
Автор текста: Friedrich Hohenstaufen
Версия на украинском
Остальные авторские статьи можно прочитать здесь
Ещё один крайне малоизвестный теперь британский материалист — сэр Томас Чарльз Морган (1783-1843). Он был врачом и писателем, интересовавшимся как философскими, так и многими другими темами. Родился Морган на Шарлотт-стрит в Блумсбери, и вырос в Лондоне. Его семья была не бедной, поэтому он учился в престижных заведениях, в том числе в Итоне и Кембридже. Уже в молодости его годовой доход составлял 300 фунтов стерлингов (усредненный доход рабочего в лучшем случае давал бы 25 фунтов). 13 апреля 1805 году он женился на мисс Хаммонд, дочери одного крупного финансиста. В 1809 году Морган окончил Питерхаус, получив там степень доктора медицины. После этого Морган открыл медицинскую практику в Лондоне, где сосредоточил свою работу на изучении разных видов оспы. Не удивительно, что он также был другом и сторонником Эдварда Дженнера, известного врача, который разработал способ вакцинации против натуральной оспы, заключающийся в прививке неопасным для человека вирусом коровьей оспы. В 1810 году Морган был принят в Королевский колледж врачей Лондона, но тогда же его жена умерла при родах, оставив при этом выжившего ребенка. В том же году Морган, будучи врачом Джона Гамильтона, 1-го маркиза Аберкорна, сопровождал его в Ирландию, куда и переехал к 1811 году, вместе с годовалой дочерью (Энн Хаммонд Морган).
В Ирландии он занял должность врача маркиза Аберкорна, и благодаря жене своего нового покровителя, маркизе леди Анне Джейн Гор, он познакомился с ирландской писательницей Сидни Оуэнсон (1776-1859), уже прославившейся благодаря роману «Дикая ирландская девушка» (1806). Она была на несколько лет старше Моргана, и у них завязался роман. В 1811 году Морган был посвящен в рыцари в Ирландии. О его рыцарском звании писал биограф Сидни:
«Это был акт учтивости со стороны Его Светлости герцога Ричмонда по отношению к лорду Аберкорну, который посвятил в рыцари своего семейного врача, не сделавшего ничего, что заслуживало бы этого по общественным соображениям. Самому Моргану это было безразлично; но, чтобы угодить мисс Оуэнсон, он был бы доволен любым званием».
В январе 1812 года Морган и Сидни поженились, и с тех пор она стала известна как леди Морган. После свадьбы пара жила в Баронс-Корт, резиденции Аберкорна, прежде чем в конце концов переехать в Дублин, где Морган получил должность врача и планировал открыть там свою практику. Однако в период с 1815 по 1824 год большую часть времени он проводил за границей вместе с леди Морган, к работам которой «Франция» (1818) и «Италия» (1821) он добавил приложения, относящиеся к праву, медицине и другим вопросам. Эти работы пользовались популярностью. Позже (в 1841 году) они разделили авторство двухтомного труда с загадочным названием «Книга без названия». Это был сборник ранее опубликованных статей и эссе в журналах. Во время своего пребывания в Ирландии Морган посвятил много времени и талантов делу эмансипации католиков, которое он отстаивал в общественных журналах и периодических изданиях. Он был сторонником гражданской и религиозной свободы, и его дома в Дублине и Лондоне, по словам Уильяма Мунка, «всегда были открыты для тех, кто страдал за это дело, независимо от того, из какой страны они приезжали». Сохранился также один забавный анекдот, выражающий презрение к философии Канта, который пересказал Крэбб Робинсон. Когда сам Робинсон процитировал известное изречение Канта о «звёздном небе» и «моральном законе», на что Морган презрительно воскликнул:
«Немецкая сентиментальность и ничего более»,
добавив: «Звёздное небо, если рассматривать его философски, является не более объектом восхищения, чем таз с водой».
В число его собственных работ вошел научный труд «Очерки философии жизни» (1818), а также его предложение — «Очерки философии морали» (1822), которые представляли собой опровержение критики его первой работы, в частности, работы одного теолога, преподобного Томаса Реннелла, обвинившего Моргана в материализме. После этой атаки профессиональная репутация Моргана была настолько серьезно подорвана, что он ушел из практики. В этих двух книгах он действительно пытался популяризировать идеи Биша, Кабаниса и Дестюта де Траси. Он также публиковал статьи в нескольких журналах, включая «Новый ежемесячный журнал» и «Метрополитен-журнал». В 1835 году Морган был назначен комиссаром ирландского рыболовства, а в июле опубликовал короткий рассказ под названием «Взгляды на другие миры», в котором рассказывалось о паровом аэростате высокого давления, летящем на Луну. Позже семья Морган переехала в Лондон, на Уильям-стрит, Лоундес-сквер. Там он был назначен врачом тюрьмы Маршалси.
Томас Морган умер в Лондоне 28 августа 1843 года, в возрасте 60 лет. Его жена пережила его на целых 16 лет, и что важнее — она гораздо известнее, чем её муж. Сидни Морган (1783-1859) это известная ирландская феминистка, книги которой защищали от нападок Перси Шелли и лорд Байрон (!). В мир большой литературы она вошла в 1806 году с книгой «Дикая ирландская девушка», а в 1811 году она опубликовала «Миссионерку: Индийскую сказку». Перси Шелли очень восхищался «Миссионеркой», и встречаются даже версии, что она повлияла на некоторые из его собственных ориенталистских произведений. В 1814 году она написала свой лучший роман «О’Доннелл». Говорят, что там её лучшие качества проявились в описаниях беднейших слоёв населения. Сама она, как литератор, хотя и была либеральных взглядов с самого начала, но тоже очень зависела от немецкой литературы и духа романтизма. Тем не менее, написала путеводитель не по Германии, а по Франции и Италии. Её подробное исследование (1817) Франции в период Реставрации подверглось яростной критике со стороны Джона Уилсона Крокера в журнале «Quarterly Review». Её обвинили в якобинизме, лжи, распущенности и нечестии, особенно из-за того, что её героини занимались не тем, что якобы подобает для женщин. «Италия», дополнение к её «Франции», была опубликована в 1821 году с приложениями, написанными её мужем. Эта книга была запрещена королём Сардинии, императором Австрии и Папой Римским, но лорд Байрон свидетельствовал о справедливости её описания. Короче говоря, мадам де Сталь здорового человека, а не курильщика.
В 1827 году появился роман из ирландской жизни «The O’Briens and the O’Flahertys», едва ли не лучшее из произведений леди Морган. В 1840 году леди Морган издала сочинение, наделавшее немало шуму: «Женщина и её хозяин», в котором она красноречиво рисует порабощение женщины мужчиной и пытается доказать, что везде и всегда именно женщина являлась главным фактором поступательного развития человечества. В 1840-х годах леди Морган живо интересовалась разгоравшимся освободительным движением в Италии и обратилась к Папе римскому Пию IX с открытым письмом, в котором убеждала его не сходить с пути преобразований, которыми он начал свое царствование, но после смерти мужа почти прекратила писать новые сочинения.

«Очерки философии жизни» (1818)
Первым делом я решил начать с книги Моргана «Sketches of the Philosophy of Life» (1818), или «Очерки философии жизни», которая, судя по всем описаниям из доступных источников — почти британский манифест материализма. Сначала я немного усомнился, но знаете, даже просто открыв эту работу, там буквально на титульной странице эпиграфом выступает крытая фраза Гераклита о текущей реке, и цитата из книги Кабаниса. И буквально следующая страница, где начинается введение, один из эпиграфов — это цитата Демокрита о связи философии с медициной, а второй это одно из высказываний Бэкона. Эпиграф из Кабаниса говорит о зависимости не только физических, но и моральных потребностей от организации человека. Поэтому даже не читая саму книгу, материалистические предпочтения автора становятся почти самоочевидными. Более того, если забежать немного вперед, то вторая часть книги будет посвящена лично Дестюту де Траси! Но об этом мы поговорим дальше, в разделе про вторую часть. В этой статье мы перескажем в самых подробных деталях эти две книги, за которыми позже последует их полный русский перевод. Пересказы будут настолько подробными, что взятые вместе они сами смогут стать небольшой книгой, поэтому в конце каждого из двух основных блоков, вместо вывода, будет совсем сжатый пересказ содержания, сделанный ИИ (!), чтобы не приходилось тратить слишком много времени на прочтение. Вот итог по первой книге, а также итог по второй. Теперь приступим к последовательному изложению материала. И перед тем, как начать пересказывать книгу — предлагаю, тем кто совсем не жалеет времени и сил — прочитать её целиком:
Предварительные замечания
Морган начинает свою книгу полемикой против интеллектуальной лени. Люди, по его мнению, охотно отдают другим право думать за себя. Из этого вырастают как политический деспотизм, так и юридическое принуждение, религиозная власть и даже медицинское шарлатанство. Медицина особенно удобна для обмана, потому что большинство людей не понимает устройства собственного тела, а из-за этого они относятся к врачу либо как к жрецу, либо как к мошеннику. Морган напоминает, что в древности медицина долго находилась в руках жрецов, а затем часто опускалась до уровня ремесла рабов, знахарей и торговцев лекарствами. Хотя даже здесь, цитируя с десяток античных авторов, он упоминает в хорошем ключе Эпикура, а также заявил, что Демокрит, вероятно, уже понимал правильный метод исследования природы. Однако, поскольку труды Демокрита на медицинскую тему утрачены, то, строго говоря, только один Гиппократ писал в подлинно философском духе. Дальше Морган переводит разговор в практическую плоскость. Человеческое тело — это машина, на которую ежедневно воздействуют пища, воздух, привычки, климат, труд, страсти, даже сами лекарства, и ещё много всяческих мелочей. Поэтому лечение болезни лучше оставить профессионалу, который может учитывать если не все, то по крайней мере больше, чем человек необразованный. Если говорить в более общем смысле, то предотвращение болезней невозможно без общего распространения физиологических знаний (Просвещения), и поэтому невежество в физиологии вредно не только для отдельного человека, но и для законодательства. Отсюда же, по Моргану, проистекают нелепые карантинные законы, налоги, ухудшающие качество пищи или мешающие чистоте и вентиляции, дурные законы о безумии, отравлениях и детоубийстве (т.е. судя по всему он считает, что вирусы не передаются через микроорганизмы, и связаны с качеством среды, см. спор о миазмах). Затем появляется главный философский тезис этой вводной части. Мораль и законодательство нельзя строить как отвлечённую науку о «душе», как будто человек не имеет тела. Потребности человека, его желания, социальные отношения, моральные мотивы — всё это зависит от организации. Мысли и желания — это модификации тех частей организма, через деятельность которых они возникают, и поэтому даже моральный стимул действует на организм подобно физическому стимулу. Его сила зависит от состояния структуры, на которую он воздействует. И все это значит, что моральная философия, метафизика и теория языка должны быть связаны с физиологией. Здесь Морган вспоминает, на удивление, не Кабаниса или какого-нибудь материалиста, а Аристотеля и выдвинутое им слово «метафизика», но не для того, чтобы критиковать, а наоборот, чтобы похвалить! Это слово максимально разумно обозначило место предмета метафизики в общей системе знаний — «после физики». Критерий добра и зла у Моргана фактически натуралистический и утилитарно-физиологический. Добро и зло понятны только в отношении к законам органического существования. Моральное преступление подобно медицинскому вреду, т.е. оно нарушает здоровое отправление функции — либо в индивидуальном организме, либо в обществе. И если бы моральные аксиомы и законы сообразовывались с физическими потребностями человеческой природы, тогда исчезли бы целые классы ошибок. Тут он цитирует Цицерона из «De officiis», особенно мысль о связи полезного и честного, где разрыв между honestum и utile ведёт к пагубным последствиям.
После этого Морган разбирает два противоположных суеверия на счет медицины. Большинство людей обожествляет врача, и переносит некоторые метафизические представления даже на само лекарство. Болезнь будто бы имеет своё истинное имя (т.е. это будто бы не просто звуковая условность), а каждое имя болезни якобы имеет свой специфический препарат для лечения. И так мыслят не только глупцы из народа, но даже многие из профессиональных врачей. С другой стороны, некоторые «сильные умы» презирают медицину вообще, считая её фарсом; в качестве примера здесь Морган цитирует Мольера. Обе эти позиции, по его мнению, исходят из одинаковой ошибки, из-за которой люди думают, что болезнь — самостоятельная сущность, как лошадь или собака, и что лекарство механически соответствует болезни, как ключ замку. Он резко отвергает эту модель. Для Моргана болезни не устойчивые субстанции, а изменчивые комбинации нарушенных функций. Он постоянно мыслит через логику сложно-организованного тела, которое находится в постоянных динамических изменениях. Из этого следует его осторожная теория медицины. Абсолютной достоверности в медицине быть не может, потому что врач имеет дело не с простыми математическими отношениями, а с множеством переменных. Болезнь состоит частично из привычных функций органов, частично из случайных нарушений. Общие медицинские правила возможны только как средний результат множества наблюдений. Для этой мысли он привлекает авторитет Лапласа и его рассуждения о вероятности: регулярность обнаруживается в больших числах, хотя отдельные случаи остаются при этом крайне изменчивыми. Здесь же появляется Хорн Тук с его этимологическим рассуждением об истине как о том, что человек «troweth», то есть принимает за истинное.
Отдельно Морган отвергает идею, будто природа содержит особое лекарство для каждой болезни, и косвенно протестует против идеи, что природа сама излечит, и ей просто не нужно мешать. В хирургии люди легко признают неизлечимость органического повреждения, но во внутренней медицине почему-то предполагают, что всякая болезнь в принципе излечима, если найти правильное средство. Для Моргана это химера. Болезни меняются вместе с изменением образа жизни, общества, привычек, климата и даже в процессе употребления самих же лекарств. Новые формы болезни возникают, старые исчезают; и нет никакого разумного основания думать, что в природе заранее лежат контрагенты ко всем возможным патологическим комбинациям, включая такие, которые ещё даже не возникли. Далее он объясняет, почему физиология кажется трудной наукой. В математике можно начинать с простых элементов, но в живой природе нет настоящих простых начал: всё связано со всем, факты переплетены, причины и следствия переходят друг в друга. Поэтому обучение физиологии нужно строить иначе, чем в других эмпирических науках. Сначала нужно давать общий обзор, карту местности, а уже потом вести читателя к частностям. Здесь он цитирует Гиппократа о том, что в теле нельзя найти одного начала, потому что всё подобно кругу: где начало, там и конец. Но это не значит, что Морган враг индукции, он признает, что такой подход стал возможен не сразу, а только потому, что многие поколения исследователей уже создали эту общую карту.
В конце предварительных замечаний Морган занимает методологическую середину между старой гипотетической медициной и грубым эмпиризмом. С одной стороны, он предостерегает против словесных сущностей вроде «жизненной силы», «животных духов», «сенсориума», «вибраций», когда слова начинают казаться реальными вещами. С другой стороны, он критикует современных экспериментаторов, которые после Бэкона впали в противоположную крайность и нагромождают наблюдения и опыты без всякой общей связи. В примечаниях он цитирует Вольтера, который как бы поддерживает этот бессмысленный эмпиризм. Сам же Морган будет в меру пользоваться метафизическими словами, и в меру пользоваться эмпирическим подходом, но говоря в общем, он считает, что физиология должна быть не кучей опытов и не догматической метафизикой, а философией физиологии.
«Физиология, в самом строгом значении сего слова, охватывает обширнейшее поле, и включает в себя необозримое разнообразие предметов. Отдельные её части могли бы составить занятие на всю долгую и исполненную трудов жизнь. В труде, подобном настоящему, подробности не могут быть изложены сверх того, что абсолютно необходимо для общего очерка предмета. В данной работе предпринимается попытка представить скорее философию физиологии, нежели саму физиологическую науку в её полноте; и автор, не дерзая вести своего читателя сквозь чертоги храма природы, сочтет себя удовлетворенным, если ему удастся оставить его у самого порога — подготовленным к тому, чтобы вопрошать богиню, и способным постигать её веления».
