и посвящает этой теме отдельное произведение — «О жизненной силе в контексте ее физиологических функций у человека и всех организованных существ» (1823).

По сути, это очередная попытка собрать в одну систему почти всё, что Вирей до этого писал о жизни, организме, инстинкте, мозге, болезнях и долголетии. Но теперь основной вопрос поставлен так: является ли жизнь продуктом организованной материи, или организация сама является продуктом некоторой предшествующей ей жизненной силы? Даже работе о психологии животных его формулировки выглядели так, что жизнь это продукт организации. Но теперь Вирей уже совершенно недвусмысленно занимает анти-материалистическую позицию. Современные физиологи, по его мнению, совершают ошибки, потому что начинают с человека, т.е. сразу с самого сложного организма, и пытаются вывести жизнь из работы его органов. Вирей предлагает делать наоборот. Нужна своего рода сравнительная физиология, подобная сравнительной анатомии, где жизненное начало прослеживается от человека через животных вплоть до полипа, а через растения двигаясь от кедра до мха. Только то объяснение, которое применимо ко всем живым существам, может считаться настоящей теорией жизни.

Теперь он критикует сразу несколько школ. Шталь выводил жизнь из разумной души, но тогда непонятно, кто управляет растением или полипом. Глиссон, Гофман, Галлер и Биша сводили основные свойства жизни к раздражимости тканей и нервной чувствительности; Джон Браун и Эразм Дарвин говорили о возбудимости. Но Вирей считает, что все они описывают отдельные проявления жизни, но не саму её причину. Раздражимость мышцы не объясняет, почему вообще возникает мышца; чувствительность нерва не объясняет эмбриогенез; работа сформированного организма не объясняет формирование организма. И вот здесь возникает его главный аргумент, который затем повторяется на протяжении целых пятисот страниц. Если жизнь является результатом строения органов, то что организовало органы до того, как они появились? Оплодотворённое яйцо ещё не имеет мозга, нервов, сердца, мышц и раздражимых тканей, однако постепенно формирует их все. Значит, по Вирею, действует нечто, предшествующее готовому механизму. Не инструмент создаёт работника, а работник создаёт инструмент. Таким образом Бог теперь занимает центральное место в повествовании.

На этом основании Вирей уже прямо нападает на атомизм. Как и раньше, материя для него пассивна и безразлична к движению; сама по себе она не может выбрать направление движения, сформировать органическое целое и тем более произвести разум. Поэтому он пишет, что ожидать гармонического организма от слепого случая — это заблуждение всех атомистов «от Левкиппа и Эпикура до наших дней». Даже Декарт и Ньютон были вынуждены признать первоначальную силу, сообщающую миру движение. Атомизм становится главным метафизическим противником. Гораздо сложнее обстоят отношения с Кабанисом. Вирей прекрасно понимает его аргумент о том, что бесчисленные внешние влияния среды, болезни, алкоголь и повреждения мозга действительно изменяют психические состояния человека. На это Вирей отвечает, что материалистическая схема объясняет только влияние физического на моральное, тогда как существует ещё и обратное влияние. Иногда мысль, страх, надежда, гнев или печаль способны мгновенно изменить пульс, кровообращение, секреции и течение болезни. Он даже пишет, что лично задавал этот вопрос Кабанису, когда тот ещё был жив, и не получил удовлетворительного ответа. Правда, если прочитать само сочинение Кабаниса, то там можно найти ровно такие же примеры обратного влияния, и даже если оно не объяснено в самом совершенном виде, то по крайней мене ничем не лучше объясняет всё сам Вирей.


Первый раздел книги называется «О живой и органической природе». Здесь Вирей пытается дать философское определение самой Природы как внутренней организующей силы. Он опирается на Гиппократа и Галена. Природа действует внутри организма без сознательного обучения, поддерживает порядок, формирует зародыш, вызывает аппетиты и пытается восстановить здоровье. Врач поэтому не господин организма, а только интерпретатор его естественных движений. Гиппократу приписывается принцип, что если желание больного явно не вредно, то иногда лучше дать ему то, чего он хочет, поскольку природный аппетит может понимать потребность организма лучше рассуждений врача. Почти то же Вирей находит у Сиденгама, а затем делает эту идею космической. Отдельный организм должен находиться в соответствии со всей окружающей природой. Здоровье становится гармонией организма с самим собой и со средой, а болезнь — нарушением равновесия. Причём понятие гармонии Вирей раздувает почти до самостоятельной метафизики (ср. роль гармонии и аналогии с музыкой в работе 1809 года). Красота, здоровье, правильная форма, любовь и нравственная добродетель оказываются разновидностями одного принципа согласованности. Болезнь, уродство, ненависть и смерть становятся разновидностями дисгармонии. Любовь он буквально описывает как стремление двух полов восстановить некую природную согласованность. 

В конце первого раздела находится особенно интересная глава: «ответ на возражения материалистов». И тут Вирей сам приводит один из сильнейших материалистических аргументов, причём непосредственно цитирует Лукреция, III книгу «О природе вещей». Если душа страдает от телесных ударов, рождается вместе с телом, растёт и стареет вместе с ним, то это значит, что она телесна. Затем он почти сразу называет Кабаниса как современного представителя того же принципа. Ответ Вирея довольно традиционен; он сводитя к констатации — тело лишь инструмент, а душа или жизненная сила это то, что пользуется инструментом. Да, если орган повреждён, функция действительно проявляется неправильно, но отсюда не следует, что сама сила материальна. Тут аналогией становится музыкальный орган и воздух. Испорченная труба даёт фальшивый звук, но это ещё не означает, что сам воздух стал «фальшивым». Пьяный или больной мозг портит проявление души так же, как повреждённый музыкальный инструмент портит звук.


Второй раздел уже гораздо интереснее именно как натурфилософия. Он распадается на две части: сначала Вирей ищет причины жизненной силы вообще; а затем рассматривает её физиологию у животных и человека. Структура как обычно масштабная. Рассматривается движение небесных тел, тепло и свет, различие минерала и организма, возникновение жизни, самозарождение, происхождение видов, наследование, круговорот материи, нервная система, чувствительность, инстинкт и расходование жизненной энергии. Начало раздела выглядит довольно экзотически. Вирей связывает жизненные ритмы с общими движениями природы и даже небесных тел. Самоподдерживающийся круговой процесс для него становится универсальным символом жизни. Планеты обращаются вокруг Солнца, кровь — вокруг сердца, питательные вещества втягиваются организмом к его центру. Он буквально сравнивает сердце с Солнцем микрокосма, ссылаясь на Гарвея. Как и у многих авторов начала XIX века, особое значение имеют тепло, свет, электричество и магнетизм. Здесь Вирей выглядит почти как физикалист. Огонь в широком смысле, т.е. calorique, свет, электричество, рассматривается как главный возбуждающий агент движения. Он даже цитирует Лавуазье, связывающего свет с организацией, чувствительностью и жизнью на поверхности Земли. Но всё это ещё не происхождение жизни. Физические агенты могут разбудить и поддерживать жизненную силу, но не создать её из неживой материи. 

В очередной раз большой раздел книги посвящён теме самозарождения и конкретно Ламарку. Вирей подробно излагает ламарковскую гипотезу. Якобы простейшие организмы возникают непосредственно, затем под воздействием обстоятельств и длительного действия жизни они постепенно усложняются — от инфузорий к червям, моллюскам, насекомым, рыбам, пресмыкающимся, птицам, млекопитающим и человеку. То есть он понимает трансформизм Ламарка вполне правильно. Но отвергает и самозарождение, и такое превращение видов. Он снова утверждает, что сложность организации предполагает предварительно действующую организующую силу. Причём здесь у него происходит заметный откат от некоторых двусмысленных пассажей «Истории нравов животных». Там он мог допускать, что сухопутные животные произошли от водных; теперь акцент уже на устойчивости видового типа. Для каждого вида, по Вирею, существует собственная органическая форма, передаваемая через поколение. Особенно силен его аргумент с ампутациями. Человек, лишившийся ноги, производит ребёнка с двумя ногами; лягушка и бабочка в потомстве вновь проходят через стадии, которых взрослый организм уже не имеет. Значит, наследуется не просто наличная телесная форма родителя, а некий идеальный видовой план. 

Но он вовсе не отвергает историческое превращение видов в принципе. Напротив, в этой книге он высказывается порой даже невероятно трансформистски. Он спрашивает, могут ли при изменении состояния Земли образовываться новые виды, и отвечает: «Мы не колеблемся это признать». Если меняется сочетание элементов и окружающие условия, то живые существа также должны модифицироваться. Нынешние виды стабильны только относительно нынешнего состояния земного шара; если климат, времена года и состав среды изменятся радикально, виды «полностью преобразуются или погибнут». Но дальше Вирей идёт намного дальше. Он пишет, что различия между близкими видами могут быть только поверхностными и исторически изменчивыми; допускает происхождение нескольких нынешних видов от одного общего ствола. Семейство кошачьих, грызунов и т. п. понимается как разветвление исходной формы, модифицированной климатом, пищей и образом жизни в течение огромных промежутков времени. А затем появляется почти невероятный для него пассаж. Он спрашивает: если виды одного семейства происходят от общего предка, почему семейства одного порядка не могли происходить от более древнего общего предка? А если порядки связаны аналогиями, почему не распространить то же самое на классы? И так он приходит к гипотезе, что природа первоначально создала лишь небольшое число исходных форм, «первоначальных стволов», из которых вышли ветви современных видов и разновидностей. Первоначальные простые зародыши затем веками «модифицировались» и «усложнялись», создавая новые виды и роды. Это совершенно нельзя назвать фиксизмом.

Тут получается очень специфическая позиция. Бог, или разумная природа создаёт первоначальные жизненные формы и сам принцип организации → первоначальные формы исторически изменяются → ветвятся → образуют семейства, виды и разновидности под действием среды и времени. То есть Вирей отвергает атеистический и самозарождающийся трансформизм Ламарка, но допускает собственный телеологический трансформизм. То, что человек с ампутированной ногой всё равно производит ребёнка с двумя ногами, для Вирея означает прежде всего, что организм наследует не фотографическую копию актуального тела родителя, а определённый генеративный тип, программу восстановления формы. Это аргумент против грубой теории наследования непосредственно приобретённого повреждения и в пользу организующей жизненной силы. Но этот «тип» вовсе не абсолютно неизменен в геологическом времени. Сам Вирей тут же позволяет типам постепенно модифицироваться под длительным действием климата, питания и других условий. Поэтому здесь у него странное, но вполне определённое сочетание: онтогенетическая устойчивость типа + филогенетическая изменчивость типа. Это одна из самых интересных идей всей книги.

Затем он снова вводит очень натуралистическую картину вечного круговорота вещества. Жизнь отдельного организма только временно удерживает материю в определённой форме. После смерти она распадается, а элементы переходят в другие тела. Вирей даже пишет, что мы скорее «пользователи», чем владельцы общей жизни природы; поколения сменяют друг друга, а материя циркулирует между рождением и разрушением. Чем быстрее организм питается, чувствует, растёт, размножается и действует, тем быстрее он исчерпывает свой жизненный запас. Можно «много жить» за короткое время и можно почти вегетировать десятилетиями. Эта идея потом станет основанием всей теории долголетия.


Вторая часть второго раздела возвращается к психофизиологии из «Истории нравов животных». Вирей снова разделяет две системы. Цереброспинальная нервная система связывает организм с внешним миром, обеспечивает органы чувств, приобретение опыта и интеллект. Ганглиозная, или большая симпатическая система управляет пищеварением, кровообращением, секрециями, внутренними потребностями и растительной жизнью организма. Это означает, что он далеко не отказывается от физиологической локализации психических функций. Напротив, локализация становится ещё детальнее. Мозг нужен для приобретённого опыта. Чем развитее мозг позвоночного, тем больше оно может учиться. Моллюски и насекомые почти не обучаются и действуют только через врождённый инстинкт. Вирей даже хвалит Кондильяка за понимание механизма приобретённой психики, но опять обвиняет его в неспособности объяснить врождённый инстинкт. Особенно высоко в этом отношении оценивается Реймарус. 

Сохраняется и его крайне специфическая физиология расходования чувствительности. Ощущение у Вирея словно расходует некоторое количество жизненной энергии. Как зрение утомляется от яркого света, а нервная система — от непрерывных впечатлений, так и человек, постоянно ищущий сильных ощущений, постепенно становится «пресыщенным» и требует всё более мощных стимулов. Поэтому люди могут буквально «прожить слишком много» за короткий срок. Здесь мысль Вирея странным образом сближается с гедонистической психологией, хотя вывод у него традиционно аскетический. Чувствительность «голодна до наслаждений», особенно в молодости; страсти возникают из избытка жизненной энергии, которая требует выхода. Но слишком интенсивные удовольствия истощают саму способность наслаждаться. Вирей сравнивает жизненную чувствительность с капиталом. Потратив всё в молодости, человек в зрелости остаётся бедняком.