Глава I. О природе и причинах органических соединений
Как обычно бывает в таких книгах, основные разделы в ней очень техничны, и шаг за шагом объясняют самые базовые вещи — о том, из чего состоит человек, какие в нем бурлят жидкости, как проходят разные процессы и т.д. Обычно мы это всё грубо обобщаем и пропускаем, чтобы не затягивать пересказ, но здесь сокращений будет немного меньше. Первая глава начинается с эпиграфа из аббата Феррары (т.н. Сицилийский Плиний): то, что мы называем разрушением в природе, есть только распад больших масс на меньшие и переход веществ из одного состава в другой. Но для начала Морган начинает с очень обобщенной истории физиологии. Первые исследования жизни были подчинены лечению болезней, и ограничивались анатомией человека и нескольких близких к нам животных. Современная, более широкая физиология возникает тогда, когда человек рассматривается среди всего ряда организованных существ. Это важно не только для биологии, но и для морали и метафизики, потому что изолированный человек всегда кажется нам загадкой, но как звено в цепи существ он уже подчиняется общим законам природы. Далее Морган различает три уровня действия материи. Неорганические тела действуют механически: меняют положение друг друга в пространстве. Они также действуют и химически: т.е. соединяются и разлагаются, образуя новые виды веществ. Органические тела, кроме механических и химических отношений, имеют особый порядок внутренних изменений, которые не всегда видимы как изменение формы, но меняют привычки действия, восприимчивость, свойства. Например, культура меняет качества растений; климат и воспитание меняют животных. Но отсюда Морган вовсе не выводит особую сверхматериальную сущность жизни. Наоборот, различие между органическим и неорганическим не абсолютно, а формально и градуально. В низших формах живого эта линия почти стирается. После этого Морган сразу атакует старые теории «особой» органической материи. Элементы, из которых состоят организмы, не отличаются по природе от элементов неорганических тел. Кстати, здесь в примечании он объясняет современное ему значение слова «элемент»; что это не абсолютно простая сущность, а только то, что пока не удалось разложить химическим анализом (определение Лавуазье). Поэтому список элементов исторически меняется; в качестве примера он ставит работы Гемфри Дэви, разложившего щёлочи. Морган противопоставляет это древнему понятию элемента, которое было догматическим и плодило ошибки. Там же он отвергает теорию органических частиц Бюффона как вполне заслуженно забытую. По-видимому, атомизм а-ля Дальтон здесь не принимается, хотя это и не точно.
Основная формула этой главы такова: органическое тело это не особая материя, а мертвые, неорганические элементы, приведённые в сложную форму и удерживаемые функцией. Таким образом, жизнь это сумма функций данного индивида, результат сложной организации. Это практически тоже самое мнение, которого придерживались французские энциклопедисты в XVIII веке, но только с усложненной аргументацией. Организм отличается от минерала тем, что каждая его часть существует в отношении к целому. В мраморе каждый кусок остаётся тем же карбонатом извести; в животном или растении рассечение открывает разные органы — мышцы, нервы, кости, древесину, листья, цветы. Здесь Морган даже цитирует Канта, и его формулу об организме как целом, где основание для существования части лежит в целом; но характерно, что он делает это не для защиты немецкого идеализма (самого Канта он презирал, и нотки иронии звучат даже в этом цитировании), а как описание физиологической зависимости частей от целого, т.е. он использует это мнение как материалистический холист, близкий к спинозизму (ср. Гольбах). Однако, стоит отметить, что этот особый третий вид действия материи, который не механический и не химический, сам же Морган часто называет почти как и виталисты, т.е. жизненной силой, или скорее «жизненной энергией». Смысл здесь немного другой, но иногда он сам забывается, используя это слово также, как и все — как затычку, которая закрывает наше неведение истинных причин жизни. Расставив механические, химические и жизненные (функциональные) явления в некую иерархию, Морган уже почти готов бороться против редукционизма и сведения сложного к простому, и становится очередным примером того, как ещё в 1818 году предвосхищается знаменитая иерархия наук в позитивизме Конта.
Дальше он развивает мысль о постоянной тенденции живого к распаду. Физические и химические силы в организме не исчезают; они только временно подчинены функции. Когда жизненные движения слабеют, химические и механические тенденции возвращают себе власть. Например, у ослабленного человека к вечеру опухают ноги, потому что функциональная сила уже не преодолевает тяжесть жидкостей. При лихорадке с истощением органические действия нарушаются, элементарные притяжения частично побеждают функциональные силы, жидкости приобретают гнилостный характер. Поэтому в живом теле всегда есть тенденция к разложению; смерть — это не мистическая противоположность жизни, а восстановление физических и химических комбинаций, временно подавленных функцией жизни.
Тем не менее, вопрос происхождения жизни Морган считает неразрешённым в окончательной форме. Организованная материя зависит от функции, а функция зависит от организованной материи; получается замкнутый круг без видимого начала. Дальше поднимается тема о том, как вообще возникает жизнь. Древние предполагали, что в начале мира природа обладала пластической силой, способной прямо порождать организмы из элементов. Следы этой идеи сохранялись в учении о самозарождении личинок и насекомых. Морган даже вспоминает эксперименты Франческо Реди, разрушившие обычное доказательство самозарождения. Тем не менее, он не закрывает вопрос полностью. По его мнению, вполне возможно, что начало живых видов относится к иному физическому состоянию Земли. Он ссылается на ископаемые остатки исчезнувших животных как доказательство того, что физическое состояние планеты менялось (1818 год!). К тому же, наблюдение показывает, что живые организации обычно происходят из зародышей, произведённых организмами того же рода. И всё таки есть случаи, где происхождение организмов не ясно, это инфузории, микроскопические животные, плесень, растения, окрашивающие стоячую воду, гидатиды и другие паразитические формы. Т.е. здесь Морган заигрывает с теорией самозарождения, как это делал и Ламарк, но делает это намного осторожнее. Гидатиды он описывает по Кювье, как пузырчатых животных, относимых к ленточным червям. Формула omne animal ab ovo (живое происходит из живого) для него вероятна, но не доказана окончательно. В примечании он цитирует Кабаниса: если утверждать, что без зародыша нет рождения, приходится предположить, что зародыши всех возможных видов повсюду рассеяны в природе и ждут подходящих обстоятельств. Вся материя способна к различным способам организации.

После этого Морган переходит к более устойчивому тезису. В большинстве случаев животные и растения получают начальную организацию от родителя. Семена, яйца и зародыши уже живы в самый ранний момент, когда их можно исследовать. Отсюда проистекает важное отличие организмов от неорганических тел. Неорганические вещества переходят друг в друга малыми оттенками, а органические виды ограничены числом существующих родительских стволов, и сохраняют устойчивые различия через поколения. Это объясняется химической трудностью удерживать сложные тройные и четверные соединения. Растительная материя в основном тройная: углерод, водород, кислород. Животная материя обычно включает четвёртый элемент — азот. Живая функция должна удерживать эти элементы от более простых бинарных соединений. Центральный механизм жизни это двойное движение: ассимиляция и элиминация. Ассимиляция притягивает внешнее вещество, вводит его в организм и преобразует в вещество, аналогичное самому телу. Элиминация удаляет отработанные части, которые уже выполнили свою роль и стали непригодны. Эти процессы необходимы по двум причинам. Во-первых, элементы, будучи насильно удерживаемы в «неестественных» органических комбинациях, со временем выходят из состояния, пригодного для функции; во-вторых, сама функция изнашивает тело. Поэтому организм должен постоянно втягивать новое вещество и выводить старое. Механизм этих процессов Морган описывает через сосудистость. Организованное тело это сложная система трубок и поверхностей. Одни поверхности соприкасаются с пищей, разлагают её, делают жидкой и проводят к частям тела; другие сосуды забирают отработанное вещество и выводят его через особые органы, железы. И здесь Морган признаёт очередной предел нашего знания. То, почему в одном месте откладывается кость, в другом мышца, в третьем нервное вещество, невозможно объяснить видимой структурой сосудов. Физиологи называют это «живым действием», но за этим словом должны стоять структурные различия, слишком малые для человеческих чувств.
Далее он говорит о пище. Пища должна содержать элементы органической материи, т.е. углерод, водород, кислород и азот. Земли и металлы не могут прямо стать организованными. Растения способны питаться отчасти неорганическими веществами; животные нуждаются в уже организованной пище, а некоторые — даже в пище, уже прошедшей высшую степень организации, то есть в животной материи. Отсюда же последует неприятный для телеологии вывод, что живые виды сосуществуют не в абсолютной гармонии, а в пропорциональной гармонии, где жизнь и счастье одних несовместимы с жизнью других. Хищничество и страдание объясняются здесь физико-химической необходимостью. Для Моргана борьба видов за место под солнцем является чем-то самоочевидным, что нетипично для Британии того времени. Затем разбираются возрастные стадии, через баланс ассимиляции и элиминации. В молодости преобладает ассимиляция, и тогда тело растёт. В зрелости ассимиляция и элиминация уже более уравновешены, но ещё с перевесом в пользу накопления, что проявляется в ширине тела, плотности, полноте. В старости начинает преобладать элиминация, и тогда кожа сморщивается, мышцы истончаются, кости уменьшаются, мозг также сокращается, и этим он объясняет ослабление мысли и памяти. В примечании Морган полемизирует со стоиками. Старость нельзя просто объявить не-злом; конечно, для природы как целого зла нет, но для отдельного организма старость это очевидное лишение и беда.
Крайне важный раздел посвящен органической идентичности. Если живое тело непрерывно заменяет свои вещества, то в чём его тождество?
- Оно не может состоять в одной и той же материи, потому что материя тела течёт, как вода в реке.
- Оно состоит и не в непрерывности функции, ведь иначе родитель и потомок были бы одним существом.
- И не в непрерывности восприятия: восприятие не универсально для всего живого.
Тождество организма Морган ищет в последовательности приобретённых действий, где каждое прошлое состояние влияет на последующее. Здесь он прямо приводит образ реки из Dictionnaire philosophique, статьи «Identité», то есть фактически использует вольтеровскую линию, разворачивая её против субстанциальной души. Далее Морган отделяет собственно жизнь от животной жизни. Ассимиляция, элиминация и воспроизводство вида — всё, что необходимо для идеи жизни. Но всё это есть и у растений, а растения, по Моргану, не чувствуют. Он признаёт, что некоторые авторы приписывали растениям восприятие, ссылаясь на корни, обходящие препятствия, чувствительное растение, Hedysarum gyrans, венерину мухоловку, росянку. Он упоминает Смита и Дарвина, а для поэтического образа чувствующего дерева даже цитирует стихи Тассо. Но философски он считает восприятие связанным с движением. Чувство нужно там, где есть возможность избегать боли и искать удовольствие. Без локомоции чувствительность была бы не преимуществом, а мучением. Отсюда различие между функциями питания и функциями отношения. Питание совершается внутри организма и образует круг действий, относительно независимый от внешнего мира, кроме получения материала. Чувство и движение обращены к внешним предметам; каждый объект может вызвать идею или движение. Поэтому они называются функциями отношения. У животных функции отношения требуют более высокой жизненной силы, более сложных органов, более быстрых и тонких движений. Чем сложнее структура, тем меньше её долговечность, и тем больше она подвержена нарушению. Человек и высшие животные потому и не исчезли, что развитие интеллекта компенсирует опасности, связанные со сложностью организации.
Последняя часть первой главы объясняет различие растений и животных через химию их питания. Растения проще, ведь основная масса растительной материи связана с углеродом, а растительная организация ближе к химическим свойствам своих элементов. Растения могут использовать воду и углекислоту, которые широко рассеяны в природе. Поэтому растение не нуждается в локомоции. Животное нуждается в уже организованной пище, поэтому оно должно искать, хватать, убегать, бороться; отсюда и крылья, плавники, копыта, зубы, когти, органы чувств и движения. Зоофиты служат в этой картине как промежуточный пример: им нужна организованная пища и у них есть желудки, но они часто неподвижны, получают пищу течением воды, не имеют мозга и внешних чувств, размножаются почками и черенками, чем сближаются с растениями. Финальная мысль этой главы состоит в том, что какова бы ни была интимная природа жизненных сил, в любом случае они зависят от физических свойств материи. Между химическим притяжением и человеческими страстями пролегает огромная дистанция, но если двигаться по цепи существ шаг за шагом, то прибавления силы и сложности организации оказываются постепенными. Поэтому нет нужды вводить отдельный метафизический принцип для каждого нового класса явлений.
Глава II. Об организации
Вторая глава посвящена тканям, жидкостям и химико-физиологическому устройству организма. Она более технична, и открывается эпиграфом из книги некоего врача Гебердена, который заявил, что даже знание неорганической земли ещё лежит во мраке, тем более не нужно удивляться трудностям при изучении человеческого тела, где помимо всех трудностей обычной природы, добавляются ещё и трудности, свойственные живому. Как в этом скептическом эпиграфе, так и по ходу всего текста книги, Морган постоянно подчёркивает границы знания. Там, где нельзя объяснить механизм, он предпочитает признать незнание, а не вводить словесную сущность-затычку. Первый вопрос этой главы — что делает сложную структуру способной к жизни? Конечно, точные условия жизненности установить трудно. Жизнь есть даже у крайне простых существ, но наблюдение показывает, что для жизненности, насколько можно судить, нужно сочетание твёрдого и жидкого. Микроскопические животные перестают проявлять жизнь при высыхании жидкости, и оживают при возвращении влаги. Джон Хантер утверждал, что кровь сама жива, а её свёртывание есть акт жизненной энергии, и Морган допускает, что это выражение можно понять функционально, но всё равно предупреждает, что нельзя превращать слово «жизнь» в самостоятельную субстанцию.
Далее он рассматривает соотношение твёрдых и жидких частей. В человеке, по расчётам, жидкости превосходят твёрдые части в шесть или даже восемь раз; у деревьев примерно в три раза. При этом здесь он ссылается на Ришерана. Старые авторы преувеличивали значение жидкостей (см. гуморализм), современные преувеличивают значение твёрдых частей (см. солидизм), и находя типичный выход из всех подобных споров, Морган считает их действие взаимным. Жидкости дают материал для твёрдых частей и служат стимулами, возбуждающими их деятельность; твёрдые части, в свою очередь, перерабатывают, «варят», организуют жидкости. Если твёрдые части больны, они портят и жидкие, то есть заражают сами «источники жизни». После этого он формулирует физиологический закон, что чем больше в структуре жидкости, тем быстрее и шире её функции. Растущие части растений сочнее старой древесины; животное тело более влажно, чем растительное; даже женщины и дети, по Моргану, имеют больше жидких частей, чем взрослый мужчина, и этим объясняется мягкость, полнота, эластичность их телосложения. Жизненное действие, однако, само ведёт к уплотнению органа. Постоянная работа делает ткани плотнее, и поэтому ладони пролетариев твердеют, а мышцы кузнецов становятся более плотными. В этом Морган видит общий закон живого действия.
Эта же линия ведёт его к теории естественной смерти. Уплотнение сначала переводит тело от слабости к силе, но затем делает волокна ригидными, мешает капиллярному действию, ослабляет питание тканей, притупляет нервную восприимчивость и затрудняет движения. Машина постепенно переходит под власть физических причин. Это, по Моргану, единственная подлинно естественная смерть, результат здоровых жизненных действий. В момент зрелости организация и функция как будто взаимно поддерживают друг друга и обещают бессмертие; но внимательное рассмотрение показывает, что причины распада сидят в самом механизме поддержания жизни. Он цитирует латинскую формулу Nascentes morimur, finisque ab origine pendet — «рождаясь, мы умираем, и конец зависит от начала». Из этого он делает вывод, направленный против алхимиков и сторонников безграничного совершенствования человека. Мечты про физическое бессмертие, бесконечное продление земной жизни, как бы противоречат самой идее организации. То, что возникает из случайного повреждения, ещё можно иногда исправить; но то, что заложено в самом порядке природы, неподвластно изменению. Морган также старается очистить смерть от богословского представления о наказании. Она не кара и не насилие, а такая же естественная функция, как рост, зрелость и старение. Здесь он цитирует Марка Аврелия и Цицерона, а затем французские стихи поэта Кино (Quinault):
Родиться можно лишь затем,
Чтоб умереть.
От сотни бед избавит смерть.
Кто жаждет жизнь испить сполна,
Тот жаждет мук.
…
Разумно ль нам
Бежать того пути?
То — шторм, что к берегам
Нас должен привести.
В примечаниях он делает характерное замечание о смертной казни. Её жестокость заключается в том, что человека заставляют встретить смерть при ещё здоровой, напряжённой к жизни организации. Он также вспоминает свифтовских струльдбругов и роман Годвина «St. Leon» как литературные образы невыносимости бессмертия. После этого Морган переходит к строению организации. Он отвергает старое стремление найти «первичное волокно», простейший анатомический элемент, полосочку материи, наподобие геометрической линии. Поиск такой теории Морган связывает с математизирующими физиологами прошлых эпох; в примечании цитируется Галлер, который говорит, что для физиолога волокно это то же, что линия для геометра. Морган считает эту аналогию ложной. Наблюдение никогда не доводит рассечение до простого органического элемента; чем глубже анализ, тем чаще обнаруживается новая сложность. Вместо первичного волокна он принимает французскую теорию тканей, главным образом через Ксавье Биша. Ткани — это последние доступные наблюдению формы организации, «седалища» жизненных свойств. Они не существуют в чистом виде как отдельные простые вещества; простая ткань есть скорее рассудочная абстракция, удобный предел анализа. Но этот предел законен, потому что дальше чувства и воображение уже не могут проследить структуру. Число тканей соответствует числу функций, которые может выполнять организм. Этот момент очень интересен, потому что обычно ткани Биша представляли по аналогии с атомами, но даже здесь видно, что они воспринимаются скорее в духе не-атомистической химии элементов, или аристотелевых функциональных «минимумов».
Главной тканью Морган считает клетчатую ткань. Это основа всех животных и растительных форм, матрица и опора организма. Каждая молекула организованного вещества как будто заключена в оболочку клетчатой ткани. Она создаёт форму органа, поддерживает его, заполняет промежутки, отделяет органы друг от друга, и одновременно связывает всё тело в единую массу. У животных клетчатая ткань отличается от растительной главным образом наличием азота, но по расположению и функции между ними есть глубокое сходство. В примечаниях он спорит с мнением, будто мозг лишён клетчатой оболочки, и приводит мнение самого крупного британского мозгового физиолога Джона Белла: pia mater относится к мозгу так же, как клетчатая мембрана к другим частям тела. Клетчатая ткань у животных состоит из беловатых прозрачных пластинок и молочных нитей, образующих сообщающиеся ячейки. Эти ячейки могут растягиваться, поэтому клетчатая ткань служит местом накопления серозной жидкости и жира. Через неё Морган объясняет водянку: избыток сывороточной жидкости перемещается по телу в зависимости от положения, утром даёт отёк лица, вечером стекает в ноги. Проницаемость клетчатой ткани доказывается тем, что водяночную жидкость можно выпускать через небольшие проколы кожи. К этому Морган добавляет бытовые примеры. Например, мясники раздувают мясо воздухом для вида, а нищие иногда имитировали болезнь таким же способом. Но при жизни механическая проницаемость ограничена жизненной энергией; после смерти жидкости свободно стекают в нижние части тела и могут создавать пятна, которые неопытный человек примет за следы насилия. Жир, по Моргану, распределён неравномерно. Под кожей, между органами, вокруг некоторых брюшных внутренностей. Подкожный жир смягчает черты лица, сглаживает резкие линии мышц, сохраняет полноту кожи, но при избытке уничтожает выражение, потому что скрывает игру мышц. Отсюда он делает социальное отступление. Праздная и обеспеченная жизнь женщин высших классов, по его мнению, способствует сохранению внешности, потому что поддерживает мягкость и подкожную полноту. Вслед за этим он резко выступает против риторики о преимуществах бедности. Богатство есть сила, и оно становится злом только при злоупотреблении, тогда как бедность всегда есть детство, невежество и бессилие.
В общем, в нормальном состоянии клетчатая ткань почти не показывает сосудов, и мало чувствительна. Её можно разрывать или раздражать химически без сильной боли. Хотя при воспалении её капилляры наполняются кровью, и тогда ткань становится красной и болезненной, что происходит с появлением гнойников. Поэтому она имеет собственную жизненность, не совпадающую с функцией того органа, в который она входит. В нерве она не чувствует как нерв, в мышце не сокращается как мышца, в железе не секретирует как железа. Это важный пункт тканевой физиологии, где один орган состоит из нескольких тканей, но каждая имеет собственный способ жизни. Эмбрион, в самом раннем доступном наблюдению состоянии, описывается как почти однородная масса клетчатой ткани, переполненная жидкостью. Позднее другие ткани развиваются, и клетчатая ткань теряет первоначальное видимое господство. Но как именно в однородной массе возникают местные различия жизненности, Морган объяснить не берётся (см. споры о зародышах). Здесь он приводит цитату из Плутарха, с образом Исиды, закрытой покрывалом, и затем снова обращается к Галлеру, который признавал непрочность конечной физической истории вещей. В поэтической форме Морган снова демонстрирует признание предела микроскопии и химии начала XIX века.
Для наглядности он разбирает мышцу. Самое малое видимое мышечное волокно окружено тонкой клетчатой тканью; несколько волокон соединяются в пучок; пучки объединяются в более крупные пучки, и весь орган заключён в более плотную клетчатую оболочку. По промежуткам между этими пучками проходят артерии, вены, нервы и всасывающие сосуды, которые всё более дробятся, снабжая каждую частицу. Это строение, по Моргану, и создаёт общий характер организации. Далее он переходит к сосудистости. Органические структуры существенно сосудисты. Питательные жидкости находятся в трубках, внутренняя поверхность которых живым действием поддерживает и регулирует свойства жидкости. В высших животных сосудистая система похожа на дерево. Артерии несут кровь, подвергшуюся действию воздуха; вены — кровь ещё до такого воздействия; абсорбенты несут жидкость, образованную из распада тканей. Затем он описывает сосуд как мембранозную трубку из нескольких концентрических слоёв. Внутренняя оболочка имеет ткань, соответствующую жидкости, которую она несёт; средняя может быть эластической или приближаться к мышечной; снаружи находится плотный слой клетчатой ткани, придающий прочность. Здесь же он обсуждает гидростатический вопрос. Сосуды разветвляются так, что сумма диаметров ветвей превышает диаметр ствола; если бы кровь текла как река по руслу, скорость должна была бы падать к периферии; но пульс изохронен в разных частях тела. Объяснение он ищет в эластичности сосудов, которая сохраняет их наполненными, и уравнивает сопротивление.
После общего аппарата сосудов Морган различает «собственную ткань» органа. Сосуды, нервы и клетчатая ткань формируют, питают и оживляют орган, но орган как особая вещь определяется своей специальной тканью. У мышцы это сократимое вещество, у нерва это вещество, проводящее впечатления, у железы — секретирующая ткань. Физические свойства тканей очевидно связаны с механическими функциями. Например, сухожилия прочны, гибки и почти нерастяжимы; артерии эластичны; кости твёрды и негибки, потому что служат как бы рычагами. Связь физических свойств с жизненными функциями менее понятна, но и она тоже есть. Например, затвердение печени меняет выделение желчи, а размягчение костей уничтожает их функцию. Химический анализ тканей даёт ему дополнительный аргумент. Мышечная ткань состоит главным образом из фибрина, кость состоит из фосфата извести, белые части животных — из желатина, древесное волокно в основном из углерода, а мягкие растительные части — из слизи. Поэтому каждая ткань имеет не только особую жизненную функцию, но и особый химический состав. Общими тканями можно считать клетчатую, питательную, всасывающую, затем артерии и вены; нервы распространены менее универсально и, вероятно, отсутствуют в некоторых белых фиброзных структурах. Затем Морган переносит эту схему на растения. Клетчатая ткань растений сходна с животной по функции и строению; корни и листья выполняют всасывание; сосуды сока аналогичны артериям и венам; растительные масла, эмульсии, смолы — своего рода железистые выделения; древесные углеродистые волокна аналогичны костному скелету животных. Некоторые растения проявляют самопроизвольные движения, что предполагает ткань, аналогичную мышечной, хотя анатомически её ещё не выделили. Отсюда и вывод, что организация во всех видах живого подчинена одному закону; природа производит множество следствий из немногих причин, а не изобретает отдельный механизм для каждого царства (ср. мнения ламаркистов и Сент-Илера в борьбе с Кювье).
Вторая крупная часть главы посвящена жидкостям. Морган делит их на две группы: (1) питательные жидкости, служащие материалом жизненного действия, и (2) секретируемые жидкости. Первые состоят из немногих «ближайших начал» химиков, взвешенных в воде и смешанных с небольшим количеством солей. Эти начала близки к веществам твёрдых частей, поэтому питание можно представить как их осаждение из растворяющей жидкости. В этом смысле кровь он называет, вслед за распространённым выражением, chair coulante — «текущая плоть». Секретируемые жидкости более разнообразны; в процессе секреции они отдаляются от гармонии с живой системой, и обычно выводятся, после выполнения своей функции. Хотя сок растений внешне похож на воду, он уже изменён жизненным действием и способен к брожению, а также содержит слизь и сахар; кленовый сок даёт примерно одну двадцатую сахара. Кровь животных находится на более высокой ступени. Пока она циркулирует, она жидкая и кажется однородной; но вынутая из тела, она свёртывается, разделяясь на красный сгусток — crassamentum — и прозрачную желтоватую сыворотку. Причина свёртывания не сводится ни к покою, ни к охлаждению, ни к воздействию воздуха. Морган считает наиболее удовлетворительной гипотезу Джона Хантера, что свёртывание связано с жизненным действием. При смерти от молнии или другого мгновенного истощения раздражимости свёртывание может не происходить.
Химически в крови различимы фибрин, альбумин и, по некоторым авторам, желатин. Все они состоят из кислорода, водорода, углерода и азота, различаясь прежде всего долей азота. Фибрин нерастворим даже при кипячении, является наиболее «анимализированным» из органических соединений, и особенно связан с мышечной структурой. Альбумин почти полностью представлен в яичном белке, он растворяется в воде, свёртывается теплом, кислотами и спиртом; он также содержит серу, что видно по потемнению серебряных ложек при употреблении яиц. Альбумин преобладает в белых частях, волосах, роге, хрящах, входит также в мышцы и нервы. Желатин образует основу желе, клея и столярного клея; он смешивается с водой и не свёртывается от тепла. Красный цвет крови Морган связывает с особым веществом, плохо понятым химически. Под микроскопом оно представляется глобулами или дисками (сегодня мы их назвали бы эритроцитами). Он упоминает измерения Галлера, Дезагюлье и Левенгука, но тут же замечает, что их цифры расплывчаты и, к счастью, почти бесполезны. При сжигании красных глобул остаётся зола с большим количеством железа. Они притягивают фибрин, соединяются с ним при свёртывании и прочно держатся в мышцах краснокровных животных. Но их функция неясна; гипотеза, что железо нужно для дыхательного изменения крови, ослабляется тем, что дышат все животные, а красные глобулы есть далеко не у всех.
Затем Морган ставит вопрос о крови в живом теле. Является ли она однородной жидкостью, или смесью уже готовых ближайших начал, которые только разделяются при свёртывании? Нерастворимость фибрина склоняет его к мысли, что свёртывание есть новая химическая перестройка, а не простое выпадение уже готовых частей. Кровь у краснокровных животных в целом стабильна; даже при оспе она не отличается заметно от крови при другом воспалительном заболевании. Поэтому он отвергает старую гуморальную фантазию о «нечистой крови», «едких соках» и специальных «очистителях». Солевое питание может вести к цинге, но, по Моргану, действует прежде всего через твёрдые живые части, а не через простое загрязнение сыворотки. Его выпад против «sweetners», которые старушки и эмпирики дают для очищения крови, вполне характерен. Он считает, что эти средства полезнее кошельку аптекаря, чем пациенту.
Потери крови восполняются двумя источниками: (1) хилусом, продуктом пищеварения, и (2) лимфой, продуктом всасывания из тканей и поверхностей тела. Хилус, какой бы ни была пища, в общем сходен, это молочная жидкость, свёртывающаяся на воздухе и слегка краснеющая. Хилус содержит ближайшие начала крови в более разбавленном виде; его молочность зависит от белых глобул, которые, возможно, при действии воздуха становятся источником красного цвета крови. Лимфа сходна с сывороточной частью крови, это прозрачная водянистая жидкость, свёртывающаяся вне тела, смесь ближайших начал, полученных от распада тканей. Теория образования этих жидкостей крайне несовершенна. Растения способны из воды и углекислоты образовывать тройные соединения водорода, кислорода и углерода. Пища животных в конечном счёте восходит к этим растительным соединениям, а пищеварение животных превращает их в четверные соединения, добавляя азот. Но откуда берётся азот — неясно. Он не поступает через дыхание; у травоядных хилус уже содержит азот до контакта с атмосферой. Нельзя просто сказать, что животные берут азот из малых количеств, содержащихся в растениях: тогда у плотоядных азота в жидкостях должно было бы быть больше, чем у травоядных, а наблюдение этому противоречит. Здесь Морган приводит опыт покойного сэра Б. Харвуда: у собаки выпускали кровь и заменяли её кровью овцы; плотоядное животное нормально существовало с кровью травоядного, и страдало только от усталости и раны. Отсюда Морган вынужден допускать одну из двух гипотез. Либо азот скрыто входит в водород или углерод, что маловероятно, либо сам азот является сложным веществом, образующимся из элементов растительных соединений уже внутри нашего организма. Такая же проблема касается серы, фосфора, извести, железа и других веществ организма. Здесь Морган цитирует Кабаниса, предполагающего, что количество фосфора, развивающегося после смерти, пропорционально активности нервной системы при жизни. Также он ссылается на Гэмфри Дэви и Воклена: птицы выделяют больше фосфата извести, чем получают из зерна; скорлупа яйца с большим количеством извести образуется за несколько часов; однодольные растения выделяют много кремнезёма в эпидермис. Эти факты Морган трактует как свидетельство того, что животная и растительная «химия» способна прямо образовывать известь, кремнезём и другие минеральные принципы. Для химии начала XIX века это важная мысль, признающая, что организм не просто пропускает готовые вещества, а активно перестраивает материю. Точно также всё работает и в обратном направлении. Животная материя может быть химически сведена к состоянию, близкому растительной. Так, мышца под действием азотной кислоты теряет азот и превращается в горючее вещество, похожее на растительные масла; при длительном воздействии проточной воды образуется вещество, напоминающее спермацет, называемое adipocire.
В конце главы Морган кратко говорит о секретируемых жидкостях. Их нельзя свести к одному общему правилу, и каждая имеет особую функцию и свойства, приспособленные к этой функции. Все они отличаются от крови, но сохраняют следы происхождения из неё — альбумин, фибрин, соли. Желчь и моча отличаются от крови сильнее всего и содержат особые соли, развившиеся в процессе секреции. Химик Берцелиус утверждал, что секреции, предназначенные для выведения, кислотны, а возвращающиеся в циркуляцию — щелочны. Морган считает это не вполне точным, но принимает общий смысл, что по мере «анимализации» материя стремится к образованию оксидов и кислот с двойными и тройными основаниями. В целом по главе, можно сказать, что Морган строит физиологию без отдельной «души жизни» и без мистической жизненной субстанции. Жизнь у него держится на отношении твёрдого и жидкого, на тканях, сосудах, химических ближайших началах, ассимиляции и секреции. Он не отрицает, что многие механизмы ещё неизвестны; но неизвестное у него остаётся задачей анализа, а не поводом возвращать жреческую метафизику.

Глава III. О сочетании органов и функций
Эпиграф третьей главы взят из Аристотеля: у живого существа телесная форма и душевное расположение следуют друг за другом; определённому телу соответствует определённое состояние. Морган использует этот аристотелевский тезис в собственном натуралистическом ключе. Органы, как и ткани, не являются произвольными изобретениями природы. Их число, форма и сочетание определяются необходимостью, т.е. химическим составом, способом питания, влиянием среды, особенностями необходимых движений, типом дыхания и размножения, и вообще необходимостью в защите. Первый общий тезис этой главы состоит в том, что живые формы подчинены единому плану (см. Сент-Илер), но этот план всегда модифицируется конкретной функцией (см. Кювье). Поэтому у растений повторяется деление на корень, стебель и ветви, а у животных — на голову, туловище и конечности. Всякая особенность вида объясняется не произволом, а теми обстоятельствами, в которых должен действовать организм. Особенно жёстко, по Моргану, определены органы питания. Без них жизнь невозможна, а потому их структура менее свободна, чем структура органов отношения — т.е. органов чувств, движения, нападения, защиты. Получается снова некий ламаркистский эволюционизм, но с сильным налетом телеологии. Это не совсем полноценная телеология, потому что здесь всё таки постоянно изменяется и среда, и организм, и поэтому нет речи о том, чтобы какой-то Бог создавал идеальные приспособление под заранее задуманные условия, но это всё же довольно близко к таким рассуждениям. Морган прямо признает вымирание видов, и очевидно, что Морган ещё до всякого Ричарда Оуэна смог создать удобный для себя синтез идей Кювье и Ламарка! При этом он даже пользуется термином архетипы, который якобы был изобретением Оуэна. Здесь мы отлично видим первенство Моргана! И хотя баланс идей кювьеризма и ламаркизма здесь тоже с перевесом первого, но зато без всякой библейской мотивации, и с большей смелостью в целом.