Третий раздел переносит эту физиологию непосредственно в медицину. Первая часть посвящена vis medicatrix naturae, целительной силе природы. Вирей подробно рассматривает и аргументы против неё, и аргументы в её пользу. Болезнь для Вирея далеко не всегда простое повреждение. Лихорадка, рвота, пот, понос, кровотечение, воспаление, нарыв могут быть реакциями организма против нарушения. Здоровое тело стремится восстановить собственное равновесие. Поэтому симптом иногда является частью лечения, а врач, который без разбора подавляет симптомы, способен мешать организму. Но Вирей признаёт, что природа иногда ошибается, и бывает слишком слабой или производит реакции, которые сами становятся опасными. Поэтому настоящий врач должен понять направление внутренних процессов, усиливать полезные, ослаблять чрезмерные и менять направление ошибочных. Но сам принцип vis medicatrix naturae для того времени мог считаться скорее консервативным, и пускай он мог быть даже безопаснее, чем вмешательство врачей того времени, которые строили практику на совершенно ошибочных представлениях о мире, но всё же действие и поиски решений должны оцениваться выше, чем умные оправдания для бездействия. В этом плане одним из главных врагов медицины в стиле Вирея был материалист Бруссе.

Вторая часть третьего раздела — «О консервативном инстинкте» — фактически продолжает главную тему предыдущего двухтомника. Вирей снова пытается поместить инстинкт не в мозг, а в большую симпатическую нервную систему. Именно оттуда должны исходить голод, жажда, половое стремление, внутренние отвращения и лечебные побуждения организма. И здесь он снова спорит с Галлем. Если инстинкт локализован в головном мозге, то человек, имеющий наиболее развитый мозг, должен обладать максимальным инстинктом. Реально Вирей наблюдает обратное. Наиболее удивительные врождённые действия показывают насекомые и даже животные, у которых настоящего мозга почти нет. Следовательно, мозг это преимущественно орган приобретённого интеллекта, а инстинкт имеет иное физиологическое основание. 

Следующая часть посвящена «естественным революциям». Здесь Вирей возвращается к Гиппократову «божественному» или неизвестному фактору болезни, и рассматривает различные интерпретации этого понятия. Его интересует гораздо более широкая проблема — организм всегда существует внутри изменяющейся природы, поэтому климатические, атмосферные, геологические и даже социальные перемены способны менять распространение болезней. Некоторые заболевания, известные Новому времени, либо не существовали у античных авторов, либо не были распространены в тех же формах. Отсюда он допускает, что изменение питания, общественных условий, климата и образа жизни способно создавать новые патологические ситуации. 


Затем идет глава с названием «О жизненной энергии», которая связывает всё предыдущее с возрастом. С возрастом запас жизненной силы уменьшается. Растения, яйца и некоторые низшие животные способны почти приостанавливать жизнь. Высшие теплокровные животные не могут так глубоко приостановить обмен и поэтому быстрее расходуют жизнь. Из этого вырастает четвёртый, последний раздел книги — «О долголетии, или искусстве продления существования». И вот она, пожалуй, наиболее близка по духу к тем фрагментам об эпикурейской жизни, которые встречались в «Истории нравов животных». Итак, чем интенсивнее человек живёт, тем быстрее он расходует способность жить. Но продолжительность сама по себе ничего не стоит. «Жить не значит вегетировать; жить — значит мыслить, чувствовать, действовать». Вирей мыслит как революционер, почти как марксисты в будущем. Восьмидесятилетний человек может в действительности «не прожить и десяти лет», если всё время он просуществовал в апатии. В этой системе взглядов получается некий компромисс между долголетием и удовольствием. Хотя Вирей и любитель аскетизма, но он не предлагает максимально подавить ощущения и превратиться в растение; его идеал это умеренная интенсивность. Правда, желания должны соответствовать возможностям; сравнение с более богатыми и могущественными людьми делает нас несчастными чаще, чем реальная нужда. Пастух может быть довольнее короля, потому что диапазон его желаний соответствует доступным средствам.

«Воздержанность может стать расчётом чувственности, чтобы увеличить наши наслаждения».

Если удовольствие постоянно, тогда оно притупляется; а лишение усиливает последующее наслаждение. Так что секрет счастья состоит в умении «быть немного несчастным вовремя». Это почти готовый гедонистический расчёт утилитаристов и эпикурейцев, хотя Вирей приходит к нему через виталистическую физиологию, а не через Эпикура. Его основной рецепт долголетия это быть умеренным во всём, в еде, алкоголе, сексе, работе, отдыхе, амбициях и т.д. и т.п. Всегда и во всем придерживаться золотой середины. Для него особенно разрушительными оказываются общественные страсти. Погоня за статусом, богатством и властью превращают цивилизованную жизнь в непрерывное нервное возбуждение. В другом месте Вирей пишет, что богатые и внешне счастливые люди нередко живут в постоянной внутренней борьбе, тогда как спокойное частное существование гораздо благоприятнее для здоровья. 

Наконец, книга заканчивается небольшим «искусством быть больным». Вирей сводит естественную медицину буквально к трём правилам: (1) следовать естественному стремлению организма к покою и сну; (2) сохранять надежду и бодрость духа; (3) соблюдать умеренный режим. Здесь он уже очень далеко уходит от чистой физиологии в психосоматику. Надежда, мужество и радость становятся реальными медицинскими средствами. На предыдущих страницах он даже говорит, что первым «сердечным средством» является мужество, а философия, управляющая страстями, защищает организм. И если подводить итог всему произведению, то это, пожалуй, самая последовательная виталистическая книга позднего Вирея. Здесь уже невозможно характеризовать его даже как колеблющегося физиологического натуралиста. Он прямо выступает против атомистов, против сведения жизни к раздражимости тканей, против материалистического прочтения Кабаниса и против идеи самозарождения. Жизнь для него предшествует готовой организации и сама создаёт организацию.

Поздний период.
Переиздание главного труда жизни.

Вскоре после публикации работы о витализме Вирей был принят в члены Академии Леопольдина (1824) и Академии наук, изящных искусств и литературы Руана (1828). С уже описанными выше позициями на тему человеческих рас, он оказался в центре одной из главных дискуссий 1820-х и 1830-х годов, которая касалась происхождения и возраста человечества. В этой полемике, среди прочих, столкнулись Жорж Кювье, Бори де Сен-Винсент и Луи Антуан Демулен. И как раз в этот период, в 1824 году, Вирей сделает сильно расширенное переиздание «Естественной истории человечества», в которой его расизм становиться ещё более ярко выраженным, чем в первых версиях.

Основное ядро книги осталось прежним даже после переиздания. Он по-прежнему хочет построить непрерывную естественную историю человека, начиная от строения организма и ощущений, через интеллект и страсти, объяснить развитие общества, языка, религии и государства. Но версия 1824 года гораздо более систематична, она гораздо сильнее учитывает физиологию и антропологию первых двух десятилетий XIX века, и становится одновременно как физиологичнее, так и спиритуалистичнее. Книга значительно выросла, и в 1824 году составляла уже три тома. Но гораздо интереснее не количество страниц, а то, что произошло с аргументами. Самое серьёзное изменение в том, что Вирей теперь считает человека естественно общественным животным. В первом издании Вирей утверждал, что человек, в отличие от бобров или пчёл, способен существовать один, и потому не вынужден самой природой вступать в общество. Первые скопления людей для охоты, любви и удовлетворения потребностей ещё не являлись настоящим гражданским обществом; устойчивое общество начиналось лишь с отношений собственности, гарантий и взаимных обязательств. Эту логику доводила до крайности диссертация об аверонском ребёнке и его первобытный «эпикуреизм», где ребенок имел очень мало желаний и ещё почти не знал общих интересов. В 1824 году тезис буквально переворачивается: «Человек не создан для одиночной жизни; он по природе общественное животное». Теперь социальность выводится из естественной беспомощности человека. Долгое детство, огромное количество потребностей, нагота, сравнительно слабое телесное вооружение, потребность женщины и ребёнка в помощи, постоянная возможность половой связи — всё это делает устойчивое общество природной необходимостью. Слабость превращается в источник симпатии и взаимопомощи. Эти идеи тоже были в прошлых томах, но теперь Вирей привел их в непротиворечивый вид. 

Второе фундаментальное изменение — заметный отход от сенсуализма. В 1800-1801 годах его формулировки были иногда почти вызывающе материалистическими. Он утверждал, что окружающие условия производят наш интеллект, и что образование должно прежде всего повышать чувствительность мозга, а нервная система является непосредственным основанием нравственного человека. В 1824 году большая часть этой физиологии формально сохраняется. Человеческий мозг по-прежнему называется «универсальной лабораторией интеллекта», а тонкая нервная организация — главным условием человеческой perfectibilité. Более того, Вирей сохраняет физиологическую аналогию, что мысль представляется «своего рода секрецией мозга», хотя теперь он специально добавляет — секрецией нематериальной. Но все таки, она продолжает вырабатываться подобно семени, желчи и другим секретам организма. Только вот это «immatérielle» очень показательно. А ещё показательнее его новая полемика с Локком и Кондильяком. Он пересказывает тезис tabula rasa и сенсуалистическую формулу Аристотеля, о том, что ничего нет в разуме, чего прежде не было бы в чувствах; но затем добавляет, что этого не просто недостаточно, а что понятия истины, справедливости и добродетели вообще не являются материальными предметами ощущений. Разум не пассивно принимает впечатления, а активно судит, соединяет и перерабатывает их. Здесь он даже прямо ссылается на Томаса Рида и Канта, а также приводит лейбницевскую поправку к сенсуалистической формуле: nisi ipse intellectus — «…кроме самого разума». Фигура Ньютона используется как прямой контраргумент против радикального сенсуализма. Миллионы людей обладают примерно теми же чувствами, но далеко не каждый способен открыть закон всемирного тяготения. Следовательно, различие интеллектуальных способностей нельзя вывести только из поступивших извне ощущений.

В первом издании его позицию ещё можно было описать как сенсуализм с виталистической поправкой. В 1824 году получается уже нечто вроде физиологического спиритуализма (ср. Флуранс). Мозг и нервы необходимы для человеческой мысли, а организм определяет возможности интеллекта; но само активное начало разума не сводится к ощущениям. Метафизически он стал гораздо более откровенным спиритуалистом. Начало третьего тома 1824 года сразу устанавливает новую рамку. Вирей специально говорит о человеческой душе как о «raisonnable et immortelle» — разумной и бессмертной, которую нельзя смешивать с ограниченным разумом животного; но при этом буквально в следующем абзаце он снова выводит моральные свойства из нервной организации. Далее картина становится почти неоплатонической (но стоит помнить, что ещё в 1822 году он критиковал неоплатоников и обвинял их в деградации античной мысли). Вирей строит градацию существ от минерала к растению, от растения к животному и от животного к человеку — как возрастающее проявление организующего духовного начала; в человеке оно достигает высшей земной степени, и как бы возвращается к своему божественному источнику. Он даже говорит о двух природах человека — телесной и духовной, о «божественной» и материальной части. Дуализм полностью принимается, а нервы и органы получают различные степени жизненного, почти духовного начала.

Но важно понимать, что он не отказался полностью от телесного детерминизма. Он пытается примирить его с бессмертной душой. Мозг производит мысль физиологически — но мысль нематериальна; характер зависит от телесной организации — но человек обладает свободной душой; нервная система делает возможной мораль — но моральный выбор принадлежит свободному субъекту. Книга полна противоречий, даже больше, чем остальные его работы. И все потому, что это не новое сочинение, а переиздание старого. Вирей просто не может, не переписав книгу полностью, избавиться от собственного прошлого. Но если бы он смог переписать книгу и привести все аргументы в более согласованный вид, то это было бы не новое издание, а новая книга. 


Эпикур теперь используется совершенно иначе, и появляется в религиозном разделе. Вирей утверждает, что идея высшей причины настолько всеобща, что даже Эпикур признавал, что природа вложила в человека представление о божестве посредством πρόληψις, prolepsis, предвосхищения. Он ссылается через Цицерона на эпикурейское учение о естественном предвосхищении богов, и использует его как аргумент в пользу природной укоренённости религиозного чувства. В целом это всё верно, но попытки обосновать религию при помощи эпикуреизма тоже очень примечательны, как иллюстрация изменений во взглядах Вирея. Этот религиозный поворот идёт ещё дальше. Если в первом издании Вирей прямо называл греко-римскую религию самой благоприятной для развития наук и человеческой perfectibilité, то уже в 1824 году он говорит, что если бы пришлось выбирать среди существующих религий, он предпочёл бы христианство из-за его «возвышенной морали» и благотворительности. Далее он приписывает христианству огромную роль в цивилизации Европы и смягчении нравов. Так что религиозно-философская позиция Вирея заметно сдвинулась вправо от натуралистического Просвещения к более явному спиритуалистическому и христианскому мировоззрению.