Ассимиляционный аппарат Морган сводит к двум большим типам — растительному и животному. Растение всасывает питательные вещества корнем, и сразу превращает их в свои циркулирующие соки, не имея особого локального желудка. Животное питается прерывисто, часто добывает пищу с трудом, должно удерживать её внутри тела и постепенно перерабатывать. Поэтому желудок оказывается самым универсальным животным органом. Наличие пищеварительного аппарата Морган считает одним из лучших критериев для различия между растением и животным. Дальше он переходит к органам хватания и жевания. Здесь у него логика корреляции органов почти как у Кювье. Для Моргана зубы, клювы, губы, язык, слюнные железы, желудок, кишечник, грудная клетка, мышцы и даже нравы животного образуют единую систему. Травоядные имеют плоские коренные зубы, рассчитанные на перетирание растительной пищи; хищники — неровные, зазубренные зубы, приспособленные к разрыванию животного волокна; передние зубы режущих животных действуют как ножницы; клыки хищников становятся оружием нападения. У слона сходная структура превращается в бивни, которыми он разрывает молодые деревья. И так далее, с примерами разных видов рыб и птиц. Всё это функциональная анатомия, которая имеет строго логичное объяснение, а не простые декорации. Затем Морган говорит о жевании. Оно нужно не всем животным, и если пища жидкая или кашицеобразная, то его заменяет сила растворяющих соков желудка. У птиц роль зубов выполняет мускулистый желудок, или зобно-желудочный аппарат, который с огромным давлением перетирает пищу. Здесь он приводит опыт Спалланцани: тот помещал в желудки индюков ланцеты, закреплённые в свинцовых шариках; орган оставался неповреждённым, а ланцеты разрушались действием желудка. Сам факт жевания тянет за собой целую группу органов — мускулистые губы, гибкий язык, слюнные железы. Раздел о пищеварении начинается с отказа от старых теорий. Здесь он цитирует Вольтера, который насмешливо говорил о Борелли, Киле, Экке и Ван Гельмонте. Один приписывает сердцу огромную силу, другой сводит её к нескольким унциям, третий делает из желудка мельницу, четвёртый — химическую лабораторию. Положительное знание, по Моргану, немного скромнее. Пища после глотания попадает в желудок, удерживается там, подвергается действию желудочных соков и превращается в серую однородную кашицеобразную массу. В желудке образуется химус, который затем через пилорус поступает в двенадцатиперстную кишку. Там на него действуют желчь и панкреатический сок. Их точная роль неизвестна, но результатом считается отделение питательной части — хилуса — от фекального остатка. Хилус не смешивается с остальной массой, а пристаёт к стенке кишки и входит в всасывающие сосуды как молочная жидкость. Что происходит с водой и разбавляющими жидкостями, Морган считает неясным. Они быстро попадают в выделительные органы, но путь их перехода в циркуляцию скрыт.
Дальше он кратко касается гипотезы электрического пищеварения. Доктор Уилсон Филипп показал, что после перерезки восьмой пары нервов пищеварительный процесс можно продолжить, пропуская гальванический ток через область желудка. Морган считает этот опыт важным, но не принимает поспешного вывода. По его мнению, это доказывает только то, что гальванизм является мощным стимулом живых тканей. Пока электричество не сможет производить те же результаты в химических сосудах вне живого тела, пищеварение остаётся действием жизненной энергии, а не простой электрической операцией. После этого он описывает строение пищеварительного канала, разделяет кишечники на хищный и травоядный, объясняет между ними разницу, описывает печень и связанные с ней выделения, главным образом желчь, хотя тогда ещё не было понятно, какую функцию она выполняет.
Следующий большой раздел — кровообращение и дыхание. В основном здесь описывается система в целом, отдельные её элементы, с особым вниманием к сердцу, даются примеры из сравнительной анатомии и проводятся аналогии с растениями. Но ничего особенного здесь нет. История теорий дыхания занимает отдельный блок. Гиппократ уже считал воздух частью питания тела и «пищей огня»; он также понимал, что в воде должно быть нечто воздушное, иначе водные животные не жили бы. Бойль при помощи воздушного насоса доказал, что животным нужен обновляемый воздух. Уиллис, Мейоу, Мид, Галлер и Бургаве двигали проблему дальше, но решающий переворот Морган связывает с Пристли и Шееле, затем с Лавуазье, Блэком, Бертолле и другими химиками. Атмосфера была разделена на кислород, поддерживающий жизнь и горение, и азот, который сам по себе вызывает удушье. Аналогия между жизнью и огнём получила химическое основание: и там и там кислород соединяется с углеродом и образует углекислоту. Однако Морган не принимает простую химическую схему. Все согласны, что дыхание удаляет углерод из крови в виде углекислоты, однако остаётся проблема: входит ли кислород в кровь и соединяется ли с углеродом внутри сосудов? Или углерод секретируется в лёгочные ячейки, и там соединяется с кислородом? Обсуждаются также вопросы о возможном образовании воды в лёгких, исчезновении части кислорода, роли азота. С его точки зрения, большинство теорий слишком химичны, и плохо учитывают жизненность ткани. Воздух действует не на чистые элементы, а на живую кровь, состав которой сам ещё нами не понят.
От дыхания он переходит к животному теплу. Все живые существа имеют определённый температурный диапазон, в котором возможны их функции. Приводится масса примеров, в том числе растений с температурой выше человеческой. Среди примеров упоминается и Ламарк, так что очевидно, что его теория эволюции должна была быть знакомой для Моргана. Основная теория, которую он здесь разбирает, — теория Кроуфорда. Кроуфорд связывал животное тепло с дыханием и теплоёмкостью газов и крови. Кислород, превращаясь в углекислоту, теряет большую часть скрытого тепла; алая кровь имеет большую теплоёмкость, чем тёмная венозная, и потому при аэрации поглощает тепло. Затем, проходя через тело и снова становясь венозной, кровь отдаёт тепло тканям. Поэтому непосредственным местом животного тепла оказываются не лёгкие, а системные капилляры. Теория привлекательна своей точностью и расчётами, но Морган отмечает и возражения, особенно опыты Броди, который поддерживал искусственное дыхание у недавно убитого животного, но температура не сохранялась. Всё же он не считает теорию полностью ложной, скорее она недостаточна. В итоге Морган признаёт, что связь жизни, дыхания и тепла остаётся тёмной. Жизнь не сводится к простому удалению углерода. Растения на свету, наоборот, поглощают углекислоту и выделяют кислород, тогда как животные потребляют кислород и образуют углекислоту. Морган допускает, что дыхание, возможно, меняет конституцию жидкостей, а тепло является одним из важнейших связующих условий жизненной энергии. Но он прямо называет эти рассуждения «reveries», мечтаниями. Непосредственное влияние дыхания на жизнь ещё предстоит найти.

Далее следует раздел о секрециях. В широком смысле слова, секреция это всякий выход части крови из циркуляции для нужд организма. В таком смысле питание тоже является секрецией, потому что каждая ткань извлекает из крови собственное вещество. В более узком смысле секреция — образование жидкостей, которые либо выполняют функцию, либо выводятся как отбросы. Морган отвергает привычное деление на exhalation, фолликулярную и железистую секрецию. Поскольку интимная природа секреции неизвестна, нельзя строго делить её на виды по способу действия. Каждая секреция есть продукт особой ткани. И тут, внезапно, Морган полемизирует с механистами. Например, Мажанди склонен понимать exhalation почти механически, как просачивание под давлением. Морган возражает, что при водянке меняется не только количество, но и качество жидкости, а значит, дело в изменённой жизненности сосудов. Старые анатомы, вроде Мальпиги, искали в железах механические различия, особые фолликулы; Рюйш и позднейшие авторы видели в железах в основном артерию, вену и секретирующий сосуд. Морган делает вывод, что качество секреции зависит от специфической жизненности органа, а не от простой механической формы. И снова, уже в который раз, он заигрывает с витализмом.
Дальше включается много технического аппарата. Описываются мукозные мембраны, принципы действия рвотных и слабительных препаратов, механизмы вызывающие слезы, сопли и т.д. И как эти механизмы иногда вызывают полноценные болезни. Много места посвящено моче, как очень вредному экскременту, а сам мочевыделительный аппарат объявлен очень неудачно устроенным, как бы косвенно критикуя идеи о совершенстве Творца. Как секреторный орган рассматривается и кожа, при этом у разных видов животных выделения имеют разный состав. Согласно Моргану, пот находится в обратной зависимости от выделений кишечника и особенно почек. В душных, перегретых помещениях сгущённый пот может иметь мочевой запах; он допускает, что часть мочевых веществ иногда реабсорбируется и выводится через кожу. Он упоминает Абернети в связи с необычными случаями выделения берлинской лазури через кожу. Некоторые секреции принадлежат уже не питанию, а органам отношения и поведению вида. Это ушная сера, слезная жидкость, яд гадюки, зловонные выделения паразитов, чернильная жидкость каракатицы, взрывное раздражающее облачко жука-бомбардира, масло водоплавающих птиц для смазывания перьев. Все эти секреции существуют только там, где они нужны. Ядовитый мешок был бы бессмыслен у растительноядной змеи; зловонная защита не сработала бы у морского животного так же, как у воздушного; чернила каракатицы полезны именно в воде. Так что снова нам напоминают, что орган существует там, где цепь условий делает его функционально возможным.
Раздел о нервном аппарате важен уже почти философски. Морган подчёркивает, что нервная система не является условием всякой жизни (ср. Ламарк). Растения и некоторые низшие животные обходятся без обнаружимой нервной структуры, но они живые. Нервная ткань теснее всего связана с восприятием, но даже это ещё не всё: симпатический нервный аппарат относится не к сознательному восприятию, а к внутренней организации; даже кости и фиброзные ткани, хотя они почти лишены нервов, в болезни могут быть местом острой боли. Дальше Морган разбирает гальваническую гипотезу нервного действия. Гальвани показал, что гальваническая жидкость может имитировать действие нервов на мышцы; Уилсон Филипп пошёл дальше и пытался показать, что гальванический ток может заменить нервное влияние на секрецию. Но даже если нервная сила и родственна гальванизму, то это ещё не значит, что нерв просто проводит готовую жизненную жидкость. К тому же, сравнительная анатомия подрывает ещё и важную церебральную догму физиологов-материалистов. У высших животных мозг действительно становится главным центром: перерезка нерва или повреждение спинного мозга вызывает паралич, потерю ощущения и невозможность волевого движения. Но у рептилий и низших животных, где мозг меньше относительно спинного мозга, признаки восприятия и воли сохраняются даже после обезглавливания. Поэтому Морган говорит, что по меньшей мере неточно делают вывод, что восприятие исключительно производится особой структурой мозга. Центр восприятия может концентрироваться в мозге у высших животных, но сама способность связана с более общей нервной энергией. Он сравнивает это с магнитом. Если разбить магнит, каждый фрагмент получает собственную полярность (аргументы буквально как у Анила Сэта в книге про физиологию сознания 2021 года, но там он пользовался примером нервной системы осьминога).
Нервную систему Морган делит физиологически на церебральную и симпатическую. Церебральные нервы прямо связывают определённые части мозга и спинного мозга с органами воли и внешнего ощущения. Симпатический аппарат устроен иначе: это сеть нервов с ганглиями, соединённая со многими участками мозга и спинного мозга, действующая на органы, не подчинённые воле. Поэтому сердце, желудок, внутренности не слушаются сознания, но сильно зависят от страстей и общих состояний нервной системы. Здесь же Морган формулирует анти-виталистический вывод, говоря, что нервный аппарат не передаёт тканям особый принцип, необходимый для их жизни, и не секретирует жизненную жидкость. Мышцы могут существовать и сокращаться без непосредственного нервного вмешательства; нервы воли действуют на произвольные мышцы как специфические стимулы. Отдельно он оценивает учение Галля и Шпурцгейма. Он признаёт их анатомическое значение, ведь они показали волокнистое строение мозга. Но их френологическая теория, приписывающая отдельным участкам мозга определённые склонности, кажется ему пока произвольным утверждением, противоречащим лучшим данным некой метафизической науки (видимо, идеологии, но это не точно). Органы чувств Морган трактует как адаптацию нервной ткани к физическим свойствам внешнего мира. Глаз — оптический инструмент, вроде камеры-обскуры; изображение падает на зрительный нерв, и сетчатка достаточно тонка, мягка и лишена обычных оболочек, чтобы воспринимать свет. Ухо устроено по отношению к вибрациям воздуха и тел; вкус и запах требуют растворимости веществ в слизистых выделениях; осязание механично и зависит от толщины эпидермиса и развития ткани. Если пропустить слабый электрический удар через глаз, возникает ощущение света; через вкусовой или обонятельный нерв — вкус или запах. Это говорит о специфических свойствах нервных окончаний. При этом сравнительная анатомия показывает, что сущность ощущений у животных одинакова: различаются точность, тонкость, механизм, но не общий тип реакции.
Потребность в каждом чувстве Морган выводит из условий существования. Осязание необходимо всякому движущемуся животному; вкус отличает пищу и побуждает к питанию; запах особенно развит у хищников, которым нужно обнаруживать пищу на расстоянии; зрение нужно для самосохранения; слух компенсирует отсутствие света и предупреждает об опасностях, не распространяющихся прямыми лучами. Там, где привычки вида делают чувство менее нужным, орган слабеет, как глаза у кротов. Где употребление интенсивно, орган развивается: у робких животных острый слух, у «дикаря» чувства тоньше, чем у цивилизованного человека, слепые развивают осязание. Он допускает абстрактную возможность иных чувств у животных, но считает, что у нас нет данных для утверждения этого.
Раздел о костях и мышцах можно сильно сократить, потому что ничего особенного в нем нет. Разве что попытки снова развивать телеологию. В множестве примеров сравнительной анатомии Морган видит слишком много типичных функциональных решений (например, если есть мозг, то он обычно всегда должен быть защищен более плотной коробкой, чем любые другие органы; или в строении рыб и птиц можно находить похоже элементы). Отсюда он осторожно говорит о некоем nisus, стремлении природы к определённому типу комбинации, которому противодействуют обстоятельства. При этом он насмешливо отвергает фантазии о прямом происхождении наземных животных из водных, как сны больного разума (очередной синтез Кювье и Ламарка). Механически скелет это система рычагов, блоков и шарниров, но живое тело не может строиться как машина, созданная только ради выигрыша силы. В искусственной машине конструктор часто стремится к механическому преимуществу; у животных рычаги часто действуют с огромным механическим проигрышем, зато дают быстроту, грацию, безопасность сосудов и нервов. Мышцы компенсируют этот проигрыш своей энергией, но описывать раздел про мышцы мы уже не будем, тем более, что Морган снова признается в неведении о том, что делает ткань сократимой. Наконец, глава завершается генеративной системой, т.е. органами размножения. Морган признаёт её самой тёмной областью физиологии. Очень отдаленно она похожа на ассимиляцию, которая создаёт ткань, однако размножение создает целые органы и нового индивида. В самом раннем наблюдаемом состоянии органы уже существуют, поэтому нельзя при помощи наблюдения решить, создаётся ли новый организм целиком заново или только развивается из родительского зародыша. Здесь снова описывается строение органов, разновидности размножения у разных видов, и в целом дается логика а-ля Кабанис, о влиянии физического на нравственное. Половые органы изменяют общий строй животного: умственные способности, расположения, аппетиты и привычки меняются вместе с их механизмом и жизненностью.
Ближе к концу главы Морган переходит почти к мальтузианской биофилософии. Размножение живых существ не соразмерено с количеством средств для поддержания всех индивидов. Икра трески и сельди столь плодовита, что океан был бы переполнен, если бы большинство особей не погибало. Растительные зародыши ещё многочисленнее. Отсюда его жёсткая формула, что «eat and be eaten» (ешь и будь съеденным) это общий закон органического бытия. Человек частично вышел из-под власти нападений низших животных, благодаря своему интеллекту, но его собственное размножение ведёт к человечество к бедности, преступности и войнам, как способам восстановления баланса. Морган прямо упоминает Мальтуса и и наивно полагает, что он избежал бы части нападок, если бы выводил свою систему не из частного человеческого случая, а из общего закона организации всех живых существ. Последний общий вывод главы гласит о том, что возможные организации ограничены. Вид есть сумма условий; и если условия меняются, то организация тоже должна либо измениться, либо исчезнуть (ср. Ламарк). Поэтому фантастические существа — гиппогрифы, кентавры, летающие люди, гидры, химеры — не могут существовать в природе. Они соединяют органы, принадлежащие несовместимым функциональным системам (ср. Кювье). Монстры иногда рождаются, но несовместимые комбинации гибнут, и постоянное различие видов сохраняется. По одному зубу анатом может заключать о целом животном, мощный клык предполагает хищный кишечник, а также сильные челюсти, плотные мышцы, крупные нервы, гибкое тело, лапы с пальцами, кровавые и свирепые привычки. Это почти программная формула сравнительной анатомии Кювье, которого автор часто цитирует, хотя в этом месте его почти не упоминает. Как уже говорилось выше, Морган признаёт вымирание видов и родов как доказанный факт, благодаря ископаемым остаткам. С его точки зрения, число живых форм зависит от баланса между ними. Человек вытесняет одни виды, земледелие уничтожает растения как сорняки, бурые крысы вытесняют чёрных и т.д. Возможно, новые комбинации иногда возникают через гибриды или через закрепление изменений, вызванных физическими обстоятельствами, но это пока ещё остаётся предметом исследования, и Морган не спешит с выводами, скорее склоняясь к версиям Кювье.
Финал главы посвящён множественности обитаемых миров. Морган считает, что земные растения и животные должны быть специфичны именно для Земли. Если изменится расстояние от Солнца, а также химическая конституция планеты, климат, воздух, вода, температура, то изменятся и возможные организации. Поэтому другие планеты, если они населены, не могут быть простым повторением Земли. Здесь он снова цитирует Лапласа, который говорит, что вероятно, существует бесконечность организаций, соответствующих различным конституциям миров, но воображение не способно их представить. В общем движении книги эта глава делает важный шаг. Морган показывает не просто то, что жизнь состоит из тканей и жидкостей, а то, что вся архитектура организма определяется его функцией, т.е. буквально выстраивается постепенно, как ответ на постоянно возникающие проблемы, и это мнение у него навязчиво повторяется даже несмотря на то, что он выражает осторожный скепсис на счет теорий трансформизма а-ля Ламарк.

Глава IV. О законах жизненного действия
Четвертая глава открывается эпиграфом из Бюффона: настоящие пружины организации это не просто мышцы, вены, артерии и нервы, описываемые анатомом, а внутренние силы организованных тел, которые не следуют грубой механике. Однако несмотря на то, что он приводит очередную виталистическую мысль, Морган считает слишком поспешным вывод, будто явления жизни принадлежат к совершенно особому порядку бытия, отделённому от неорганической природы. Напротив, он даже заявляет, что все аналогии ведут нас к мысли о едином законе природы. Но увы, пока что связующее звено нам неизвестно, и поэтому физиолог не должен фантазировать о сущности жизненной силы, а должен описывать законы, по которым жизненность обнаруживает себя в разных тканях. В предельном анализе все явления жизни он сводит к двум фактам:
- ощущению присутствия внешнего тела, когда оно действует на живую ткань;
- реакции, вследствие которой изменяется сама ткань, а иногда и воздействующее тело.
Это типичное разделение можно встретить в работах Кабаниса, Биша, Ришерана, Ламарка, и многих других авторов, так что здесь нет ничего удивительного. Слово «sensation» (ощущение) Морган употребляет технически. Это не обязательно сознательное ощущение. В растении, в семени, в яйце, в отрезанном куске животной ткани нет восприятия в собственном смысле, но ткань всё же «различает» свои стимулы: одни вещества действуют на неё, другие нет. Поэтому он отделяет низшую органическую чувствительность от perceptibility, то есть сознательного восприятия, связанного с нервным аппаратом. Он сознаёт, что слово «ощущение» опасно, потому что оно невольно внушает мысль о сознании; но язык, по его мнению, почти всегда развивается через расширение старых слов. Здесь он даже цитирует Гельвеция, говоря, что языки изобретены не философами, а потребностью. Реакцию живой ткани Морган обозначает словом «сокращение», опять же в широком смысле. В собственном виде сокращение видно в мышце, но по аналогии тем же словом называют и скрытые изменения в железе, сосуде, всасывающей поверхности, секретирующем органе. Дальше он разбирает классификацию Ксавье Биша: (1) органическое нечувствительное сокращение, (2) органическое чувствительное сокращение и (3) животное сокращение. Первое соответствует сосудистым и питательным действиям, второе — движениям сердца и кишечника, третье — произвольным мышцам. Но Морган считает это разделение слишком резким. Сокращение сердца и сокращение произвольной мышцы, по существу, принадлежат к одному роду; Галлеровская irritability (раздражимость) лучше схватывает их общность. Различие между органическим и животным действием это не абсолютная философская граница, а просто удобный терминологический инструмент. Отсюда он переходит к более широкой мысли. Всякая ткань имеет свою специфическую жизненность. Различие между цветком и мышцей, между железой и нервом, между костью и слизистой оболочкой глубже, чем формальное различие между произвольным и непроизвольным сокращением. При воспалении даже ткани, в обычном состоянии почти бесчувственные, могут стать источником острой боли; кости и связки, нечувствительные к грубым толчкам в здоровье, становятся болезненно восприимчивыми в болезни. Так Морган размывает старую границу между «животной» и «органической» чувствительностью.
Дальше он ставит явления жизни в ряд с другими силами природы. От высших актов воли и до простого тяготения материи к центру нам будет трудно указать точные пункты, где одна модификация силы заканчивается и начинается другая. Морган прямо говорит, что у нас есть все основания, кроме положительного доказательства, считать все явления жизни зависящими от одного общего принципа, различно развитого в разных тканях. Между низшими проявлениями этого принципа и химическим сродством различия едва уловимы, но они есть; более того, между химическим сродством и притяжением масс в космосе тоже есть очевидная аналогия, хоть бы какой огромной казалась пропасть между этими явлениями. Здесь он вспоминает мистических философов древности, которые всё объясняли Эросом (имеется ввиду Гесиод, но также сюда попадает и Эмпедокл), а также Лукреция, начинающего поэму о природе обращением к Венере; но сам Морган считает такую гипотезу скорее поэтической, чем физиологической. После этого он возвращается к материальному условию жизненности, к циркуляции крови и дыханию. Чувствительность и сократимость не принадлежат частицам ткани сами по себе; они возникают из функционального отношения твёрдых и жидких частей. Если перевязать артерии конечности, то чувствительность скоро исчезает, ткань умирает и разлагается. Если же перерезать нервы, тогда связь с мозгом исчезнет, ощущение и волевое движение прекратятся, но сама конечность ещё будет жить и её мышцы смогут сокращаться под действием иных стимулов. Отсюда делается вывод, что нервная система не есть источник жизни для всего организма; она сама оживляется тем же отношением сосудов и циркулирующей жидкости, что и прочие ткани. Кровь, оживляя ткани, сама теряет свои свойства, и должна пройти через дыхательный орган. У млекопитающих кровь, возвращающаяся от органов, темнеет и становится непригодной к повторной функции; в лёгких её «энергетическое» свойство восстанавливается. Морган признаёт, что химико-жизненное действие воздуха в лёгких является источником возобновлённой жизненности, хотя точный механизм остаётся неизвестным. Единственное кажущееся исключение — это плод в чреве матери, чья кровь не различается по цвету на артериальную и венозную; но тут он допускает, что плацента выполняет функцию, заместительную по отношению к лёгким, и поэтому не считает это серьезной проблемой.
Затем он формулирует несколько законов действия стимула, что интересно в контексте споров стимулирующей школы Брауна и итальянских контр-стимулистов. Во-первых, стимул должен действовать на ткань некоторое время. Молния может пролететь через поле зрения незамеченной; пуля иногда проходит через тело почти без ощущения; яд или зараза часто имеют скрытый период. Поэтому при отравлении можно дать больному рвотное ещё до того, как яд успеет возбудить ткань. Многие болезни имеют инкубационный период и проявляются не сразу. Во-вторых, действие продолжается после удаления причины: рвота повторяется после того, как рвотное уже вышло из желудка; сюда же относятся следы в глазах, если долго смотреть на яркий свет и т.д. Количество стимула имеет относительное значение. Малая доза не даёт функционального эффекта; чрезмерная может усилить, остановить, обратить или извратить действие органа. В органах чувств избыток стимула даёт боль вместо ощущения; в мышцах — судорогу вместо правильного движения; в железах — сначала усиление, потом остановку секреции, а иногда выделение крови через секреторные сосуды. Попытка довести приятные ощущения функции до избытка уничтожает саму цель и ведёт к слабости, расстройству и болезни. Очень важный раздел посвящен зависимости действия стимула от состояния воспринимающего органа. Живой организм не равен самому себе в каждый момент. Если одну руку держать в горячей воде, другую в холодной, а потом обе опустить в тёплую, первая ощутит холод, вторая тепло. Нагретая рука истощена сильным тепловым стимулом; охлаждённая накопила восприимчивость. Так же после мороза тёплая комната вызывает покалывание, боль и прилив крови к коже. Поэтому обмороженную часть нельзя сразу греть: русская практика растирания снегом объясняется тем, что снег, хотя холоден для обычной кожи, всё же теплее морозного воздуха и даёт слабый, соразмерный новому состоянию ткани стимул. Отсюда Морган выводит и свою теорию простуды. Он считает вероятным, что катар часто возникает не столько от перехода от тепла к холоду, сколько от резкого возвращения от холода к теплу, когда ткань, накопившая восприимчивость, получает чрезмерный стимул. После ночного воздуха, балов и собраний вред может исходить не только от охлаждения, но и от возвращения в тёплую комнату или постель. Ходьба домой, вызывая общий «жар» кожи через движение, делает переход менее опасным, чем возвращение в карете. Недостаток стимула менее опасен, чем избыток, потому что он накапливает возбудимость. Голод он объясняет накопленной чувствительностью желудка из-за отсутствия привычного стимула пищи; половое возбуждение животных — тем же механизмом. Недостаток умственного возбуждения производит ennui, скуку, и сопровождается беспокойными движениями, «fidgets», отбиванием ритма пальцами, потребностью куда-то расходовать неиспользованную жизненность.
Затем идёт большой раздел о привычке, которая имеет свойство притуплять стимулы. Особенно это касается удовольствия, боли, физиологии кожи и слизистых оболочек. Вкус исчезает, если долго держать вещество во рту; кольцо сначала ощущается, а потом перестаёт; привычка к алкоголю уменьшает его действие на рассудок; привычка к опию позволяет переносить дозы, смертельные для непривычного человека и т.д. Привычка действует и на элементы среды. Крестьянин, живущий под открытым небом, меньше страдает от перемен погоды, чем изнеженный горожанин. Восточные фокусники, глотающие мечи, пользуются не чудом, а притуплением чувствительности слизистой оболочки пищевода. Привычка в значительной степени обесценивает наслаждения, поэтому богатство, по Моргану, имеет одно реальное преимущество, а именно — оно даёт возможность менять занятия, общество, место пребывания (туризм), то есть обновлять ряд ощущений. В сфере восприятия и суждения привычка укрепляет идеи: частое изучение предмета делает движения sensorium более точными, идеи легче вызываются и комбинируются. Поэтому привычка одновременно увеличивает точность сравнительных понятий и притупляет первоначальные ощущения удовольствия и боли. Здесь он цитирует Фонтенеля и Шамфора, а также Мура:
Фонтенель: «Удовольствия недостаточно прочны, чтобы вынести углубленное изучение. Их нужно лишь слегка касаться. Они подобны топким землям, по которым должно пробегать легко, ни на мгновение не останавливаясь».
Шамфор: «Тот, кто желает чрезмерно подчинить свое счастье разуму, кто подвергает его исследованию, кто, так сказать, придирается к своим наслаждениям и допускает лишь изысканные удовольствия, в конце концов лишается их вовсе. Он подобен человеку, который столь усердно взбивал и чесал свой матрас, что тот истончился, и в итоге несчастному пришлось спать на жестком».
Томас Мур: Всё бежим от Природы, чтоб знать её строй,
В изученье причин притупляем восторг,
Забывая, насколько для нас, пред судьбой,
Греза сна выше истин, что разум исторг.
Так что знание часто ослабляет непосредственное удовольствие, потому что исследование «разбирает» наслаждение. Привычка делает людей недовольными настоящим, но одновременно приковывает их к старым формам. Установившаяся несправедливость со временем перестаёт жечь; прецедент занимает место разума; самые дурные правительства находят добросовестных сторонников, самые унизительные суеверия — мучеников. То, что не одобряется, начинает быть терпимым; то, что долго существовало, кажется естественным и неизбежным.
Дальше Морган вводит закон смены стимула. Если орган утомлён одним раздражителем, то другой раздражитель всё ещё может действовать. Чай, кофе, вино, спирт, эфир, опий, принимаемые поочерёдно, действуют дольше, чем один стимул. Этим же он объясняет глазные спектры у Эразма Дарвина в «Зоономии»: если долго смотреть на красный кружок, а потом перевести глаз на белую бумагу, то появится зелёный след, потому что участок зрительного нерва, утомлённый красным, уже не реагирует на красные лучи белого света и воспринимает остаточную комбинацию синего и жёлтого как зелёное. Отсюда он выводит даже теорию приятных цветов. Чистые первичные цвета слишком утомляют, средние тона приятнее, потому что дают смешанные, менее истощающие впечатления. Если стимул не чрезмерен и повторяется через правильные промежутки, когда чувствительность успевает восстановиться, тогда его действие может не уменьшаться, а возрастать. Доктор Дарвин объяснял это совместной силой раздражения и ассоциации. Морган применяет это прежде всего к лекарствам, которые должны восстановить нарушенную периодичность функций. Врач должен не просто «дать средство», а попасть в ритм организма.

Следующий раздел — симпатия. Под этим словом Морган понимает влияние одного органа на другой, часто удалённый (ср. как симпатия использовалась в системе Бруссе). Он сразу оговаривает, что симпатия это название факта, а не объяснение причины. Она может возникать через непрерывность поверхности, как воспаление, распространяющееся по мембране, но также ещё десятком других способов. Особое место здесь занимает желудок и кишечник (как и у Бруссе). Их расстройства вызывают головную боль, тревожные сны, галлюцинации, сердцебиение, спазмы, астматические состояния. Сотрясение мозга или сильная эмоция могут вызвать рвоту, а горе может сопровождаться поносом. Морган цитирует античного автора Аретея, заявившего, что желудок это вождь удовольствия и неудовольствия. Эта мысль затем становится социально-политической. Состояние внутренних органов влияет на характер и страсти (поразительно, что эта идея, начало которой дается у Кабаниса, встречается даже в современных работах по физиологии). Болезни печени вызывают особые ряды идей; чахотка иногда даёт бодрые иллюзии и ложные надежды; половая зрелость и материнский инстинкт перестраивают всё животное. И здесь Морган сам прямо отсылает к работе Кабаниса, хотя в такой же мере все все сказанное родственно и для материалистической теории Бруссе. Через симпатию органов с мозгом Морган объясняет теперь инстинкт. Гнездование птиц, временная ярость самцов травоядных, странные действия насекомых, мрачность хищника от голода — всё это не действия особой мистической способности, а необходимые реакции, вызванные физиологическими состояниями. И точно то же относится к человеку. Благосклонность судьи легче получить после сытной еды и лёгкого пищеварения; длительная нищета и постоянные неприятные ощущения порождают жестокость и равнодушие к пороку; здоровое удовлетворение первичных нужд располагает к мягким социальным чувствам. Так Морган физиологизирует не только психологию, но и политическую теорию. Благотворное правление и повиновение населения имеют физическую основу, и хороший правитель, если хочет нравственно процветающий народ, должен побеспокоится об удовлетворении базовых потребностей. Деспотизм при этом вызывает разрушительную реакцию.