И при всем этом его расовая теория ни разу не смягчилась, а даже наоборот, стала систематичнее и жестче. В первом издании расовая иерархия уже была очень сильна, и Вирей сомневался, что климат способен объяснить основные различия человеческих групп. Но в 1824 году он превращает расизм почти в самостоятельную дисциплину. Он гораздо сильнее, чем в ранней версии, подчёркивает врождённую «конституцию». Для него уже существует спор Кювье и Ламарка, где он занимает сторону первого. В аргументацию теперь включены многочисленные исследования, которых в 1800 году ещё просто не могло быть. Помимо Кювье уже активно используются Галль и Шпурцгейм. Упоминается и британский материалист Уильям Лоуренс, чьи «Lectures on Physiology, Zoology and the Natural History of Man» вышли в 1819 году. Само собой, появление такого количества работ, враждебных сенсуализму и пропитанных расистскими идеями, не заставило Вирея отказаться от расовой иерархии. Теперь он использует современную ему сравнительную анатомию и краниологию для её «укрепления». 

Но одновременно с этим развился и антирабовладельческий пафос. Тема работорговли теперь получает отдельную статью. Вирей широко использует Томаса Кларксона, подробно описывает рейды, захват людей, торговлю пленными и жестокость европейских работорговцев. Поэтому то противоречие, которое было уже в 1800 году, со временем только усилилось. Морально Вирей выступает решительно против рабства, и даже ещё решительнее, чем раньше. Но биологически он выстраивает радикальную расовую иерархию, ещё более расистскую, чем раньше. Впрочем, изменения тоже есть. В 1800 году восстание на Сан-Доминго (Гаити) еще только развивалось, а в 1824 году Вирей уже анализирует опыт создания независимого черного государства на Гаити, трактуя резню белого населения как подтверждение своей теории о разрушительной силе аффектов и «незрелости» черной расы к институтам европейской свободы.


Совершенно новый большой блок — древность человека и геология. Вот здесь добавления действительно огромные, что непосредственно связано с научным развитием 1800-1824 годов. В шестой книге появляется самостоятельная статья: «О судьбах нашего вида на земном шаре и исследования его древности». В первом издании Вирей уже говорил о катастрофах Земли, ископаемых животных и геологических революциях, но теперь это превращается в довольно обстоятельную дискуссию о древности самого человека. Он признаёт глубокую древность Земли, обнаруживающуюся через последовательные морские отложения, старые лавовые потоки, гигантских исчезнувших четвероногих и различные «миры», предшествовавшие современной фауне. Затем он пытается ответить на новый вопрос. Существовал ли среди этой древней фауны человек? И здесь Вирей неожиданно довольно критичен. Знаменитого Homo diluvii testis Шейхцера, некогда объявленного ископаемым человеком — «свидетелем потопа», он отвергает вслед за Кювье, определившим остаток как большую саламандру. Он рассматривает человеческие скелеты из известняка Гваделупы, описанные Чарльзом Кёнигом и химически исследованные Гемфри Дэви, но считает породу относительно недавней, и потому не видит в них доказательства глубокой человеческой древности. Сообщения о якобы древних человеческих остатках из Вермонта, Гальберштадта и Фонтенбло он тоже называет недостаточно достоверными.

В эту дискуссию входят Лаплас, Бентли, Гумбольдт, Дэви, Кювье, индийские и китайские хронологии, Египет, халдейские астрономические циклы, традиции различных потопов. Сам Вирей остаётся катастрофистом и провиденциалистом, а не эволюционистом в современном смысле. Его предположение, что животные могли появиться раньше людей, «белый человек» позднее африканцев, а те позднее человекообразных обезьян, является частью его представлений о градации и последовательном совершенствовании типов, но это далеко не дарвиновская теория происхождения одного вида от другого.


Очень большое новое направление — наследственность и «мегалантропогенезия». В 1800 году у Вирея уже были отдельные замечания о наследовании темперамента, врождённых уродств, семейных особенностей и даже возможной передаче приобретённых изменений. Но в 1824 году это превращается в самостоятельную теорию евгеники. Mégalanthropogénésie здесь буквально означает попытку посредством подбора родителей создать «великих людей». Сначала Вирей собирает аргументы в её пользу. Темперамент, физические признаки, определённые болезни и психические предрасположенности явно способны передаваться в семьях. Здесь он даже привлекает авторитет Кабаниса: если «моральное» необходимо соответствует «физическому», то вместе с телесной конституцией потомок может унаследовать и склонность характера. Затем происходит невероятно противоречивая трансформация. Ещё сильнее отдалившись от Ламарка почти по всех отделах биологии, Вирей пытается допустить наследование приобретённого. Он вспоминает гиппократовских макроцефалов, искусственную деформацию головы, а затем спрашивает, почему длительное упражнение мозга в цивилизованных поколениях не могло бы создать наследственную предрасположенность к более развитому мозгу. 

Научно это ошибочно, но исторически очень интересно. Правда Вирей сам разрушает слишком простую программу. Он замечает, что великие люди чрезвычайно редко производят столь же великих потомков. Самый интенсивно работающий мозг оттягивает жизненные силы от репродуктивной системы. Поэтому сам гений может быть плохим материалом для производства следующего гения. На примере Ньютона, Сократа, Цицерона, Лафонтена, Бюффона и других выдающихся людей, он показывает, что гений не всегда дает потомство высокого интеллектуального уровня. Получается двойственный вывод, что наследуются предрасположенности, конституция и темперамент, но гений нельзя надёжно вывести селекцией. Кстати, ссылки на Ламетри не исчезли. В новой главе об обезьянах Вирей по-прежнему прямо называет его имя. Спиритуалистический поворот не заставил его вычеркнуть радикальных натуралистов из интеллектуальной генеалогии книги. 


Научно Вирей сильно обновил книгу. Новые сочинения Кювье, Лоуренса, Галля, Шпурцгейма, Тидемана, Тревирануса, Серра, Эскироля, Лапласа, Гумбольдта, Дэви и других авторов — позволяют ему обсуждать вопросы, которых в 1800 году либо ещё не существовало в таком виде, либо для них не было материала. Антропологически он стал гораздо систематичнее и одновременно жёстче как расист. Социально-философски он совершил важный поворот. Естественный человек уже не принципиально одинокий эпикурейский индивид, который лишь потом вступает в общество, а организм, само строение которого требует общества. В философии сознания он заметно отдаляется от сильного сенсуализма, появляются Рид, Кант и Лейбниц. Метафизически он намного откровеннее становится спиритуалистом и христианином. Но при всём этом физиологический Вирей никуда не исчезает. Мысль по-прежнему «секретируется» мозгом, характер зависит от темперамента, гений связан с нервной организацией, сексуальная и мозговая функции конкурируют за жизненную энергию, а Кабанис используется как авторитет в вопросе зависимости морального от физического.

Но я бы не назвал 1824 год просто «дополненной редакцией». Это фактически вторая версия философской системы Вирея. Каркас старой книги хорошо узнаваем, множество старых рассуждений переписаны или перенесены почти без изменения, но несколько несущих опор уже стоят совершенно иначе. Если книгу 1800 года ещё можно было бы кому-то рекомендовать, игнорируя расизм, то в издании 1824 года самые явные положительные черты уже почти полностью исчезают. 

Félicien Rops — «La Dame au cochon — Pornokrates» (1879)

«О женщине: в её физиологическом, моральном и литературном аспектах» (1825)

Как это часто бывает, физиологически обоснованный расизм всегда отлично сочетается с сексизмом. Массу сексистских примеров можно было найти уже в предыдущих его работах, но теперь этой теме посвящена отдельная книга «О женщине: в её физиологическом, моральном и литературном аспектах» (1825). Своим главным предшественником Вирей называет Пьера Русселя и его «Физической и нравственной системой женщины» (1775). Но после Русселя физиология и естествознание ушли вперёд, вследствие чего многие прежние теории устарели. Предмет нужно исследовать заново, используя достижения современной медицины и «здравой философии». И как обычно, книга Вирея устроена гораздо шире, чем можно предположить по её названию. Это одновременно физиология пола, медицинская антропология, психология, теория любви, сравнительная этнография, рассуждение о браке, очерк истории нравов, литературная социология, и в конце — огромная историко-медицинская диссертация о либертинаже, с его морализаторской критикой. Несмотря на множество фантастических с точки зрения современной науки положений, книга внутренне очень последовательна. Как всегда, он исходит из идеи, что физическое и нравственное существуют в постоянной взаимной связи. Организация тела формирует чувства, темперамент и интеллект, а климат, питание, воспитание, образ жизни и социальные институты постепенно изменяют сам организм. 

Вирей отвергает старую аристотелевскую идею женщины как просто несовершенного мужчины. Для него мужчина и женщина это два различных, но каждый по-своему законченных типа организма. Однако равенства способностей из этого он не выводит. Женский организм сосредоточен вокруг воспроизводства, матки и материнства; тогда как мужской — вокруг мышечной, нервной и интеллектуальной активности. От строения тела он немедленно переходит к психологии. Мягкость тканей, более тонкие органы чувств и большая нервная возбудимость должны, по его мнению, делать женщину более эмоциональной, чувствительной к деталям, запахам, прикосновениям, голосу и социальным нюансам (в общем, кокеткой). Мужчине он приписывает большую способность к абстракции, систематической мысли и длительной интеллектуальной концентрации. Особенно большое значение Вирей приписывает половым органам. Состояние матки и яичников оказывает сильнейшее влияние на женскую нервную систему, но в плане именно нервности, тогда как мужское семя будто бы связано с физической и интеллектуальной энергией. Именно из этой фантастической физиологии позже возникнет его теория «энервации».

Большая часть книги посвящена сравнительной антропологии. Вирей рассматривает женщин Европы, Азии, Африки, Америки и Океании, ссылаясь на работы десятков разных натуралистов, и огромное количество путешественников. Но даже внутри своей иерархической антропологии Вирей постоянно подчёркивает пластичность человека. Поэтому социальное не просто окружает тело, а буквально входит в него. Богатая женщина, бедная женщина, сельская жительница, горожанка, женщина гарема или свободная европейка постепенно приобретают различные телесные и психологические свойства. 

Поскольку половое созревание Вирей рассматривает как огромную психофизиологическую перестройку, то менструация, развитие груди и таза сопровождаются изменениями настроения, воображения и чувствительности. Он особенно резко критикует воспитание девушек высших классов. Малоподвижность, корсеты, балы, чтение возбуждающих романов, отсутствие физического труда и т.д.. Всё это, по его мнению, искусственно делает нервную систему чрезмерно чувствительной. Его идеал значительно ближе к Руссо, который рекомендовал прогулки, простой образ жизни, физический труд и умеренное образование. С этим связана теория истерии, нимфомании и эротической меланхолии. Вирей старается объяснять физиологически то, что раньше считалось демонической одержимостью или мистическим состоянием.


Как и в самой первой своей книге, моногамию Вирей считает наиболее естественной формой брака, и доказывает он это не одной религией. Он использует демографию. В мире примерно равное количество мужчин и женщин, и моногамия позволяет создавать более устойчивые семьи, которые почти необходимы для правильного воспитания детей. В то время как полигамия создаёт гарем, евнухов, женское рабство и деспотизм; а устройство семьи постепенно воспроизводится в государстве. Если женщина превращена в собственность мужчины, в семье утверждается деспотическая модель отношений; привыкший к ней народ легче принимает и политическую тиранию. Поэтому Вирей, хотя и считает мужчину «естественно» руководящим полом, одновременно осуждает рабское положение женщины. Для недопущения деспотизма, нужно отказываться от многоженства. Ещё дальше он идёт в рассуждениях о социальном неравенстве. Чрезмерное богатство и власть развращают хозяина, а крайняя зависимость развращает подчинённого. Чем свободнее люди и чем меньше пропасть между богатством и нищетой, тем благоприятнее условия для нравственности. Отмена рабства прямо называется улучшением нравственного состояния общества.