«Приятное возбуждение от здорового функционирования организма, возникающее при достаточном обеспечении предметами первой необходимости, способствует развитию более мягких чувств и теснее связывает узы общества, предрасполагая индивида сопереживать радостям своего рода. В этом заключается одно из физических оснований той тесной связи, что существует между благодетельным правлением и послушным народом; это же помогает объяснить неизбежность той разрушительной ответной реакции, которая время от времени сметает тиранов с лица земли и подводит кровавый баланс между деспотизмом и рабством».
Дальше Морган пытается связать инстинктивные действия с симпатией. Первый вдох новорождённого вызывается впечатлением от впервые ощутимого воздуха; первые сосательные движения — от запаха молока; естественные выражения страсти возникают без обучения, и без сознательной воли. Здесь он, кстати, ссылается на работу позднего идеолога Дежерандо — «О знаках». При этом Морган делает очень важный шаг: если инстинкт это симпатическое движение нервных органов, то воля и рассудок не стоят вне этой цепи. Данные ощущения порождают определённые идеи; сумма идей в уме порождает определённые реакции воли. Отличаются только источники ощущений (внутренние или внешние). Разница между инстинктом и разумным действием состоит скорее в скорости: инстинктивное движение настолько быстро, что сознание не успевает проследить его стадии.
Против идеи vis medicatrix naturae Морган использует болезненные симпатии. Если бы в организме существовал специальный целительный принцип, симпатические движения всегда работали бы на пользу. Но спазмы кишечника, боль в плече при болезни печени, головная боль от желудка, рвота при болезни почек часто не лечат, а только усиливают страдание. Следовательно, это не мудрая внутренняя медицина природы, а общий закон организации, который иногда полезен, а иногда вреден. Затем он кратко разбирает «призраков» и видения. Некоторые симпатические боли, по его мнению, могут быть ошибками восприятия: sensorium приписывает боль здоровому органу, удалённому от настоящего очага болезни. Подобные ошибки случаются при бреде и ипохондрии, когда воображение придаёт сновидным образам реальность ощущения. У некоторых эпилептиков перед припадком возникает вид ужасной фигуры, которая будто бы ударяет их в момент падения. Постепенно от индивидуальной симпатии органов Морган переходит к симпатии между особями. У высших животных она развита сильнее, а у низших слабее. Даже у людей с подлинной привязанностью — чувства передаются скорее взглядами, чем словами. Человеческая речь выросла не только из строения органов голоса, но из высокой восприимчивости к естественным знакам тела. Даже глухонемые показывают, что социальное общение вполне возможно и без голосовой речи. Домашние животные, собаки и лошади, читают человеческую мимику, и во многом потому вступают с человеком в тесные отношения. А в толпе эта симпатия действует сразу массой. Даже взятая сама по себе, большая толпа возбуждает; эмоции распространяются от ближайших слушателей к дальним, как электрическое сообщение. Морган вспоминает Ксеркса, плакавшего при виде своих войск, и считает этот эпизод психологически правдоподобным. На этой же основе он объясняет и отвергает месмеризм:
«Именно на этих фактах зиждется бесстыдное и омерзительное шарлатанство месмеризма, или животного магнетизма. Суть этого обмана полностью раскрывается в ходе контрольных опытов: когда испытуемого заставляют поверить, что он находится под воздействием магнетизма, хотя на самом деле это не так; и когда над ним проводят подлинный сеанс без его ведома. Пока разум не вовлечен, никакого эффекта не наблюдается; когда же он захвачен волей экспериментатора, эффект следует без участия какой-либо мнимой причины».
Далее идёт раздел про ассоциацию, тот самый принцип, что так популярен в Британии со времен Гартли. Если два органа или два действия часто работают вместе или последовательно, то одно начинает вызывать другое. Так образуются обычные движения конечностей. Первоначально согласованное движение требует внимания и воли; но после многократного повторения мышцы действуют вместе точно, быстро и почти без сознательного контроля. Опытный органист может играть сложную фугу и одновременно разговаривать: слух подсказывает следующее созвучие, пальцы выполняют движение без прямого внимания. Ассоциация облегчает навык, но затрудняет исправление дурных привычек, походки, жестов, произношения. Затем Морган различает местные и распространённые стимулы. Одни вещества действуют почти специально на один орган: рвотные — на желудок, слабительные — на кишечник, терпентин и шпанская мушка — на почки, ртуть — на железистую систему. Другие, вроде вина, опия и эфира, действуют широко и потому называются diffusible stimuli; их общий эффект, вероятно, идёт через мозговую ткань. Бывают стимулы, почти незначительные в месте приложения, но вызывающие сильную реакцию удалённого органа, например, щекотание горла пером вызывает рвоту. Понятие orgasm у Моргана не сексуальное, а сосудисто-физиологическое. Это усиленное состояние капиллярной системы органа, приток крови и повышенная жизненность, сопровождающие действие. Заноза в коже вызывает красноту, припухание, боль, усиление всех питательных функций части. Каждый орган, когда вызывается к усиленной работе, становится временным центром притока крови. Это необходимо, потому что жизненность ткани не является самостоятельным запасом, она зависит от постоянного притока артериальной крови. Если стимул, требующий функции, не сопровождался бы усиленным питанием, тогда бы и орган быстро истощался. Но два органа редко могут одновременно быть центрами притока. Умственная работа после еды портит пищеварение, потому что мозг оттягивает кровяной «центр» на себя. Полная еда, наоборот, делает желудок центром притока, вызывает туманность идей и нежелание двигаться. Этим же он объясняет зябкость после обеда, и сходный принцип объясняет облегчение боли при сильном умственном возбуждении.
Раздел об опьянении непосредственно связан с diffusible stimuli. Здесь он снова ссылается на «Зоономию» Дарвина. При умеренном избытке вина или подобного стимула сначала возникает огромный прирост сенсорной силы. Потом скорость идей становится чрезмерной, связи распадаются, воля действует нерегулярно, мышцы слабеют, речь запинается, а все движения нарушаются. Раздражение желудка обращает его мышечное действие, и после этого возникает головокружение, рвота и глубокий сон. Полное восстановление занимает около суток, сопровождаясь головной болью, тошнотой, лихорадочным состоянием и усиленной секрецией желчи. Механизм пьянства он описывает почти как замкнутую физиологическую ловушку. После возбуждения наступает мучительное состояние истощённой чувствительности, и организм сам толкает пьяницу к новой дозе, чтобы снять недостаточное возбуждение. Так привычка укрепляется при каждом повторении. Физическое страдание соединяется с «обвиняющей совестью», и человек снова ищет опьянения, чтобы успокоить желудок и сознание. Морган резко осуждает государственную политику, получающую доход от спиртного:
«Едва ли стоит добавлять, что чрезмерная доза этих летучих возбудителей мгновенно уничтожает жизнь. Известно, что пинта неразбавленного спирта, выпитая залпом, способна убить подобно удару молнии; и в этом своем качестве подобные средства более милосердны, нежели в тех многообразных и затяжных муках, которые в меньших дозах они причиняют закоренелому пьянице, столь же неизбежно увлекая его по «сумрачному пути к смерти». И все же на этот путь соблазняются целые народы, дабы государство могло извлекать доход; и пусть ценой тому становится множащееся число больниц и виселиц, а также подрыв трудолюбия, здоровья и нравственности обманутых подданных. Ибо человек, «облеченный мимолетною властью», пренебрегает велениями разума и до самого конца пребывает в самообмане и лжи; вечно держа на устах религию и мораль, он, тем не менее, своими установлениями лишь потворствует росту преступности. Одной рукой он карает то, что поощряет другой, и ополчает небо и землю против тех бесчинств, что порождены его собственным невежеством и взлелеяны его же порочностью!».
Тонические средства он противопоставляет распространяющимся стимулам. Хинная кора действует медленнее, но устойчивее. Название «тоник» он считает основанным на ложной аналогии с упругим натяжением. В живом организме нет такого «тона» в механическом смысле. Теория о том, будто дубильные вещества действуют на живое волокно, как при дублении кожи мёртвых животных, тоже неудовлетворительна. Действие этих средств жизненное, но неясно, падает ли оно прямо на капиллярную систему или через желудок симпатически влияет на другие ткани.
Раздел о сокращении и спазмах возвращает нас к мышцам, но это уже можно полностью сокращать. Он отдельно подчёркивает различие между органами питания и органами отношения. Сердце и диафрагма действуют всю жизнь через регулярное чередование работы и покоя и допускают небольшие колебания силы. Произвольные мышцы, органы чувств и мозг испытывают гораздо более разнообразные стимулы и потому нуждаются в особом механизме восстановления — сне. Согласно Моргану, сон это не функция, потому что функция означает действие, а сон есть отрицание действия. Механизм сна нам неизвестен, но известно, что он не захватывает все органы одновременно. Один орган может спать, когда другой бодрствует; воображение может действовать при закрытых органах чувств; один или несколько органов чувств могут оставаться активными, их внушения смешиваются с образами воображения и возбуждают волю — отсюда и сомнамбулизм. Он последовательно описывает полный сон, частичный сон, вред от недосыпания и нарушений ночного ритма. Рассказывает о причинах бессонницы и часах, когда мы видим сны. И заканчивает тем, как меняется потребность во сне при разном возрасте человека. Гибернация — состояние, похожее на сон, но более глубокое и связанное с холодом. Когда животное уходит в укрытие, то оно не ест, редко дышит, его пульс замедляется, температура падает, хотя и остаётся выше окружающей. Пищеварение полностью останавливается, и Спалланцани даже доказал это опытами. Если животное перед зимовкой жирно, оно худеет, расходуя собственное вещество на поддержание жизни. Причины способности к гибернации неизвестны, но она встречается у животных различного строения, и не объясняется видимой анатомией.
«Человеческие свидетельства имеют столь малую цену даже в самых простых и обыденных обстоятельствах, что принимать их следует с величайшей осторожностью. Сомнение есть начало мудрости, а скептицизм — вернейшая нить, способная провести сквозь лабиринт заблуждений, в котором по большей части сокрыты основания науки».
Так называемый сон растений он считает скорее гибернацией, чем животным сном. Закрывание листьев и лепестков ночью или перед дождём связано с удалением стимулов, поддерживающих растительную циркуляцию; многие растения в этом состоянии, согласно мнениям Дарвина, по-видимому, не дышат, что отличает их от спящих животных. У животных же питательные функции во сне не прекращаются, а только замедляются. Пульс становится медленнее, но полнее; кровь сильнее идёт к капиллярам; потоотделение усиливается; рост, заживление ран и выздоровление идут во сне быстрее, чем в бодрствовании. Финал главы связывает сон с общей уязвимостью высокоорганизованного животного. Органы отношения могут восстановиться через сон; но органы питания не имеют такого полноценного отдыха. Если они перевозбуждены, они не «засыпают» здоровым образом, а дают воспаление или болезненную слабость. У растений и зоофитов болезней мало, и они чаще происходят от внешнего повреждения. У высших животных болезней больше именно потому, что физическое всё сильнее подчинено моральному, а органическое — капризам восприятия, воли, аппетита и страсти.
Глава V. Психические явления
Это, пожалуй, наиболее философская глава всей книги, что не трудно понять даже по её названию. Эпиграфы, взятые из работ Стефана-Людовика Жоффруа и Гермиаса, сразу задают тон тотального скептицизма. Морган не обещает метафизической разгадки сущности мышления. Его задача — просто описать психические явления как функции организма, насколько это позволяет физиология того времени. Сначала он определяет относительную чувствительность. Это добавочная способность животных по отношению к питательным функциям. Растение живёт, всасывает, растёт и размножается; но животное, поскольку оно движется, должно также и ориентироваться во внешней среде. Поэтому чувствительность распределена у животных в зависимости от их потребностей, способа движения, питания и чувства самосохранения. В этом пункте Морган повторяет мысль предыдущих глав: психическая способность не вводит новый принцип бытия. Внешние тела действуют на органы чувств так же, как специфические стимулы действуют на другие ткани. Жизненность органов чувств питается кровью, подчиняется тем же законам усиления, ослабления, привычки и истощения, что и прочие органические функции. Дальше он разбирает мозг и отказывается от идеи centrum commune, единого центра восприятия. Анатомы много рассекали мозг, описывали различия его частей, но так и не смогли связать каждую часть с определённой психической функцией. Иногда отдельные участки мозга разрушались болезнью без строгого соответствия между повреждением и душевным расстройством. Правда, из этого нельзя делать вывод, что связи не существует, ведь иначе вообще не понятно, зачем тогда нужен мозг, и как объяснить феномен психических расстройств без прибегания к магии. Мы отлично видим, как лёгкое изменение мозгового кровообращения, давление на сосуды или апоплексический приступ быстро изменяют сознание. Отсюда он делает двойной вывод: (1) психика зависит от мозговой организации, (2) и нельзя искать в мозгу маленькую «комнату души», последний пункт ощущения и первый пункт воли. Морган вспоминает старое греческое τὸ πρῶτον αἰσθητήριον (первый орган ощущений), картезианскую шишковидную железу, мозговые желудочки и т.д. Всё это для него примеры того, как метафизики и физиологи превращали абстракцию индивидуального сознания в маленького внутреннего человечка.
Перцепция, по Моргану, есть первичный закон организации, столь же непостижимый в своей внутренней природе, как пищеварение или мышечное сокращение. Мы знаем её по эффектам. Он признаёт, что воображению трудно соединить мысль с движениями материи, но факт связи для него несомненен. Органы чувств — единственные входы знания; всё, что никак не относится к человеческим чувствам, для человеческой науки практически не существует. Здесь он ссылается на Кабаниса и Локка: внешний предмет может быть предметом исследования только тогда, когда он способен действовать на наши органы. Идеи, насколько они доступны философскому анализу, должны рассматриваться как изменения, произведённые в мозговой ткани действием внешних тел. При этом Морган отделяет физиологическую теорию восприятия от богословского догмата о бессмертной душе. Он не хочет спорить с догматом веры в его собственной области. Но он требует не смешивать «теологическую душу» с физиологическим принципом чувствительности. Иначе пришлось бы либо распространять бессмертие на животных, и даже растения, либо отрицать физиологическое родство человека с животными. Как обычно, Морган не строит прямой атеистической декларации, но последовательно выталкивает душу из области объяснения живых и психических функций.
Затем он говорит о разной чувствительности тканей. Не всякая часть тела одинаково вызывает восприятие. Кишечник болезненно реагирует на непереваримые вещества, кожа — на температуру и химическое или механическое разрушение и т.д. Пять внешних чувств дают более тонкое и дальнее знакомство с внешним миром. Внутренние органы тоже являются источниками идей, потому что по отношению к нервному центру они выступают как внешние стимулы. Поэтому многие душевные состояния должны рассматриваться как особые формы внутреннего осязания. Очень важный ход Моргана это критика представления, будто идеи похожи на свои предметы. Из-за глаза, который действительно строит изображение на сетчатке, метафизики привыкли говорить об идеях как об образах. Отсюда возникло мнение, будто идея каким-то образом похожа на внешний объект. Морган считает это грубой метафорой. Электрический удар по разным нервам может вызвать свет, запах, вкус; удар по глазу даёт вспышку света и т.д. «Демон» Сократа, по Моргану, скорее всего, был внутренним органическим феноменом, болезнью, поэтому самого Сократа он не подозревает в обмане. То же он допускает относительно видений раннехристианских отшельников. Уединение, пост, дисциплина и постоянная религиозная фиксация создавали физиологические условия для галлюцинаций. Как и Сократ, они несли бредовую чепуху, но делали это искреннее. Сознательное восприятие требует не только воздействия на нерв, но и свободного внимания. Мозговая ткань не способна одновременно ясно выполнять бесконечное число сенсориальных движений. Поэтому впечатления могут попадать на органы чувств и даже порождать дальнейшие ассоциации, оставаясь без отчётливого сознания. Когда предмет важен для животного, оно уже не просто видит или слышит, а смотрит, слушает, исследует. Морган объясняет это без особой «активной способности» души, внимание полностью физиологично: глаз фиксирует объект, брови заслоняют лишний свет, ухо поворачивается к звуку, пальцы подбирают степень давления, вкус и запах усиливаются удержанием вещества во рту или вдохом через ноздри. Перцепция включает три момента: (1) ощущение впечатления, (2) чувство индивидуальности воспринимающего и (3) отнесение впечатления к внешней причине. Морган считает веру во внешний мир частью самой организации восприятия. Доказать внешний мир строгим априорным путём нельзя, но невозможно и всерьёз сомневаться в нём, как в практическом факте живого организма. Если бы животное должно было рассуждением доказывать связь между ощущением и предметом, оно погибло бы до первого успешного вывода. Здесь он вспоминает Лукиана, который насмехался над скептиками: души академиков будто бы не дошли до островов блаженных, потому что ещё не решили, существует ли такой остров. Галлюцинация Паскаля служит обратным доказательством, когда убеждение во внешнем прототипе может возникнуть и без реального предмета. Паскаль, по Моргану, не мог убедить себя, что рядом с ним нет пропасти; это было действие ипохондрического состояния, возбуждавшего в мозгу движения, аналогичные тем, которые обычно вызываются видимой бездной. Значит, отнесение впечатления к внешней причине есть органический механизм, а не рассудочное заключение.
Дальше Морган ставит вопрос: одинаковы ли ощущения у разных индивидов? Красный луч, горечь, тепло — одинаково ли они переживаются разными людьми? Морган склоняется к положительному ответу в отношении первичного качества ощущений. Сходные органы, сходные стимулы, сходная мозговая ткань должны давать сходные ощущения. Но реакция на всё это бывает различна. Возраст, пол, темперамент, болезнь, воспитание, климат, привычка и исходная организация — всё это изменяет то, как индивид отвечает на впечатление. Отсюда делается моральный вывод, что строго говоря, человек не имеет в себе точного критерия для суда над действиями другого. Каждый организм есть маленькая республика со своими законами. Общество вынуждено приблизительно награждать и наказывать, но моральное осуждение одного человека по мерке другого всегда будет грубым.
Память Морган выводит из постоянного изменения мозга после впечатления. Когда движение однажды произошло в мозговой ткани, оно оставляет в ней след, благодаря которому легче повторяется. Здесь он переосмысляет локковскую «retention»: идеи не лежат в голове как вещи в кладовой. Они существуют потенциально, как возможность повторения определённого мозгового движения. Поэтому забытая идея может казаться исчезнувшей, хотя её восстановление возможно при правильном стимуле или цепи ассоциаций. Ассоциация идей — главный механизм всей главы. Идеи, возникшие одновременно, последовательно, сходно или контрастно, начинают вызывать друг друга. В зависимости от порядка, по которому идёт цепь ассоциаций, метафизики получают разные «способности». Если настоящая идея вызывает ряд прежних идей в порядке их первоначального следования, это называют памятью. Если ряд идёт через сравнение с другой идеей — суждением. Если по принципу исключения — абстракцией. Если по принципу новой комбинации — изобретением или гением. Здесь же он соединяет инстинкт и волевое действие. Инстинктивное действие возникает непосредственно из впечатления и тесно связано с ним; волевое действие возникает из более длинного ряда ассоциаций и сопровождается сознанием цели. Но механизм один. Сосание новорождённого сначала автоматично, но затем может выполняться сознательно; игра на музыкальном инструменте сначала сознательна, затем становится почти автоматической. Разница между инстинктом и разумом, по Моргану, лежит не в двух субстанциях, а в сложности и скорости промежуточных мозговых движений.
Мотивы действия он сводит к удовольствию, боли и недостатку стимуляции. Всё, что способствует здоровому отправлению функций, называется добром; всё, что нарушает или разрушает их, называется злом. Он резко критикует стоиков за отрицание того, что боль есть зло. Человеческое существование целиком зависит от случайных обстоятельств, от богатства, труда, удачи, почестей, борьбы, физической среды; поэтому нельзя объявить всё внешнее безразличным. Добро и зло не сидят в вещах как вечные качества. Они определяются отношением вещи к воспринимающему организму. То, что обычно благо, становится злом, если мешает более высокому благу; зло может стать благом, если стимулирует успешное действие и расширяет человеческую активность. Страсти Морган описывает физиологически. Любовь, ревность и материнская привязанность прямо связаны с развитием и действием определённых органов. Страх, гнев, печаль и ненависть тоже изменяют органические движения, хотя их полезность менее очевидна. Страх учащает сердце, отгоняет кровь от поверхности, действует на кишечник; мужество усиливает сердечное действие; гнев направляет кровь к коже и голове, поэтому может вызывать эпилепсию и апоплексию. Он вспоминает Галена, который сводил страсти к двум направлениям движения — от периферии к центру и от центра к периферии; затем приводит Драйдена, у которого страсти сравниваются с жарами и ознобами. Морган различает настоящие страсти и псевдострасти. Любовь, страх, гнев или голод имеют органическую основу. Честолюбие, игра и зависть — это уже порочные ассоциации мозговых движений, придающие чрезмерную живость отдельным идеям. Морган даже спорит с мнением Биша, который склонялся к тому, чтобы видеть в органах, изменяемых страстями, причины самих страстей. Для Моргана это допустимо только применительно к аппетитам. В остальных случаях страсть, однажды связанная с объектом, может снова возникать при воспоминании об этом объекте, даже если он уже не имеет реальной силы влиять на благополучие индивида. Поэтому он упоминает письмо Элоизы к Абеляру авторства Поупа, как художественно точный случай ассоциированной страсти. Скука получает у него объяснение в духе Гельвеция. Мозговая ткань имеет потребность в ощущении; и даже некоторая боль считается предпочтительнее, чем полная пустота интереса к жизни. Частое повторение удовольствий ослабляет их интенсивность, особенно если человек насильственно возбуждает аппетиты прежде их естественного возвращения. Тогда он ищет новые стимулы, меняет сцены, занятия, привязанности, гонится за завтрашними комбинациями и теряет настоящее. Здесь Морган прямо цитирует работу Гельвеция «Об уме»:
«Именно ради спасения от скуки, даже под угрозой получения слишком сильных и, как следствие, неприятных впечатлений, люди с величайшим рвением ищут всего, что способно их глубоко волновать».
Он также приводит рассуждение Гельвеция о кокетке, которая лучше всего раздражает страсти праздного и истощённого мужчины, потому что она возбуждает, но не удовлетворяет. Настоящие органические страсти насыщаются удовлетворением, и умеренное их удовлетворение полезно для здоровья, энергии и счастья. Но искусственные страсти — зависть, честолюбие, азартная игра — усиливаются именно через их удовлетворение, и потому ведут к разочарованию и страданию. Естественное удовольствие ограничено органической мерой, а искусственная страсть легко становится ненасытной. Все это, конечно же, напоминает классификацию удовольствий по Эпикуру, хотя этот источник здесь не упоминается. Социальные чувства Морган считает природными. Человек рождается с сильной склонностью сочувствовать страданиям своего вида. Здесь Морган цитирует консервативного сатирика Ювенала о том, как мы по велению природы скорбим при похоронах молодой девушки или младенца. Но он не согласен, что это отличает только человека. Стадные животные тоже сочувствуют тем страданиям, которые могут выразить и понять. Здесь Морган даже в открытую выдает себя как руссоиста, когда говорит, что цивилизованный расчёт зачастую портит естественное сочувствие. Для подтверждения своих мыслей он использует афоризмы Ларошфуко и Шамфора, а самый характерный пример — следующий:
«Простой и неискушенный человек — при условии, что его чувства не притуплены, а сердце не ожесточено чрезмерными трудностями в поиске первейших средств к существованию и сопутствующей им жизнью в нищете и лишениях — открыт всем добрым природным порывам и с готовностью сопереживает даже незнакомцу. Ему достаточно лишь увидеть страдание, чтобы попытаться облегчить его, порой даже с риском для собственной жизни. Напротив, дитя утонченной цивилизации, чьи возросшие потребности и искусственные страсти заставляют его обдумывать каждый шаг и просчитывать каждое действие, слишком часто оказывается холодным, равнодушным и сосредоточенным лишь на себе. Он извлекает почву для личного удовлетворения даже из неудач своих друзей, бедствий своего отечества или на могилах тех, с кем его связывали самые долгие и испытанные узы. Для таких людей бескорыстие — это глупость, а патриотизм — лишь притворство. «В нынешнем состоянии общества, — говорит Шамфор, — человек кажется мне более развращенным своим разумом, нежели своими страстями. Страсти (я имею в виду те, что присущи человеку первозданному) сохранили в общественном устройстве те крохи естественности, которые в нем еще можно найти». Однако даже у самых порочных членов общества редко случается так, чтобы всякое социальное чувство было полностью подавлено, и чтобы ими не двигали никакие иные мотивы, кроме стремления к сугубо личному наслаждению».

Затем начинается его теория необходимости. В органической жизни все признают причинную необходимость. Но в сфере психики метафизики хотят исключить причинность и поэтому говорят о свободной воле. Для этого они специально строго различают инстинкт и разум, как два разных принципа движения. Инстинкт признают необходимым, потому что он прост и очевиден. Разумные действия сложнее, и потому на их сложности строится здание свободной воли. Морган считает это ошибкой. В инстинкте одно сильное впечатление сразу вызывает один соответствующий акт. В преднамеренных действиях работает несколько идей почти равной силы; возникает пауза, мотивы разворачивают свои ассоциации, и действие определяется тем мотивом, который вместе со всеми связанными идеями сильнее воздействует на sensorium. Здесь Морган снова цитирует Гельвеция:
«Мы полагаем, что размышляем, когда нам приходится, к примеру, выбирать между двумя удовольствиями, почти равными и находящимися в равновесии; однако в этом случае мы принимаем за размышление лишь ту медлительность, с которой из двух почти равных весов более тяжелый перетягивает одну из чаш весов».
Если Кондильяк считал, что инстинкт это недоразвитый разум, то Морган предлагает рассматривать сам разум, как высшую ступень развития инстинкта. Он даже спорит с Локком, который помещал свободу в способность задерживать действие. На это он отвечает, что и задержка тоже может быть строго необходима, и что она возникает из столкновения мотивов. Если одна идея завладевает мозгом с достаточной силой, колебание прекращается, и действие становится неизбежным. Человек в конкретной ситуации может иметь несколько абстрактно возможных способов действия, но данный человек, с данной организацией, данным прошлым, данным состоянием страстей и данным набором впечатлений, не может действовать безразлично в любом направлении. Храбрый будет драться, трус убежит; моральный человек подчинится мотивам приличия, человек без этих мотивов не может «захотеть» поступить так же, как желудок не может захотеть голодать, будучи переполненным.
Страсти, по Моргану, очевидно неподвластны простой воле. Покраснение от стыда, бледность от страха, слезы от горя, блеск в глазах от радости — всё это разоблачает человека помимо его желания. Убийца не хочет бледнеть перед жертвой, лжесвидетель не хочет слабеть в суде, но сам организм всё равно выдаёт их. Поэтому и моральные реакции тоже строго необходимы. Контроль над страстями возможен только через противомотивы, изменение телесного состояния или воспитание. Моралисты и правительства на практике всегда так и действовали: они противопоставляют одной страсти другую, страх — желанию, тщеславие — чувственности, религиозный восторг — мирской привязанности. Монашеское ослабление тела диетой и кровопусканиями он приводит как грубый физиологический способ борьбы со страстями. И здесь Морган делает резкий выпад против воспитания. Родители и учителя, сами того не признавая, исходят из детерминизма. Религиозные догмы внушаются ребёнку до понимания не потому, что хотят свободного убеждения, а потому, что хотят заранее закрепить в мозгу нужные ассоциации. Так формируется в том числе и национальный характер. Каждая нация слепо привязана к своей религии, своим законам, морали и обычаям. Морган замечает, что мнения это то, что человек менее всего вправе называть своей собственностью. Каждое поколение обычно остаётся на уровне тех идей, которые господствовали в период его воспитания. Печать дала человечеству новый импульс, но новшества обычно принимаются следующим поколением, ещё не столь занятым прежними ассоциациями.
Учение о необходимости, по Моргану, не разрушает мораль. Оно делает наказание более соразмерным, открывает путь к жалости и прощению. Социальные чувства не зависят от абстрактной теории свободы; они органически возникают из симпатии. Если человек любит полезное и ненавидит вредное, это так же естественно, как и его аппетит. Теологические трудности воздаяния и Провидения остаются одинаково тёмными и для сторонника свободы, и для сторонника необходимости. Дальше Морган возвращается к памяти. Повторное впечатление включает recognition, признание прежнего опыта. Отличие реального впечатления от фантазии тоже образуется ассоциацией. Идея, вызванная реальным предметом, согласуется с текущими чувственными впечатлениями; а идея, возникшая в цепи воображения, с ними не согласуется. Во сне, когда органы чувств закрыты для внешнего сравнения, фантастические идеи принимаются за реальности. Воспоминание не подчиняется воле: человек не может вспомнить полностью отсутствующую идею, если нет связанной с ней идеи, уже присутствующей в уме. Попытка вспомнить есть повторение цепей ассоциаций, мотивированное интересом к потерянной идее. Иногда идея вспыхивает позднее, уже после неудачного усилия; Морган объясняет это тем, что мозговая ткань была приведена в состояние возбуждения и продолжает повторять движения уже без прямой воли. Поэтому он критикует мнемонические системы. Естественная память держится на важности фактов, ясности первоначальных впечатлений и правильном порядке связей. Лучшее средство для памяти это хороший метод обучения, когда факты расположены в их естественном порядке, с ясными сходствами и различиями. Искусственные ассоциации хуже, потому что они хранят голый факт без живой связи и могут смешиваться с реальными связями. Он насмехается над системой Фейнэгла, где Юлий Цезарь вспоминается через «Jew». Ребёнок, обученный так, рискует вообразить римского диктатора торговцем старьём.
Болезни мозга показывают органический характер памяти. Апоплексия может уничтожить одни ряды идей и оставить другие. У образованных людей иногда исчезает родной язык, но сохраняются латинские и греческие цитаты. Он ссылается на епископа Уотсона, который рассказывал о своём отце. Тот не мог удержать имя сына, но повторял сотни строк из классиков. В бреду, напротив, старая детская память может оживать; давно исчезнувшие образы становятся материалом галлюцинаций. Сам разум Морган связывает с языком (попутно ещё раз сославшись на Кондильяка). Животное экспериментирует, когда имеющихся идей мало; оно рассуждает, когда нужно сравнить идеи с опытом и потребностями организации. Искусство рассуждения зависит от произвольных знаков. Поэтому оно лучше развито у стадных животных, а у человека достигает высшей формы через речь. Сначала человек называет видимые и осязаемые предметы, затем отдельные ощущения и свойства, затем классы предметов, затем сложные идеальные существования. Операции мышления затем совершаются уже скорее со знаками, чем с самими предметами. Это мощно ускоряет мысль, но создаёт новые ошибки: одно слово скрывает множество частных идей, разные люди вкладывают в одно слово разные содержания. В качестве примера он приводит слово «лошадь». Для обычного наблюдателя это несколько смутных идей о форме, привычках и пользе животного; для жокея это целая система точных признаков, достоинств и сил; для художника это форма и красота; а для анатома — внутреннее строение организма. Поэтому споры людей часто напоминают историю Вавилон. Они пользуются одинаковыми словами, но движут разными мозговыми комплексами. Особенно же это опасно в политических делах.