Любовь для Вирея представляет собой естественное продолжение общей способности живого к воспроизводству. Чем совершеннее нервная система животного, тем сильнее его способность ощущать удовольствие. Поэтому человек, как самое чувствительное животное, одновременно наиболее способен к наслаждению. Именно здесь появляется замечательная формула: «природа учит эпикуреизму». Удовольствие встроено в саму организацию природы. Но Вирей сразу ограничивает этот принцип. Слишком лёгкое удовольствие вызывает насыщение; насыщение требует новых раздражителей; постоянное усиление стимулов постепенно разрушает способность наслаждаться. Поэтому нормальное удовольствие и либертинаж это две противоположности. Здесь его позиция действительно напоминает античную идею умеренного наслаждения. Вирей хорошо знает Аристиппа и приводит его мысль, что проблема не в том, чтобы войти к гетере, а в том, чтобы оказаться неспособным выйти. Он также многократно цитирует Лукреция, особенно IV книгу «О природе вещей», где любовь описывается как страсть, способная истощать силы, имущество и разум.

Главным нравственным качеством женщины Вирей считает повышенную чувствительность. Из неё он одновременно выводит лучшие и худшие свойства. С одной стороны — материнскую любовь, сострадание, милосердие, способность заботиться о больных и слабых. С другой — ревность, эмоциональную неустойчивость, крайности страстей. Добро и зло поэтому могут иметь один и тот же источник в сильных аффектах.


Интеллектуально женщина, по Вирею, лучше замечает частности, характеры, смешные стороны людей, тонкие социальные отношения. Но он отказывает ей в способности к «высшему гению», крупной научной системе или эпосу. Этот вывод является одним из наиболее очевидно предвзятых элементов книги. При этом женщине приписывается особая роль в формировании вкуса. Она смягчает грубость мужчин, развивает разговор, полирует язык, создаёт правила светского поведения. Той же нервной чувствительностью Вирей объясняет большую склонность женщин к мистицизму, пророчествам, магии, сомнамбулизму и религиозному экстазу. Святая Тереза, мадам Гюйон, сивиллы, пифии и гадалки оказываются для него различными историческими выражениями сходных психофизиологических механизмов.

Пятая секция книги превращается в социологическое исследование литературы. Вирей считает, что женщина является одним из двигателей цивилизации, потому что заставляет мужчину стремиться ей нравиться. Из желания понравиться возникают вежливость, украшения, пение, танцы, поэзия и искусства. Но и здесь снова действует принцип меры. Слишком слабое женское влияние порождает грубую культуру. Умеренное влияние порождают тонкий вкус и цивилизацию. А чрезмерное влияние — манерность, салонность и поверхностное остроумие. Доказательством этой схемы становится французская история. При Франциске I женщины входят в придворную культуру, и как раз тогда в литературе появляются Маро, Рабле, Монтень, Амио. Когда в XVII веке расцветают прециозные салоны, то вместе с утончённостью развивается и искусственность языка. 

Реакцию здравого смысла Вирей связывает с Пор-Роялем, Паскалем, Мольером и Буало. Очень характерно, что он прямо связывает «любовь к истине» с философиями Декарта и Гассенди. Идеальным равновесием становится эпоха Людовика XIV. Тогда сильное государство и «мужской» характер культуры соединяются с развитым женским вкусом. Здесь появляются Расин, Мольер, Лафонтен, Лабрюйер, мадам де Лафайет, Севинье, Нинон де Ланкло. Зато XVIII век Вирей оценивает гораздо критичнее. Светский гедонизм, салоны и лёгкая литература постепенно заменяют серьёзность XVII века. Он даже пишет, что люди стали, «подобно эпикурейцам», пытаться устраивать рай на земле; но слово «эпикурейцы» здесь означает уже скорее светских гедонистов и развратников. Правда, в салоне герцогини Мэн он называет Ла Фара и Сент-Олера «приятными эпикурейцами». Здесь же появляются примеры Фонтенеля, Шольё и прочая салонная литература. Ещё позже Вирей привлекает примеры Вольтера, мадам дю Шатле, Прево, Ричардсона, Руссо, Мариво, Кребийона-сына, Дидро, Рейналя, Д’Аламбера и Гельвеция. К Дидро и Гельвецию он относится критически, обвиняя их поколение в напыщенности и «докторском» стиле. С Гельвецием он прямо спорит и по философскому вопросу. Вирей не принимает тезис о природном равенстве умов, поскольку считает врождённые телесные и темпераментные различия слишком значительными.


Последняя большая часть книги — самостоятельная история сексуальности, начиная от животных и древних цивилизаций до современной Европы. Основная мысль проста — животное ограничено инстинктом и сезонами размножения; зато человеческое желание постоянно усиливают самые разные искусственные приемы. Поэтому человек способен перейти от естественного удовольствия к искусственной стимуляции. Вирей подробно рассматривает половое поведение насекомых, рыб, амфибий, птиц и млекопитающих. Чем сложнее нервная система, тем больше место чувств, ласк и привязанности. Человек завершает эту шкалу, как наиболее «voluptueux» (сладострастный) вид. И после этого идёт огромная историческая панорама с привлечением массы античных авторов, от Геродота до Тацита. Из греческих гетер упоминаются Аспасия, Лаиса, Фрина, Таис и особенно Леонтия — спутница Эпикура и Метродора. Римская империя становится главным примером того, как богатство, безграничная власть и лёгкость удовольствий ведут к пресыщению и поиску всё более крайних ощущений.

На фоне всего этого Вирей крайне положительно оценивает историческую роль христианства. По его мнению, христианство ограничило античную сексуальную распущенность, утвердило моногамию и сделало целомудрие общественной ценностью. Однако первоначальный христианский аскетизм иногда кажется ему чрезмерным и противоречащим человеческой природе. Средневековье и Возрождение также далеко не идеализируются. Данте, Петрарка и Боккаччо используются как свидетели распущенности духовенства. Позже появляются Борджиа, Медичи, Аретино, Ариосто, Брантом, Маргарита Наваррская, Рабле, чтобы подчеркнуть развратность эпохи. Очень любопытна роль сифилиса. Вирей считает, что страх болезни реально ограничил публичную распущенность, и даже косвенно содействовал Реформации, поскольку протестантизм разрешал духовенству нормальный брак. 

Финальная теория книги сегодня выглядит наиболее фантастической. Вирей считает семя носителем жизненной и нервной силы. Половое воздержание якобы позволяет этой энергии проявляться в мускулах, мужестве и интеллекте; зато чрезмерные половые наслаждения истощают тело и мозг. Избалованная элита, имеющая слишком лёгкий доступ к удовольствиям, постепенно физически и интеллектуально вырождается. Более бедные и деятельные слои сохраняют энергию и вытесняют её. Таким образом, падение Рима, упадок аристократии и даже смена литературных стилей Вирей частично объясняет физиологией удовольствия. Именно здесь он снова обращается к Лукрецию. Даже «самые решительные эпикурейцы» предупреждали против любовного рабства. Лукреций для него становится доказательством того, что философия наслаждения вовсе не означает безмерное потребление наслаждений.

Вирей как либеральный политик

Можно подумать, что поскольку Вирей расист и сексист, то ему должны быть близки какие-то нацистские, правые и консервативные взгляды. В каком-то смысле так и есть, когда дело касается этических вопросов и исторических примеров. Но как мы уже неоднократно видели выше, даже физиологический материализм и жесткие высказывания о неравенстве людей легко совмещаются с лево-либеральными взглядами. В этом плане он очень напоминает примеры более поздних Бюхнера, Фогта и Молешотта. Несмотря ни на что, Вирей всегда оставался аболиционистом, как в 1800 году, так и в 1824-м. И даже когда в 1831 году он был избран депутатом от Верхней Марны (и его переизбрали в 1834 году, после чего он ушел из политической жизни только в 1837 году), то присоединился к либеральному, левоцентристскому движению. Депутатом он был довольно сдержанным и политически умеренным, но всё же ему отказали в должности профессора в фармацевтическом колледже, поскольку его сочли «слишком либеральным». Если его и могли табуировать, то именно за то, что он был слишком левым и прогрессивным в глазах публики (!).

Более того, в его сочинениях постоянно мелькали взгляды, вполне комплиментарные в адрес теории эволюции. С одной стороны он регулярно критиковал Ламарка, но при этом сам же Вирей намекал на происхождение человека от обезьян, и даже использовал термин «эволюция» в 1803 году, ещё до издания основного сочинения Ламарка:

«Таким образом, вполне вероятно, что благодаря такой эволюции природа возникла из самой хрупкой формы, превратившись в величественный кедр, в гигантскую сосну, точно так же, как она эволюционировала от микроскопических животных до человека, царя и господствующего над всеми существами.

… Обезьяны, кажется, являются корнем человеческого рода. От орангутана до бушмена-готтентота, через самых умных негров и, наконец, до белого человека, действительно проходят почти незаметные нюансы».

Вирей даже набросал раннюю версию теории рекапитуляции, т.е. повторения в индивидуальном развитии потомка признаков взрослого предка, исчезнувших в процессе эволюции. Эти идеи высказывались и раньше, даже в конце XVII века, и не были чем-то совершенно новым, но в лице Вирея мы находим очередного проводника этой мысли, которая получит свое самое яркое выражение уже работах немецкого эволюциониста Геккеля. Но даже при этом, он всё равно получил некоторое официальное признание, и во время своей политической службы Вирей становится рыцарем и офицером ордена Почетного легиона. 

На этом, пожалуй, и заканчиваются главные биографические вехи в жизни Вирея. Впоследствии он будет занимать мелкие медицинские должности, а в основном он занимался новыми переизданиями своего самого нашумевшего труда. Также он напишет ещё несколько новых произведений, которые мы рассмотрим чуть ниже. Умер он в 1846 году, и в памяти потомков остался скорее как человек, который пытался выйти за пределы своей узкой специализации, и поэтому не ставший профессионалом ни в одной области. Такие антропологи, как Поль Брока и Арман де Кватрефаж считают Вирея одним из предшественников собственных антропологических исследований, однако не разделяют всех его идей, остальные авторы XIX века ещё критичнее. Поэтому он быстро станет забыт, а в эпоху переосмысления расизма любое его упоминание превращается в самолюбование («я молодец, а Вирей был злодеем»)


Теперь мы рассмотрим оставшиеся из доступных в оцифрованном виде сочинений Вирея. Их осталось всего несколько штук. Во-первых, это «Философская гигиена в применении к политике и морали» (1831), написанная им как раз в то время, когда он баллотировался в депутаты. В основном здесь, как обычно, речь о влиянии среды на физиологию человека. Но теперь здесь встречаются некоторые дополнения с очень консервативным оттенком. Деспотизм не просто унижает человека политически — он делает его физически слабым. Восьмая глава Книги II включает уже противопоставление двух крайних форм государства: абсолютной монархии, переходящей в восточный деспотизм, и демократической республики. Все реальные режимы Вирей считает промежуточными комбинациями этих двух начал. Первоначально власть возникает естественно, из семьи. Но патриархальная власть постепенно может перейти к военному вождю, а затем соединиться с религией: «алтарь поддерживает трон, жречество укрепляет империю». Сам по себе сильный правитель не обязательно вреден. Вирей даже признаёт преимущества единства управления. Проблема возникает тогда, когда ничто не ограничивает волю человека, с детства окружённого лестью и привыкшего считать себя существом высшего порядка. Снова он склоняется к конституционной монархии.

Но главное, что форма правления влияет на физиологию. Свободный гражданин упражняет свою волю, опекает имущество, развивает способности и инициативу. Поэтому его организм остаётся деятельным. Подданный деспота постоянно подавляет собственную инициативу, опасается власти и постепенно привыкает к пассивности. Для Вирея это приводит почти к буквальному различию двух нервных систем. Он ссылается на мнение Монтескьё, что в республиках отдельный гражданин «велик», а в монархическом деспотизме все малы, кроме одного. В свободных обществах активно развивается искусство, торговля, мореплавание, технические изобретения и даже военная энергия. Но конечно, все эти построения Вирея сильно пропитаны климатическими и расовыми стереотипами его времени. Восток он изображает как мир подавляющего влияния жары, где массово потребляют опиум, расцветают гаремы, а люди живут в пассивности и подчинены тирании; зато холодную Европу рисует как пространство активности и свободы. 

Правда, оказывается, что свобода тоже опасна, когда становится безграничной. Вирей вовсе не безусловный демократ. Как абсолютный деспотизм разрушает человека подавлением, так и необузданная свобода способна разрушить его чрезмерным возбуждением. Революции, политические страсти, партийная ненависть, честолюбие создают другой тип заболеваний — воспаления, нервное перевозбуждение, психические расстройства. Поэтому идеал снова находится между крайностями. Дикарь обладает большой свободой, но живёт посреди опасности и бедности. Раб под властью деспота получает порядок, но лишается инициативы. Наиболее здоровое состояние цивилизации находится где-то посередине — между варварством и чрезмерно утончённой, богатой, испорченной цивилизацией. Эту формулу он будет применять его буквально ко всему — политике, питанию, сексуальности, религии, удовольствию, разуму, страданиям и даже мудрости.

В остальном он как правило повторяется. Например, пишет, что цивилизации стареют подобно организмам, проходят постоянную циклическую историю. Как обычно, он критикует линейный прогрессизм Кондорсе, но при этом вполне признает реальный, и значительный прогресс человечества. Критикуется богатство, роскошь и «избыток цивилизации». Народ становится сильным благодаря труду, опасностям, дисциплине и необходимости бороться. Правда такой идеал всё равно постепенно создаёт богатство. И тогда богатство позволяет избегать физического труда, покупать любые удовольствия, окружать себя комфортом и постоянно удовлетворять желания. Таким образом то, что было результатом силы, начинает эту силу уничтожать. Цивилизация сама создаёт условия собственного «энервирования». 

В этом месте Вирей прямо нападает на Кабаниса. Он пишет, что Кабанис советовал использовать половую жизнь для ускорения полового развития юношей и девушек, и называет такой совет совершенно пагубным. Ранняя сексуальность, по Вирею, не усиливает организм, а преждевременно расходует его нервную силу. Но важнее всего другой тезис: воля способна изменять организм. Повторяемое волевое действие через нервную систему укрепляет используемые органы. Человек, привыкший переносить холод, голод, труд, физические нагрузки и опасность, действительно становится приспособленнее к ним.

«Жизнь есть борьба» — Vita militia est.

Здесь я уже не пересказываю все в деталях, а обращаю внимание только на то, что содержит в себе что-то новое. Так, один из разделов книги посвящен страху смерти. Парадокс Вирея состоит в том, что человек, наиболее боящийся смерти и постоянно заботящийся о здоровье, именно этим страхом способен ухудшить своё состояние. Он описывает ипохондрика, который непрерывно принимает лекарства, изучает симптомы, боится каждого изменения организма и в результате расстраивает пищеварение, сон и нервную систему. Поэтому эпиграфом к разделу становится Сенека, считающий, что хорошо распоряжается жизнью только тот, кто способен относиться к ней с определённым презрением. Стоики в этой главе впервые получают очень высокую оценку. Эпиктет учит бояться не болезни и смерти, а самого страха перед ними; Зенон и Сенека становятся примерами внутренней твёрдости. В этой книге он уже прямо противопоставляет стоика «изнервированным и малодушным эпикурейцам», хуже подготовленным к смерти.

Самоуважение тоже является физиологической силой. Следующая глава посвящена estime de soi — уважению к самому себе. Унижение, потеря общественного положения, оскорбление, крушение честолюбия для Вирея способны реально расстроить организм. Человек перестаёт есть, плохо переваривает пищу, впадает в меланхолию. Поэтому внутреннее достоинство полезно здоровью. Но он различает самоуважение и тщеславие. Тщеславие зависит от чужого мнения и поэтому делает человека уязвимым. Настоящее достоинство имеет внутренний критерий. Сократ после несправедливого осуждения остаётся выше судей. Катон, Цезарь и другие античные фигуры используются для противопоставления внутреннего характера внешнему успеху.

Предпочитать свободу рабству, честь богатству, работу удовольствиям, умеренность распущенности — значит усиливать власть «души» над телом и тем самым укреплять нервную систему. 


Затем возвращается старая тема из первого сочинения Вирея, что чужие эмоции способны передаваться нам почти как инфекция, особенно в толпе. Тогда я об этом не упоминал (не считая полного пересказа на отдельной странице), но если совсем упростить, то это идея, которая помогает Вирею объяснить устойчивые различия между характерами целых народов, объяснить причины того, почему гении стараются избегать толпы, и дать правительствам новый инструмент для исправления нравов. Косвенно это уже объясняет, по какому механизму разворачиваются настоящие революции (ср. такие же идеи Моргана). Но интереснее звучит совершенно новый раздел, где Вирей пытается определить, какая философия физиологически полезнее для человека. Философия становится для мозга примерно тем же, чем медицина является для тела. Система убеждений может организовать жизнь или, наоборот, разбросать нервные силы. Самыми устойчивыми он считает догматические учения, которые создают твёрдый характер. Поэтому высоко оценивает стоиков и янсенистов. Затем переход к эпикурейским школам оказывается довольно резким. Аристипп, Гельвеций и Сен-Ламбер объединяются им как представители морали удовольствия или личного интереса. Вирей утверждает, что подобные учения особенно привлекательны в богатых, художественно развитых обществах, но способны ускорять «энервацию» человека. Но когда он говорит уже не о «эпикурейцах общества», а непосредственно об Эпикуре, то признаёт его учителем умеренности и простоты питания. В главе о религии он ставит рядом Пифагора и Эпикура как философов, учивших воздержанности и простой диете.

Теперь, касаясь религии, Вирей считает, что человеку необходима система моральных убеждений, поскольку неопределённость тревожит, а устойчивое мировоззрение придаёт жизни направление. Цитируя Юма, он считает, что народ без религии почти не отличается от животных. Атеизм Вирей считает опасным прежде всего потому, что он якобы лишает человека надежды на окончательную справедливость, и может превратить личный интерес в единственное правило поведения. Однако он совершенно не утверждает, что все атеисты аморальны. Напротив, прямо признаёт, что атеист и эпикуреец могут быть мирными и доброжелательными людьми благодаря законам, общественному уважению и естественному стремлению к спокойствию. А к суеверию он относится едва ли не ещё хуже. Страх ада, религиозная ипохондрия, жестокие посты, фанатизм и непрерывное ожидание наказания ещё сильнее разрушают нервную систему. В конце обсуждения двух противоположных позиций Вирей даже пишет: «если жить атеистом не слишком полезно, жить ханжой ещё менее выгодно». Так что даже тут следует держаться золотой середины. 

Христианство для Вирея это наиболее совершенная религия цивилизации, хотя он постоянно выступает против монашеского фанатизма и чрезмерной аскезы. В этом смысле его религиозность весьма специфична. Религия ценна настолько, насколько она способствует нравственности и общественному порядку. Здесь можно прочитать и обширные рассуждения по поводу самоубийства. Вирей преимущественно считает это результатом временного отчаяния, меланхолии, болезненного состояния. Он обращает внимание на то, что многие пережившие попытку самоубийства затем радуются своему спасению. Одновременно с этим — сознание смерти тоже необходимо человеку. Оно учит распределять удовольствия, выбирать важное и не привязываться бесконечно к преходящим благам. Здесь возникают фигуры Платона и Канта: оба философа искали основание долга в разуме, и показаны как положительные примеры. В принципе, он все же допускает рациональный уход из жизни при рабстве или действительно невыносимом положении и прямо оправдывает Катона.


Финал называется «Эвтаназия человека и будущее состояние организованных существ», а в эпиграфе стоит Лукреций, говорящий, что поколения словно бегуны передают друг другу факел жизни. Главная формула этого заключения: «Жить, быть счастливым, умереть — вот вся твоя судьба, человек». Вирей противопоставляет два способа прожить жизнь. Первый это чисто животный эгоизм. Можно попытаться накопить богатство и власть, пресыщаясь пищей, сексом и прочими удовольствиями, постаравшись успеть поглотить как можно больше до смерти. Но именно такой человек, по Вирею, оказывается неудовлетворённым, потому что каждое физическое удовольствие быстро насыщает. И здесь снова появляется Лукреций с одной из самых знаменитых строк IV книги. Даже эпикуреец говорит, что из самой середины наслаждения возникает нечто горькое. Более того, он прямо признаёт, что сам Эпикур был вынужден вооружить своего мудреца против удовольствия. Иногда больше удовлетворения содержится в воздержании, чем в самом наслаждении. Само собой, что второй путь — быть настоящим стоиком, деятельным, политичным, в гармонии с природой и без пресыщения благами цивилизации. 

Поскольку раздел называется «Эвтаназия», то здесь нужно сказать немного больше. Вирей употребляет слово «эвтаназия» не совсем в современном смысле — не как медицинское намеренное прекращение жизни неизлечимо больного. У него euthanasie прежде всего означает буквально «хорошую», «мягкую», спокойную смерть, противопоставленную мучительной смерти — dystanasie. При этом тема распоряжения собственной жизнью у него действительно присутствует, особенно если читать этот финал вместе с непосредственно предшествующей главой о самоубийстве. 

«Поскольку в конце концов необходимо покориться своей судьбе, какой более сладкой эвтаназии можем мы желать, чем смерть доброго человека, спокойно засыпающего, примирившегося со своей участью в вечности?»

Вот что Вирей непосредственно называет эвтаназией. Это идеальная форма естественной смерти: человек умирает спокойно, психологически подготовленным, без отчаяния и ужаса. Дистаназия, т.е. страшная смерть, с агонией, хрипами и отчаянием, якобы почти неизвестна человеку, подготовленному философией к смерти. Напротив, особенно тяжело умирают люди, охваченные страхом, гневом, угрызениями и внутренним смятением. Именно здесь возникает любопытная с медицинской точки зрения фраза, что применяемые лекарства иногда «лишь увеличивают спазм и невыносимые страдания» умирающего. Это самое близкое место к проблеме современной медицинской эвтаназии. Но Вирей не делает следующего шага. Он не говорит, что если лекарства бесполезны, то врач должен ускорить смерть. Он говорит лишь о бесполезности или вреде вмешательства во время агонии. 

Главный рецепт Вирея для эвтаназии — философическая подготовка. Человек должен сохранять себя «одинаково готовым к жизни и к смерти», т.е. быть стоиком. Тогда надежда и мужество остаются с ним до конца. Способность спокойно встретить смерть становится одним из признаков крепости характера. Дальше собственно эвтаназия как тема почти заканчивается, и финал превращается в философское завещание всей книги. Вирей утверждает, что интеллектуальные наслаждения оказываются одним из лучших источников здоровья и счастья. Они не истощают человека так, как чрезмерные телесные удовольствия. Моральное состояние «возвышает физическое». Поэтому он считает своей задачей восстановить «величие человека», которое якобы разрушила философия, пытавшаяся низвести человека до уровня животного. На следующей странице Вирей буквально говорит о человеке как «атоме в бесконечности», но «атоме необходимом», который должен исполнять нравственные обязанности и совершенствоваться. Цель существования — становиться совершеннее, здоровее и полнее наслаждаться жизнью.

Последние философские труды (1835-44)

Самая сухая и формальная работа в наследии Вирея это «Полный трактат по фармации, теоретический и практический» (1833), и его даже нет смысла пересказывать. Название и так говорит само за себя. Так что следующей крупной его работой станет «Философия естественной истории» (1835). Она написана в то время, когда Вирей уже был депутатом. В этот момент ему уже 60 лет. Пожалуй, это самый систематический из текстов Вирея. Всего здесь четыре книги: общая физиология; происхождение и формирование живых существ; развитие органических форм и функций; размножение. Само собой, повторов здесь просто неимоверное количество, поэтому я буду отмечать только самое главное и новое. Методологически Вирей против собирательства фактов, их уже и без того собрали очень много. Теперь пора искать первые причины, общие законы и т.д. Без этого натуралист похож, по его словам, на ребёнка, который только собирает бабочек и сушит растения в гербарии. Вирей хочет создать именно философию биологии. Главный ответ Вирея будет двойственным. С одной стороны, организм полностью встроен в материальную природу и зависит от химических элементов, среды, питания и т.д., а с другой — одних этих материальных причин, по его мнению, недостаточно. Жизнью управляет особое организующее начало, а за всей природой стоит интеллектуальная сила. При этом живое необходимо объяснять через общие законы природы. 

Вирей сразу отказывается рассматривать человека как меру всего живого. Современная наука должна сравнивать растения, беспозвоночных, позвоночных и человека, а также учитывать геологическую историю Земли. Особенно важно, что живой мир для него историчен. Современная флора и фауна существовали не всегда. Геологические катастрофы, изменения температуры и состояния Земли сопровождались сменой организмов. Но все это уже было раньше. Были уже и нападки на атомизм, но из-за важности этой темы, я приведу очередной пример. Как известно, Вирей считает, что обычная материя сама по себе инертна. А если атом обладает только физическими силами, то возникает вопрос: почему он должен двигаться именно в одном направлении, соединяться именно с определёнными атомами и в результате создавать глаз, мозг или организм? Тут он прямо обращается к Эпикуру. Если каждому атому приписать внутреннюю самостоятельную силу движения, спрашивает Вирей, что заставляет его двигаться вверх, вниз или в сторону? При полном равновесии сил атомы скорее должны навечно остаться в хаотическом равновесии. Затем он цитирует Лукреция:

Nil igitur fieri de nihilo posse fatendum est…

То есть ничто не возникает из ничего, всему необходимы свои semina, семена или начала. И Вирей обращает аргумент против атомистов. Если для возникновения конкретного существа нужны определённые «семена», откуда берётся их регулярная структура? Почему из атомов постоянно получаются одни и те же виды? Отсюда его вывод, что материя предоставляет материал организма, но порядок организации должен иметь иной источник. Программа разворачивая организма имеет нематериальный характер. Свет, тепло, магнетизм и электричество тоже не являются жизнью. Он признаёт влияние всех этих факторов. Электричество действительно участвует в работе нервов; тепло необходимо обмену веществ; свет необходим растениям; химические процессы происходят непрерывно. Но всё это, по его мнению, только инструменты жизни. Даже если объединить притяжение, отталкивание, химическое сродство, электричество, магнетизм, свет и тепло, всё равно остаётся необъяснённым главный вопрос: почему они соединяются именно таким образом, чтобы произвести органы, соответствующие определённым функциям?

Виды изменяются, но не так, как утверждает Ламарк. Он четко признаёт существование вариаций, что собака изменяется под влиянием одомашнивания. Растения дают более крупные плоды. Климат изменяет шерсть, окраску и размеры, а отбор человеком создаёт породы. Но Вирей считает всё это колебаниями вокруг исходного типа. Если искусственное воздействие прекращается, то разновидность постепенно возвращается к своим предкам посредством того, что он прямо называет атавизмом. Поэтому изменение породы ещё не доказывает превращения одного вида в другой. Но здесь есть важная оговорка, которую он применял ещё в 1820е годы. Если сама Земля фундаментально изменится, то изменение видов также становится возможным. Изменится температура планеты, химический состав, климатический режим и тогда  появятся условия для иных организмов.

Отвергая трансформизм Ламарка, он задается забавными вопросами. Как животное могло приобрести привычку летать, прежде чем у него появились крылья? Как растение, лишённое сознания, могло «почувствовать необходимость» создать крючки, шипы, семена или цветки? В приложении Вирей снова цитирует ламарковский пример улитки, якобы вытянувшей щупальца благодаря необходимости исследовать пространство перед собой, и насмешливо спрашивает, какой же интеллектуальной изобретательностью должна тогда обладать гусеница, чтобы придумать собственное превращение в бабочку.


Вторая книга начинается с проблемы происхождения жизни. Вирей знает работы всех новейших исследователей, которые считали, что микроскопические организмы способны самопроизвольно возникать в разлагающейся органической материи. Но это не просто очередной аргумент против самозарождения. Здесь Вирей даёт особенно интересное изложение античного атомистического решения этого вопроса. По его пересказу, Лукреций и эпикурейцы предполагали бесчисленное множество сочетаний материи. Большинство образованных таким образом структур нежизнеспособны и исчезают. Но комбинации, которые случайно получили согласованное строение, способны существовать и размножаться. Это один из наиболее примечательных фрагментов книги. По логической форме здесь действительно возникает своеобразный прообраз селекционного объяснения приспособленности. Порядок не проектируется заранее, а сохраняются только те случайные формы, которые способны существовать. Вирей очень хорошо понимает этот аргумент — и категорически его отвергает. Причина во всё той же проблеме целесообразности. 

Может ли один случай одновременно создать настолько согласованный комплекс органов, каждый из которых точно подходит к нужной функции? Он знает аргумент Лукреция о том, что глаза существуют не «для» зрения, и что напротив, поскольку возникли глаза, животное стало ими видеть. Но Вирея это не убеждает. Он считает такую постановку буквально переворачиванием очевидного устройства организма и язвительно ссылается на Лактанция, также полемизировавшего с эпикурейской критикой конечных причин. Таким образом, столкновение Вирея с эпикуреизмом происходит здесь уже не вокруг нравственности, как в предыдущих книгах, а вокруг философии природы. Он полностью отвергает эпикурейскую анти-телеологию. 


Все остальные аргументы с повторами на тему круговорота веществ, лестницы существ, пищевой цепи, инстинктов и т.д. — я пропускаю. Третья книга переходит от происхождения жизни к морфологии. Вирей ищет универсальные законы, по которым образуются формы животных и растений. Основными понятиями становятся симметрия, радиальность, полярность, антагонизм, равновесие и компенсация органов. Если одна часть организма чрезмерно развивается, то другая должна уменьшиться. Организм обладает ограниченным количеством материала и силы, которые распределяются между различными частями. Здесь появляется Гёте с его морфологическими идеями и особенно Этьен Жоффруа Сент-Илер. Во многом он с ними согласен и присоединяется к натурфилософским представлениям (в смысле школы Шеллинга, хотя может этой связи он и не понимает). При этом Вирей не хочет полностью выбирать сторону в знаменитом споре Кювье и Жоффруа Сент-Илера. Он пишет, что они, возможно, не настолько противоположны, как принято считать. Кювье просто сильнее подчёркивает различия, тогда как Жоффруа напирает на аналогии и единство плана.

Кстати, в этой книге снова постоянно употребляется слово évolution. Правда, чаще всего это означает развёртывание уже заключённой в зародыше организации. Яйцо превращается в зародыш, зародыш развивает органы, ребёнок становится взрослым, гусеница — бабочкой. Это «эволюция» как раскрытие формы. Поэтому он отвергает строгий эпигенезис, если понимать его как возникновение совершенно новых частей из бесструктурной материи. В зародыше уже должна существовать первоначальная схема будущего организма.

Четвёртая книга посвящена размножению. Индивидуальный организм разрушим, и поэтому природа обеспечивает непрерывность жизни посредством воспроизводства. Живое существо умирает, но жизненная организация переходит в потомство. Вирей даже употребляет образ своеобразного метемпсихоза жизни: индивидуальные оболочки меняются, а жизненная сила продолжает движение через поколения. Затем он сопоставляет размножение растений и животных и снова уходит в бесконечные технические детали. Как обычно, всё это я пропускаю. Хотя можно отметить, что даже на примере растений он умудряется проносить свой типичный сексизм. 


В общем, в очередной раз нарисовав картину гармоничного сочетания всех элементов природы в едином целом, уже в самом конце книги Вирей формулирует девять «терминальных положений». И здесь его система становится почти космологией. Он спрашивает: не является ли Бог интеллектуальным принципом и жизненной силой мира, а природа — своего рода всеобщей нервной системой, распределяющей движение и жизнь? Органические существа тогда представляют временные продукты огромного «дерева жизни». Разные виды становятся его ветвями, связанными общим законом организации. Вирей даже спрашивает, не стремятся ли все организмы посредством последовательного усложнения к человеческой форме? Это звучит как эволюционизм (с очень антропоцентричным выражением), но следующей же фразой он уточняет, что каждый вид останавливается на предназначенной ему ступени иерархии. Поэтому «дерево жизни» Вирея — прежде всего структурное и метафизическое единство, а не дарвиновское дерево общего происхождения.

В одном из приложений он пишет, что в природе вообще нет абсолютной смерти. Жизнь организма — это концентрация множества молекулярных сил в одном центре, а смерть это распад этого единства, и возвращение молекул к отдельному существованию. Звучит это так, как будто бы Вирей снова вернулся к материалистическим идеям. Каждая частица материи получила от Божества свою «неуничтожимую и первоначальную долю силы». Вирей здесь даже допускает «молекулярную жизнь» самой материи. Минералы обладают простой, рассеянной жизнью; в организме эти молекулярные силы концентрируются; из их сочетания получается растительная, вегетативная жизнь. Но чувствительность и интеллект всё равно не могут возникнуть из этого механизма и должны происходить из иного, высшего источника. Сила дарована материи извне, самим Богом. Материя не может сама из себя произвести разумный организм. 


Дальше мысль становится ещё необычнее. Если минералы внутри Земли постоянно взаимодействуют, кристаллизуются, растворяются, перемещаются и преобразуются, почему обязательно считать всю планету мёртвой? Вирей допускает, что Земля может представлять организм такого масштаба, который человеку просто невозможно непосредственно распознать. Вода тогда подобна крови или соку растения, горные породы это аналог скелета, а поверхность аналогична коже или коре. Человек оказывается микрокосмом, Земля — более крупным организмом, а весь универсум — максимальным живым целым.

Сознание Вирей категорически отрывает от материи. Молекулярные силы способны поддерживать вегетативную жизнь, т.е. питание, рост, обмен веществ, выделение. Но чувствительность и разум из них получить невозможно.

«Чувствительность и интеллект не принадлежат материальной природе».

Локк, Кондильяк, Кабанис фигурируют как авторы, слишком сильно выводящие интеллектуальные способности из ощущений и материальной организации. Это особенно интересно после чтения предыдущих книг Вирея. Там он постоянно объяснял психику через телесную организацию, нервы, половую систему, климат и питание. В принципе, он и теперь согласен, что материальные условия воздействуют на мысль, но сама способность мыслить не производится материей. Противником его витализма становится даже Спиноза. Ему не нравится чрезмерный детерминизм. Если первая причина сама материальна и действует необходимым образом, тогда, по Вирею, мир снова превращается в гигантский механизм. Он ссылается непосредственно на «Этику» Спинозы и противопоставляет ему собственные идеи о свободном надматериальном организующем начале.

Таким образом, отвергаются сразу три пути: механический материализм, атомистический случай и спинозистская необходимость. Альтернативой становится телеологический витализм.

Кабанис. Даже в 1844 году Вирей называет себя его наследником.

Последняя крупная работа в карьере Вирея — «Физиология в её связи с философией» (1844). Она начинается с конфликта между двумя дисциплинами. Философия упрекает физиологию в том, что та занимается исключительно телесными фактами и не способна объяснить интеллектуальный и моральный мир. Физиологи отвечают, что психологи рассуждают о человеческих способностях, не зная организации организма и особенно нервной системы. Для Вирея обе стороны одновременно правы и неправы. Физиология без философии и философия без физиологии дают только половину человека. Отсюда сразу определяется его собственная позиция. Вирей не хочет быть ни материалистом-монистом, ни чистым идеалистом. «Абсолютный материализм» и «чистый идеализм» он считает одинаково недостаточными. Нельзя, по его мнению, свести все к одному первоначалу, потому что сама человеческая природа показывает постоянное противоборство физического и морального. Он не принимает и абсолютный скептицизм. 

При этом весьма интересна его оценка атомизма. Вирей говорит, что в современной физике и химии, там, где речь идет о неорганической материи, «атомистическая философия» успешно применяется. Он проводит вполне сознательную историческую линию, где в ряд выстроены Левкипп, Демокрит, Эпикур, картезианские корпускулярные концепции, Дальтон, Рихтер и Берцелиус. Античный атомизм он считает лишь несовершенным наброском того, что современная химия превратила в научную атомную теорию. Теории замещения, изоморфизма, эквивалентов и химических атомов показывают продуктивность корпускулярного подхода. Более того, он признает естественное родство корпускулярной философии с материализмом. Но если неорганическую материю атомизм объясняет хорошо, то живые организмы требуют признания особых «живых сил» и виталистической проблематики. Вирей противопоставляет здесь материалистическую корпускулярность спиритуалистическому анимизму, связывая Спинозу с Декартом, а Шталя с Платоном. В этом плане Спиноза тут скорее союзник, чем враг. Вирею скорее не нравится его детерминизм и то, что он сливает природу с Богом, но в плане генеалогии, Спиноза помещен скорее в спиритуалистическом лагере. Ещё яснее в другом месте Вирей специально оговаривает, что его собственное учение не следует путать с пантеизмом Спинозы. Пантеизм признаёт одну субстанцию, тогда как Вирей признаёт две — дух и тело, причём Бог действует на материю. А почти в самом конце книги он вообще называет пантеистическое тождество субстанции «чудовищным догматом».

Далее он обосновывает необходимость научного образования для философа. В качестве положительных примеров появляются Аристотель, Альберт Великий, Бэконы (как Роджер, так и Фрэнсис), Декарт, Лейбниц и Кант. Их достоинство состоит в том, что они якобы не были кабинетными метафизиками. Великий философ должен знать естественные науки. Особенно Вирей ссылается на Фрэнсиса Бэкона как противника бесплодной схоластической игры понятиями. Тут же появляется Кабанис. Вирей рассматривает собственную книгу как продолжение физиолого-философского начинания Кабаниса, но одновременно утверждает, что после новых исследований нервной системы «Rapports du physique et du moral de l’homme» требует существенного пересмотра. В частности, Кабанис, по мнению Вирея, недостаточно разработал обратное воздействие морального состояния на физическое. Рядом с ним Вирей благодарно упоминает Руайе-Коллара и Виктора Кузена за возрождение спиритуалистической философии, восходящей в конечном счете к Платону и Пифагору. 

Наследник Кабаниса благодарит Кузена за возрождение спиритуализма… Человеческая нервная энергия представляется Вирею некоторым ограниченным капиталом. Ее можно накапливать, расходовать, восстанавливать и расточать. Поэтому необходимо выяснить, как соотносятся с ней страсти, наслаждения, половое возбуждение, умственный труд и общественная жизнь. Наслаждаться можно долго именно при условии соразмерности удовольствий общим силам организма. Чрезмерное расходование нервной энергии преждевременно истощает человека. Здесь появляется особенно важная полемика с материалистической традицией. Вирей упоминает Лукреция и античных атомистов, а среди новых авторов — Гольбаха и Дидро. Он приписывает им тезис о том, что чувствительность, инстинкт и интеллект возникают в результате соответствующей организации частиц материи. Вирей пытается опровергнуть этот тезис примером яйца. Неоплодотворенное яйцо при нагревании не превращается в животное, тогда как оплодотворенное дает организм. Следовательно, одной материи и внешних условий недостаточно, в сперматозоиде должен передаваться некий «организующий жизненный принцип». 

Затем Вирей переходит почти к философии удовольствия. Чувствительность делает жизнь одновременно мучительной и прекрасной. Именно она позволяет испытывать удовольствие, любовь, дружбу, сочувствие, вдохновение или интеллектуальный восторг. Без нее не существовало бы ни воображения, ни гениальности, ни добродетели. Поэтому полное избавление от чувствительности было бы не спасением от страдания, а уничтожением ценности жизни. Интересно и его рассуждение о социальной природе счастья. Растение существует замкнуто и безразлично; но человек нуждается в ответном чувстве. Вирей говорит, что мы словно существуем больше «вовне», чем внутри себя. Мы переносим собственную чувствительность на других людей, природу, искусство, любимые предметы. Отсюда происходят не только любовь, дружба и сострадание, но также поэтическое одушевление природы человеческим воображением. Но после этого Вирей дистанцируется от сенсуалистической физиологии. Его книга, не должна быть «изнуряющей физиологией сенсуалистов», потому что он признает силы, предшествующие органам и управляющие ими. Поэтому нельзя просто измерять интеллект массой мозга или сложностью нервной системы. Иногда маленькое насекомое демонстрирует более сложный инстинкт, чем значительно более крупное млекопитающее. 

И, тем не менее именно нервная система становится главным объектом книги. Вирей называет ее «первым двигателем» животной жизни и вместилищем инстинктов и души. Даже простейшая нервная молекула у низшего животного, способная испытывать удовольствие и боль, становится элементарным центром индивидуальности, она различает «я» и «не-я». Из этого первичного центра в более сложных организмах постепенно вырастает способность к абстрактной мысли. Заканчивается введение тезисом о физиологической гармонии психики. Соразмерность и согласованность способностей создают разум, а в своей высшей форме — гений. Несогласованность впечатлений и функций образует своего рода «какофонию» и может выражаться в безумии, слабоумии или идиотии. Поэтому психическое здоровье Вирей мыслит как гармоническую координацию нервных, аффективных и интеллектуальных функций. Если свести введение к одной формуле, получится довольно необычная программа: Вирей хочет построить физиологическую психологию, но не материалистическую; он хочет объяснять психику через нервную организацию, не сводя психику к нервной организации.


Дальше начинается собственно основная часть, разделённая на четыре большие книги. И тут возникает даже некоторая проблема с пересказом, потому что практически все основные идеи Вирея нам уже знакомы по его предыдущим сочинениям. Он снова рассказывает про лестницу существ, нервную систему, инстинкты, половой и мозговой «полюса», ограниченный запас жизненной энергии, вред чрезмерных наслаждений, влияние климата, привычек и цивилизации. Всё это собрано в одну огромную психофизиологическую систему. Первая книга начинается опять почти с возникновения мира. В первой главе Вирей рассматривает геологическую историю Земли и происхождение пригодных для жизни веществ. Первоначально раскалённая планета постепенно охлаждается, появляется океан, вода растворяет и соединяет вещества, формируются почвы, известняки, органические осадки и в конечном счёте условия для жизни. Во второй и третьей главах он связывает жизнь с общими процессами Земли и космоса. Свет, тепло и особенно кислород для Вирея становятся почти материальными носителями животности. Чем активнее дыхание и кровообращение, тем выше температура организма, тем сильнее нервная возбудимость и чувствительность. Именно поэтому птицы и млекопитающие ставятся выше рыб и моллюсков. 

Четвёртая и пятая главы переходят непосредственно к нервной системе. Здесь всё животное царство делится Виреем на три основных уровня. У зоофитов нет видимого общего нервного центра, и чувствительность будто бы распределена по мельчайшим «нервным молекулам» тела. У моллюсков и членистоногих появляется ганглиозная система. У позвоночных к ней добавляется цереброспинальная — головной и спинной мозг. Вирей даже напоминает, что подобную классификацию он предложил ещё в 1803 году, раньше знаменитых четырёх «ветвей» Кювье. У позвоночного получается две взаимосвязанные нервные системы: ганглиозная управляет внутренней, пищеварительной, инстинктивной жизнью, тогда как головной и спинной мозг обеспечивают ощущения, произвольные движения и приобретённый интеллект. Это вообще одна из самых устойчивых идей позднего Вирея. Она позволяет ему одновременно оставаться физиологом и бороться против сенсуализма. Кондильяк может быть прав, когда объясняет приобретённые знания внешними ощущениями, но он ничего не объясняет в пчеле, осе или пауке, которые с рождения выполняют сложные действия без обучения. Поэтому интеллект Вирей связывает прежде всего с мозгом, а врождённый инстинкт — с ганглиозным аппаратом. Так он получает две психологии в одном организме.

Шестая, седьмая и восьмая главы развивают связь мозга с половым аппаратом. В сперме и нервной ткани действительно обнаруживали фосфор и сходные органические вещества, а эмбриология показывала раннее формирование нервной оси. Из массы примеров в науке Вирей выводит, что нервное и генеративное начала родственны. В седьмой главе мысль и размножение превращаются в два способа творчества. Мозг организует внешний мир посредством мысли, а сперма организует новый внутренний «микрокосм». Поэтому существуют две высшие формы наслаждения: интеллектуальный экстаз и половое volupté. Человек сильнее развит в первом направлении, а животные во втором. И наконец, восьмая глава превращает эту аналогию в полноценную теорию полярности. Мозг и половые органы становятся противоположными концами одной животной системы, между которыми распределяется ограниченная жизненная энергия. Поэтому чрезмерная сексуальная активность якобы ослабляет мозг, тогда как чрезвычайная интеллектуальная деятельность может уменьшать половую активность. В качестве примеров интеллектуальной «холодности» Вирей приводит Ньютона, Канта, Вико, Питта, Карла XII и других знаменитостей; в защиту сексуального воздержания вспоминает даже Сенеку. Вся теория, конечно, физиологически фантастическая, но зато она прекрасно связывает эту книгу с трактатом «О женщине» и вообще почти со всем поздним Виреем.


Во второй книге он переходит от происхождения нервной организации к её развитию. Первая глава ещё раз описывает восхождение от рассеянной чувствительности простейших организмов к централизованному человеческому мозгу. Вторая спрашивает, действительно ли большой человеческий мозг является причиной интеллектуального превосходства. И здесь Вирей уже осторожнее, чем в молодости. Он прекрасно знает, что простой объём мозга ничего автоматически не доказывает. Позднее он приводит в пример сравнительно небольшой мозг Лагранжа и более крупный мозг Лапласа, голову Наполеона и огромный мозг Кювье. Такие ученые, как Эскироль и Тидеманн также используются для доказательства того, что интеллект нельзя просто измерить сантиметрами черепа. Даже расист Вирей вынужден признать, что размеры черепа у отдельных чернокожих могут совпадать с европейскими. Правда, сам расизм от этого никуда не исчезает, он просто переносит аргументацию из чистой краниометрии в историю «достижений рас».

Третья и четвёртая главы посвящены тупоумию, повреждениям мозга, преждевременному интеллектуальному развитию детей и вообще условиям нормального формирования центральной нервной системы. Здесь появляется огромное количество медицинской литературы. Вирей по-прежнему пытается связать воспитание с физиологией. Слишком раннее перенапряжение мозга, как и чрезмерная чувственная жизнь, якобы истощает ограниченный запас нервной энергии. В этом смысле образование должно развивать мозг постепенно, не превращая ребёнка ни в животное ощущений, ни в маленького измученного книжника. Пятая глава разбирает чувства. Отныне зрение и слух оказываются наиболее «интеллектуальными», поскольку через них человек воспринимает искусство, речь, пространство и далёкие предметы. Запах и вкус уже ближе к непосредственным удовольствиям тела. Осязание остаётся фундаментальным чувством, особенно благодаря человеческой кисти, но теряет свою фундаментальную роль. А к обычным пяти чувствам Вирей добавляет ещё половую чувствительность, поставленную на противоположном от мозга конце организма (ср. Бюффон). Но рядом с этим сенсуалистическим аппаратом идей, Вирей специально вводит внутренние чувства, и снова спорит с редукционизмом. Пища, алкоголь, наркотики, болезни желудка и кишечника действительно способны менять зрение, слух, настроение и даже вызывать галлюцинации; значит, внутренний ганглиозный аппарат постоянно воздействует на мозг. Из этого Вирей делает дуалистический вывод. В человеке будто бы сталкиваются внутренний организм и разум, страсти и воля, почти «две личности». Для него интеллект уже не простая способность ощущать: разум самостоятельно сравнивает, судит и действует.

Поэтому шестая глава, посвящённая непосредственно интеллектуальным функциям, является одной из главных философских частей книги. Простое «понимание» Вирей определяет как пассивное восприятие впечатлений, тогда как настоящий интеллект — активная способность выбирать, сравнивать и судить. И снова ставится старый вопрос. Мысль представляет собой функцию живой нервной материи или существует отдельный интеллектуальный принцип? Само собой, Вирей выбирает второй вариант. Если интеллект был бы собственным свойством атомов углерода, азота, водорода и кислорода, тогда пришлось бы признать потенциальную мысль даже в камне.

Зато седьмая глава о сновидениях, сомнамбулизме, бреде и воображении опять звучит куда натуралистичнее. Среди авторитетов здесь появляются Эразм Дарвин и Бюффон. Как правило, сны продолжают наиболее сильные впечатления периода бодрствования. Иногда мыслительный процесс, начатый вечером, будто бы продолжается ночью и выдаёт готовое решение утром. Сомнамбулизм объясняется внутренней нервной деятельностью, способной временно запускать движения и речь при выключенном обычном сознании. Пророческие сны Вирей рассматривает гораздо осторожнее, чем настоящие мистики. Многие «предсказания» могут быть просто бессознательным ощущением начинающейся болезни.


Третья книга, «Распределение чувствительности», пожалуй, самая интересная для понимания того, почему Вирей никогда окончательно не перестаёт выглядеть как физиологический материалист, несмотря на все свои заявления о душе. Первая глава рассматривает слишком раннее или слишком позднее развитие различных функций. Вторая — противоположные состояния чувствительности и апатии. Здесь снова возникает его старая руссоистская критика цивилизации. Первобытный или сельский организм имеет меньше впечатлений, зато сильнее реагирует на каждое из них; городская жизнь постоянно раздражает нервную систему, создавая сначала необычайную чувствительность, а затем пресыщение. Отсюда вырисовывается старая и очень знакомая фигура Вирея — состарившийся либертин или гурман, который «слишком много чувствовал» и потому уже почти ничего не способен почувствовать. Он физиологизирует даже религиозный экстаз, политический фанатизм и состояния вроде кататонии: чувствительность может настолько сосредоточиться в одном направлении, что человек почти перестаёт чувствовать боль и внешние раздражители.

Третья и четвёртая главы различают двигательную, чувствительную и интеллектуальную жизнь и рассматривают бесчисленные «симпатии» органов. Желудок влияет на мозг, мозг на пищеварение, матка на молочные железы, половые органы на голос и т.д. Часть этих наблюдений вполне здравая и фактически относится к психосоматике и нейрогуморальным связям; часть представляет типичную физиологию первой половины XIX века. Вирей постоянно цитирует эксперименты Легаллуа, Браше, Маршалла Холла, Маттеуччи и других физиологов, пытаясь превратить организм в систему взаимно связанных нервных токов. Пятая глава посвящена страстям. Он прямо отделяет их от интеллекта. Разум может холодно вычислять, но любовь, страх, ненависть, гнев и радость исходят из внутренней организации и большого симпатического аппарата. Он сводит основные страсти к противоположным парам: любовь и ненависть, гнев и страх, радость и печаль. Разум и чувство должны находиться в равновесии. Человек с хорошей головой и «плохим сердцем» для Вирея столь же неполон, как добрый, но интеллектуально слабый человек.

Из этого естественно вырастает шестая глава о гармонии. Тут Вирей в очередной раз превращает музыкальную метафору в физиологическую теорию. Ритм музыки будто бы настраивает кровообращение и нервную систему; медленная мелодия соответствует печали, быстрая — радости, военная музыка возбуждает, колыбельная успокаивает. Здоровый человек становится «хорошо настроенной арфой», а моральная и психическая патология — диссонансом. Как обычно, красивая метафора постепенно начинает выдавать себя за физиологический механизм. Седьмая глава вообще уходит на территорию животного магнетизма. Вирей спрашивает, могут ли нервные системы двух организмов действовать друг на друга без непосредственного контакта. Но даже тут всё начинается с вполне обычных вещей. Так, самец возбуждается видом, запахом и голосом самки; ягнёнок пугается запаха волка; толпа заражается чужой паникой или энтузиазмом. Уже затем эта очевидная эмоциональная и сенсорная передача расширяется до гипотезы о каком-то специальном нервном или магнитном влиянии. В этом плане поздний Вирей опять опасно приближается к той самой натурфилософии, от которой молодой автор «Естественной истории» ещё пытался держаться подальше.

Но центральная для нас часть — восьмая глава о наслаждении и боли. И здесь Вирей снова почти сам загоняет себя в эпикуреизм. Удовольствие и боль у него являются главными естественными регуляторами животной жизни. Природа прикрепляет удовольствие к действиям, сохраняющим и воспроизводящим организм, а боль — к разрушительным воздействиям. Животное от рождения ищет благополучия и избегает того, что угрожает жизни. Более того, Вирей формулирует это почти как физическую онтологию. Удовольствие представляет движение к объединению, восстановлению и организации, тогда как боль сопровождает разрыв, разрушение и распад. Но потом он начинает выстраивать иерархию наслаждений. Есть телесные, моральные и интеллектуальные удовольствия. Первые связаны с непосредственным раздражением органов, вторые — с любовью, дружбой, уважением и совестью, третьи — с созерцанием, познанием и деятельностью ума. Чем сильнее телесное наслаждение, тем быстрее, по его теории, расходуется нервный капитал. Отсюда появляется уже знакомый нам вывод, что умеренность выгоднее пресыщения. Слишком доступное удовольствие перестаёт доставлять удовольствие, поэтому развратник вынужден усиливать раздражитель, пока окончательно не разрушает собственную чувствительность. В результате Вирей снова приходит примерно к тому же самому выводу, который мы уже встречали в его рассуждениях об Эпикуре. Умеренное удовольствие оказывается долговечнее и выгоднее безудержного. Только сам автор предпочитает называть это победой над сенсуализмом.


Четвёртая книга посвящена «модификациям чувствительности». В первых двух главах Вирей наконец пытается ответить, что же такое тот самый нервный агент, которым он объясняет половину книги. И ясного ответа, само собой, не получает. Нервное действие сравнивается с электричеством, магнетизмом, теплом и другими тогдашними «невесомыми жидкостями». После Гальвани и Вольты подобная аналогия выглядела вполне естественно. Вирей даже допускает, что нервная сила может быть родственна электричеству, но сразу оговаривает, что жизнь придаёт ей какие-то особенные свойства, которых обычная физика пока объяснить не способна. Сон становится главным временем «ремонта» нервной системы: внешние чувства выключаются, трата чувствительности сокращается, внутренние функции продолжают работать и организм восстанавливает израсходованную энергию. Третья глава соединяет эту физиологию с циркадными ритмами и привычкой. Мы привыкаем есть, спать и просыпаться в определённое время, и организм начинает требовать соответствующего действия почти как часы. Вирей опять возвращается к своим старым исследованиям хронобиологии. Привычка способна экономить усилия, но одновременно превращается в «тиранию», особенно старый организм настолько приспосабливается к привычному режиму, что плохо переносит любое отклонение.

Именно здесь проводится окончательное различие между привычкой и инстинктом. Привычка приобретается индивидуально, начинается с волевого действия и связана с мозгом; инстинкт врождён, передаётся потомству и связан с ганглиозной системой. Попугай не передаёт детям выученную человеческую фразу, хотя передаёт способность к характерной вокализации. Насекомое не учится у родителей строить гнездо или охотиться, потому что часто никогда их даже не видит. Вирей здесь снова спорит с Кондильяком и особенно с Ламарком: привычка может изменить поведение и некоторым образом организм, но не способна создать новый вид и полностью переписать врождённую структуру.

Четвёртая глава посвящена неврозам и чрезмерной чувствительности. Патологическое состояние способно сделать болезненными даже те ткани, которые почти не чувствовались в норме; внимание и воображение, в свою очередь, способны направлять чувствительность к определённым органам. Здесь смешиваются довольно здравые наблюдения о боли, воспалении и психосоматике с совершенно устаревшей медицинской физиологией. Пятая глава снова возвращает теорию «энервации». На нервную энергию воздействует всё: климат, образ жизни, питание, половая жизнь, труд, образование, богатство, политика. И тут возвращается весь старый Вирей целиком, с его расизмом, климатическим детерминизмом, похвалой деревенской простоте и осуждением городской роскоши. Самый общий тезис остаётся тем же. Цивилизация создаёт всё больше раздражителей, люди пытаются слишком интенсивно жить, получать слишком много впечатлений, и благ, а затем удивляются собственному истощению.

Шестая глава рассматривает противоположное состояние — чрезмерное возбуждение мозга, энтузиазм, экстаз, кататонические и религиозные состояния. Вирей пытается объяснять их физиологически. Жара, алкоголь, длительный пост, половое воздержание, сильные желания, продолжительная интеллектуальная работа, музыка, религиозный фанатизм и революционная толпа способны вызвать патологическое перенапряжение нервной системы. Здесь появляются факиры, аскеты, пророки, политические фанатики. То есть даже будучи спиритуалистом и верующим человеком, Вирей продолжает разбирать религиозный экстаз почти тем же натуралистическим инструментарием, которым пользовался сорок лет назад.


Последняя часть этой книги получила отдельное название — «Опыт общей психологии, или иерархия способностей в ряду животных». И это фактически итог всей интеллектуальной биографии Вирея. Здесь уже нет смысла подробно проходить четыре последние главы, потому что они собирают все предыдущие аргументы в одну схему. Первая объясняет происхождение первоначальных впечатлений, вторая снова разделяет место инстинкта и интеллекта, третья различает автоматизм, инстинкт, привычку и разум, а четвёртая доказывает предсуществование и согласование инстинктов в общем «плане природы». Получается следующая иерархия. Самый простой автоматизм принадлежит физиологии организма. Инстинкт врождён, работает без размышления и передаётся вместе со строением вида. Привычка уже приобретается отдельным существом посредством повторения. Наконец, интеллект способен получать ощущения, сравнивать их, ошибаться, обучаться и выбирать новое действие. Поэтому интеллект становится максимально пластичной, но одновременно наименее надёжной способностью. Инстинкт «знает», не понимая, что он знает; но разум способен понять даже собственное незнание. У беспозвоночных Вирей видит преимущественно первый механизм, у позвоночных — соединение обоих, а у человека появляется ещё и нравственное самосознание.

В приложениях эта схема доводится до предела. Вирей воспроизводит свою старую статью «Животное», написанную ещё в 1803 году, и сохраняет важнейшее определение: животным является существо, способное испытывать удовольствие и боль. Он даже допускает чувствительность у зоофитов без настоящего мозга — благодаря рассеянным нервным элементам. То есть центральный мозг нужен для сознательной обработки ощущений, но элементарное чувствование может существовать намного ниже. Это почти идеально показывает, насколько огромный кусок самого раннего физиологического Вирея пережил все его спиритуалистические обращения. Но последняя «Записка о моральном чувстве» уже расставляет метафизические точки над i. Здесь Вирей окончательно защищает свободную индивидуальную душу и внутренний моральный критерий, который не может быть простой переработкой ощущений. Он привлекает авторитет Цицерона, Сенеки, Бёрка, Хатчесона, Кедворта, Платнера и шотландскую школу морального чувства; спорит с материалистическим сенсуализмом и даже пытается использовать самого Лукреция против материализма. Эпикурейское учение о свободном отклонении атома и знаменитые строки Лукреция о внутренней силе, способной сопротивляться внешнему давлению, уже будто бы доказывают наличие в человеке второй природы, противостоящей материи. Это довольно вольное прочтение эпикуреизма. Но оно чрезвычайно показательно: Вирей настолько хорошо знает эту традицию, что даже в своей борьбе против неё продолжает мыслить её понятиями.

К 1844 году его идеи были наконец сведены в одну систему. Внизу остаётся практически полностью натуралистическая сравнительная физиология, посередине — нервная психология Кабаниса, Биша и всей французской медицинской школы, а сверху сидит спиритуалистическая метафизика Кузена, шотландцев и платонической традиции. И все это более-менее согласовано между собой. Поэтому Вирей может на соседних страницах объяснять страсть состоянием ганглиев и утверждать независимость души от материи; сводить сон к восстановлению нервной энергии и признавать бессмертный дух; объявлять удовольствие естественным регулятором животной жизни и затем ругать сенсуализм за его материализм.


Если теперь посмотреть на всю интеллектуальную биографию Вирея целиком, то перед нами получается довольно характерная история человека, который вышел из французского Просвещения, но пережил его собственное поражение. Молодой Вирей вращался среди идеологов, публиковался в «Философской декаде», знал Кабаниса и строил антропологию из ощущений, нервной системы, питания, климата и общественной среды. В «Естественной истории человечества» моральное ещё могло называться просто физическим, не замеченным обычным взглядом; развитие разума начиналось с осязания, а естественный человек искал удовольствие и избегал боли. Именно поэтому в раннем Вирее одновременно всплывают Локк, Кондильяк, Гельвеций, Кабанис, Демокрит, Эпикур и Лукреций. Да, конечно, даже тогда уже встречались элементы руссоизма, телеологии и витализма. И даже заметно. Но всё таки ядро идей было другим. Но затем начинается длинное отступление. Уже к 1809 году появляются Платон, христианская душа и врождённые архетипы. Затем всё сильнее входят моральное чувство, свободная воля, жизненный принцип и Провидение. Сам Вирей при этом никогда не был способен полностью выбросить собственную раннюю физиологию. Он продолжает читать Кабаниса, цитировать Лукреция, связывать психическое состояние с телом, искать физиологию удовольствия и страстей, рассматривать животных как чувствующих существ и определять животность через способность испытывать удовольствие и боль. Поэтому его поздние книги напоминают не последовательное опровержение сенсуализма, а попытку запереть старую физиологию внутри новой спиритуалистической клетки.

Особенно хорошо это видно по отношению к эпикуреизму. Вирей знает его слишком хорошо, чтобы удовлетвориться обычной карикатурой. Он может объединять «эпикурейцев» с развратниками и осуждать материализм Эпикура, но тут же признаёт умеренность самого Эпикура; цитирует Лукреция как источник материалистической физиологии, а потом использует его против чрезмерного наслаждения; признаёт атомизм историческим предшественником современной химии и одновременно объявляет его неспособным объяснить жизнь. Даже в последней книге он проводит линию от Левкиппа, Демокрита и Эпикура прямо к Дальтону, Рихтеру и Берцелиусу. Это, пожалуй, самая важная для нас деталь. Античный атомизм продолжает существовать для французского натуралиста XIX века как реальный предок современной науки, даже когда сам натуралист находится по другую сторону философских баррикад.

Причислять самого Вирея к эпикурейской или материалистической традиции без серьёзных оговорок я бы точно не стал. Особенно позднего. Его Бог, мировая разумность, жизненная сила, бессмертная душа, врождённое моральное чувство и постоянная телеология слишком фундаментальны, чтобы считать их случайными уступками эпохе. К 1844 году Вирей уже вполне сознательный противник материалистической метафизики. Но зато, читая его сочинения, можно увидеть, какие именно положения сенсуализма сохранялись даже у его противников, и насколько трудно было французской физиологии первой половины XIX века полностью отказаться от наследия XVIII века. В этом смысле Вирей особенно интересен, и может рассматриваться рядом с Кабанисом и Бруссе. Даже в последней книге сам Вирей всё ещё настолько зависим от Кабаниса, что вынужден объявлять собственный труд продолжением и исправлением его программы.