Анализ и синтез он тоже объясняет физиологически. Когда сложный предмет важен, мозг разлагает его на составные идеи, т.е. на цвет, форму, вещество, твёрдость, блеск и т.д. Благодаря языку отдельные свойства получают имена и могут вызываться по отдельности. В отсутствие ножа человек, выделив свойство «резать», ищет другой предмет с тем же свойством — кремень или стекло. Анализ внешних предметов аналогичен анализу понятий. Селитра сначала известна через вкус, цвет, твёрдость и влияние на горение; затем химия разлагает её на азотную кислоту и поташ, далее на калий, азот и кислород. Точно таким же образом, в этике понятие добродетели разлагается на благожелательность, трудолюбие, честность и далее на сохранение индивида и благо вида. Синтез есть обратное соединение идей из разных комплексов через общий замысел. Художник сначала анализирует природу на дома, воду, небо, листву, свет, тень, перспективу; затем из этих запасов строит идеальный ландшафт и воплощает его на холсте. Изобретатель тоже не создаёт из ничего новых мозговых движений; он меняет порядок уже имеющихся впечатлений. Сновидение и мечтание показывают тот же ассоциативный механизм без руководящей цели; сознательное изобретение отличается тем, что ведущая идея отбрасывает несоответствующие ассоциации. Суждение и силлогизм у Моргана это не формальная игра, а разъяснение скрытых связей в сложных словах. В вопросе «является ли Пётр естественным подданным короля?» имена «Пётр» и «король» не сразу дают ясную связь. Но анализ слова «подданный» вызывает идею рождения в пределах владений, и тут возникает силлогизм: все рождённые во владениях короля это его подданные; Пётр родился во владениях короля; и следовательно, Пётр — это подданный. Силлогизм здесь не особая машина истины, а способ вызвать дремлющую ассоциацию через третий термин. В целом, язык имеет для Моргана огромное историческое значение, которое он даже противопоставляет френологии Галля:
«Развитие разума у человека, следовательно, следует в большей степени приписывать совершенству человеческого речевого аппарата и силе его социальных чувств, нежели одному лишь развитию мозга как органа».
Простолюдин и философ имеют одинаковое физическое устройство, но различаются объемом своего словарного запаса. Язык также имеет большое значение для различий между целыми странами. Народы с развитым языком легче ведут сложные исследования; а у народов с грубой речью даже сильный ум бывает сильно ограничен. Итальянский язык, по его мнению, направил итальянский гений к поэзии; гибкость греческого языка направляла к диалектической тонкости. Он даже говорит, что изучение греческого влияло на английскую литературу, а через неё на язык и народ. Но разум, действуя через язык и порядок идей, всё равно оказывается слаб перед первичными впечатлениями. Если две страсти борются за волю, разум часто усиливает уже господствующую страсть, разворачивая связанные с ней идеи. Цитируя Вольтера, он заявляет, что можно мыслить сильно, но действовать при этом слабо. Драматурги, по мнению Моргана, давно знают это лучше философов: в трагедии любовь и долг могут спорить четыре акта, но в пятом побеждает любовь. Слишком остроумный стиль убивает страстную силу. Согласно мадам де Сталь, поиск остроумия мешает способности волновать, и поэтому чтобы добраться до сердца, нельзя прокладывать путь через голову.
Бред, лихорадка, безумие и пьянство показывают нарушение рассудочного порядка. Для рассуждения нужно, чтобы идеи сохранялись достаточно долго и ясно, чтобы их составные части можно было различить. Также происходят значительные изменения с возрастом.

Разобравшись с познавательными возможностями человека, Морган оценивает умственные способности животных. С самого начала он резко отвергает картезианско-мальбраншевскую линию, согласно которой животные являются автоматами. Он упоминает Кирвана, который будто бы защищал странное мнение о нечувствительности животных, чтобы согласовать зло мира со своими представлениями о Творце. Но вывод о том, что животные чувствуют, делается почти по тем же признакам, по которым мы признаём чувствительность у людей, то есть по внешним выражениям и действиям. Их память и воображение доказываются, например, сновидениями собак; многие их действия предполагают суждение. Различие между человеком и животными лежит скорее в числе и ясности впечатлений, в развитии органов чувств, речи и социальной коммуникации, чем в совершенно ином механизме мысли. Морган подчёркивает значение осязания (вновь и вновь ссылаясь на Гевльвеция). Животные с копытами, где нервы осязания заключены в роговой футляр, обычно тупее животных с пальцами и тонкой кожей. Ключицы помогают применять передние конечности к предметам. Слон, несмотря на относительно небольшой мозг по отношению к массе тела, умнее близких к нему видов благодаря тонкому осязанию хобота. Хищники получают богатые идеи через запах; собака, идущая по следу, при развилке дороги фактически выполняет почти силлогистическое действие. У общественных животных знаки, воспитание молодых, совместная жизнь усиливают интеллект, и это показывают нам перелётные птицы, обезьяны и бобры. Одинокие бобры, по Моргану, не имеют той архитектурной искусности, что социальные. Даже домашние животные учатся друг у друга: кошки у собак — лечебному употреблению травы, собаки у кошек — умыванию передней лапой. Из всего этого Морган выводит свое мнение про ограниченность краниометрии, или френологии. Размер мозга важен, но не сам по себе. Нужно учитывать органы чувств, систему знаков, социальную жизнь, мышцы и подвижность тела. Он критикует также и связанную с френологами теорию лицевого угла: если у европейца он равняется 85°, у африканца 70°, а у орангутана 67°, то такая шкала абсурдно сближает африканца с обезьяной больше, чем позволяет их реальное различие. Морган прямо говорит, что интеллектуальная дистанция между европейцем и африканцем намного меньше, чем между человеком и обезьяной; здесь его аргумент направлен против расистской псевдометрии, хотя язык эпохи у него, конечно, остаётся старым. Он критикует и Зёммеринга, который делил мозг на орган ощущения и орган размышления. Более разумным показателем он считает отношение нервов чувств к нервам воли, но даже это было бы слишком грубой гипотезой.
Индивидуальные различия людей Морган объясняет их организацией, но не сводит всё к врождённому. Локковская tabula rasa верна, в том смысле, что идеи приходят извне; но из этого ещё не следует, что все мозги одинаково восприимчивы ко всем впечатлениям. Как нет двух одинаковых желудков и двух одинаково бьющихся сердец, так нет двух одинаковых мозговых тканей. Идиотия доказывает органическую основу умственных различий. И тут нельзя возразить, что идиот это болезнь, и просто редкое отклонение от «совершенной» организации, которая доступна большинству здоровых людей. Совершенная организация есть абстракция, идеальное соединение черт, которого в природе нет. Общие способности зависят от организации, но направление таланта в большой мере создаётся вторичными причинами. Быстрая чувствительность и подвижность, свойственные молодости, благоприятны для поэзии, но они же мешают холодному сравнению, нужному для математики. Более ровное кровообращение и менее подвижная жизненность помогают памяти, критике, механическому и математическому изобретению. Музыкальный гений может происходить из особой организации слуха, даже при умеренной общей способности; художественный — из особой организации глаза. Здесь Морган снова упоминает Галля и Шпурцгейма, но говорит об этом опять осторожно: неизвестно, лежат ли эти особенности в мозговом конце нервов или в периферических органах чувств, это все выяснит наука последующих поколений. Тем не менее, Морган сам различает несколько интеллектуальных типов, или как он сам об этом говорит: «человечество, разделенное на классы сообразно умственным дарованиям». И делает это с привлечением физиогномики, т.е. всё таки пытается найти внешние признаки гения:
- Врожденный идиот находится внизу этой шкалы; его малый мозг и искажённый череп показывают органическое основание.
- Дурак или тупица имеет те же признаки, но слабее.
- Обычный человек сильнее зависит от воспитания и обстоятельств; он может достигать профессиональной точности через подражание и рутину, становиться учёным моралистом, юристом, теологом, комментатором, но он ходит по кругу, как мельничная лошадь.
- Гений имеет развитый, но не уродливо чрезмерный мозг, полное развитие черепа, высокую лобную область и сильные, ясные, свободно соединяющиеся мозговые движения.
- Эксцентрик — это раздражительная организация с быстрыми ассоциациями, но неточными идеями и плохим суждением. В качестве примеров он называет Сэвиджа, Дермоди, Чаттертона, художников Барри и Гиртина, а особенно Руссо, которого именует «splendid hypochondriac».
Безумие Морган также связывает с организацией. Наследственная склонность к безумию имеет физиогномические признаки. Это выступающие глаза, непропорциональность черепа, склонность крови к голове. У подтверждённого маньяка структура и текстура мозга уже явно изменены, что демонстрирует зависимость интеллекта от органа. Универсальный гений он ставит под сомнение. Пико делла Мирандола мог казаться всеобъемлющим умом только в сравнительно варварскую эпоху, но сегодня человека подобного ему просто засмеют; в современном состоянии знания претензия на широкий охват часто означает поверхностность.
И вот, после того, как было рассмотрено почти все, что касается теории познания, финальная часть этой главы переходит к истории «жизненного принципа». Морган говорит, что физиология в этом сочинении остановилась на двух общих фактах: ощущение и сокращение. Но воображение не любит останавливаться. Когда свойства сложного органического соединения нельзя вывести из видимых свойств элементарных частиц (и здесь он буквально говорит про атомы), люди придумывают какой-то скрытый агент. Происхождение таких теорий Морган видит не в строгой философии, а в древней склонности оживлять природу по образу человека, из тех времен, когда материя считалась инертной, а движение приписывалось внешней силе. Позднее богов вытеснили более тонкие, но столь же непонятные принципы. Разделение материи и духа, по Моргану, плохо очищает мысль. Люди продолжают наделять «духовные» существа всеми признаками действия и проявления, взятыми из материального мира, и при этом используют различие материи и духа, как лозунг для фанатизма и преследований. Он специально добавляет, что отрицание способности понять существо без частей и измерений — не есть нечестие; и лучше не говорить бессмысленных фраз, чем превращать богословие в набор противоречий. Исторически ранние теогонисты, говорит он, были материалистами: гомеровские боги имеют более тонкую природу, но они остаются подвержены материальным аффектам. Древние врачи искали начало жизни в материальных, подвижных, силовых вещах. Такие понятия, как pneuma, psyche, spiritus, anima — все они связаны с дыханием, равно как и библейское «дыхание жизни». Гиппократ считал тепло основанием жизни и даже божественным началом; Морган связывает это с лукрециевским и эпикурейским aura simplicis ignis (веяние чистого огня). Затем Пифагор, по его мнению, принёс из Индии учение об индивидуальной душе, существующей независимо от тела и переселяющейся в животных; Платон развил это в доктрину бессмертия души в современном смысле слова и нанес человеческому знанию самый значительный урон. Греки, продолжает он, разделили человека на тело, растительную душу и божественный ум, а затем появились и ещё более дробные схемы — flesh, spirit, ghost, immortal mind. Этот старый трёхчастный аппарат, по Моргану, пережил все перевороты в истории философии. «Spirit of animation» Дарвина, materia vitae diffusa Джона Хантера, нервная жидкость, кислород у Гиртаннера, электричество или гальванизм у некоторых современных физиологов — всё это новые формы древней psyche, придуманной как непосредственная причина жизненных явлений. Однако, человек физиологически принадлежит к классу животных, и движется общим с ними принципом; теологическая душа, даже если она принимается верой, не может участвовать в объяснении органических феноменов.
Морган отказывается и от духовного, и от грубо субстанциального «жизненного принципа». Принцип жизни, принцип тяготения, принцип избирательного сродства — это, по его словам, философские создания, средние термины между материей и духом, абстракции языка и мышления. Они удобны для группировки явлений, но не являются доказанными агентами. Ничто в природе строго не пассивно. Когда кислота нейтрализует щёлочь, можно с тем же правом сказать, что щёлочь нейтрализует кислоту; когда вода растворяет соль, соль входит в воду; когда стимул возбуждает ткань, ткань тоже притягивает или отталкивает стимул. Материя обладает собственными силами, и если вводить отдельный активный принцип, тогда пришлось бы ввести и отдельный пассивный принцип (т.е. внутренний), позволяющий материи быть движимой. Здесь Морган цитирует врача Томаса Уиллиса (1621-1675), который защищал внутреннюю активность атомов. Финальный вывод главы осторожен, но для начала XIX века он даже весьма боевой: «законы жизненных связей развиты столь несовершенно, а химия природы изучена так плохо, что утверждение, будто феномены жизни принадлежат к иному порядку, нежели всё остальное в природе, является чистейшим предвосхищением основания (petitio principii)». Возможно, в цепь жизненной причинности входит какой-то тонкий агент, похожий на свет, тепло или электричество; но пока он не доказан, нельзя вводить его только ради гипотезы. Если даже пользоваться словом «жизненный принцип», его нельзя понимать как чувствующий субъект, как индивидуальную сущность или как главную причину жизни. Каждый элемент органического соединения, каждая ткань, каждое притяжение, отталкивание, упругость, тяжесть, химическое свойство кислорода и водорода вносит свой вклад. Карта будущей физиологии должна строиться по реальным открытиям, как после Колумба, а не заполняться воображаемыми Атлантидами и Terra Australis, даже если за них поручится новый Платон.
Глава VI. Общие замечания о природе болезней, лекарств и т. д.
Это последняя глава книги, и даже называется она уже скорее как послесловие, когда основные идеи уже были высказаны. Здесь Морган применяет всю предыдущую физиологическую систему к практической медицине. Эпиграф взят из Цельса, античного врача-эпикурейца. Смысл его простой: в древности людям часто хватало добрых нравов, умеренности и отсутствия роскоши; сложная медицина стала нужна там, где праздность и излишества испортили тела. Этот эпиграф точно соответствует направлению главы. Морган рассматривает медицину не как магическое искусство против отдельных «болезней-сущностей», а как приложение физиологии к нарушенному балансу функций. В начале главы Морган разрушает привычное противопоставление здоровья и болезни. Люди воображают их почти как две самостоятельные вещи, как два противоположных состояния, не имеющих общей природы. Но для физиолога-врача это не субстанции, а разные модальности одной и той же организации. Живое существо существует только в отношении к внешним элементам, так что и «здоровье» есть определённый баланс между внешним воздействием и внутренней реакцией организма. Болезнь возникает, когда стимулы действуют не в той последовательности, не в той силе или не в том отношении к потребностям ткани. Поэтому медицина, в строгом смысле, должна быть выводом из физиологии, а не набором названий и рецептов. Отсюда и первое большое деление болезней. Каждая ткань имеет свой способ здорового действия, а значит, и свой способ расстройства. Функциональные болезни обычно легче обратимы; органические болезни опаснее, потому что меняют саму структуру органа. Морган тут прямо использует идеи Биша, который говорил, что всякое лечение имеет целью вернуть изменённые жизненные свойства к их естественному типу. Далее он различает болезни местные и общие. Местное раздражение может остаться в той части, куда приложен стимул; но если орган жизненно важен или связан многочисленными симпатиями с другими органами, тогда местное поражение быстро становится общим. Так, например, воспаление мозга, сердца или желудка вызывают сильнейшие системные расстройства. В этом вся логика его тканевой медицины. Значение болезни зависит не только от её названия, а от ткани, органа, силы реакции и места в общей организации тела. Острое и хроническое он тоже определяет относительно. Воспаление клетчатки мышцы может пройти все стадии за несколько дней; воспаление костной ткани — за месяцы. Но оба процесса могут быть «острыми», если соотнести их с обычной скоростью действий данной ткани. Одна и та же длительность ничего не значит без знания темпа жизни для каждого конкретного органа.
Затем Морган развивает свою теорию самовосстановления. Малые отклонения от здоровья могут сглаживаться сами, потому что постоянные периодические движения организма постепенно поглощают случайное нарушение. Он приводит несколько аналогий и прямых фактов, подтверждающих это. Но из таких фактов врачи построили учение о vis medicatrix naturae, т.е. о целительной силе природы. Именно это учение Морган подвергает жёсткой атаке. Аргумент против vis medicatrix у него принципиальный. Если в организме есть особый разумный лечебный принцип, то он должен действовать правильно; и если он действует неправильно, то это уже не разумный принцип. Нельзя одновременно говорить о «регулирующем принципе» и признавать, что ему нужно то помогать, то сдерживать. Многие автоматические реакции организма не только не помогают, но даже ускоряют смерть, и поэтому болезненные движения организма не имеют внутренней «цели» выздоровления; они являются необходимыми последствиями конкретных причин. Особенно подробно он разбирает лихорадку. Практический вред учения о vis medicatrix Морган видит в том, что оно приучает больного и врача ждать, «помогать природе» и уважать критические выделения, вместо того чтобы своевременно вмешиваться. Если бы врачи всегда следовали этому принципу, пишет он, человечество потеряло бы услуги многих выдающихся врачей.
После этого он переходит к привычке. Некоторые вредные стимулы быстро теряют силу при повторении. Первый табачный опыт даёт головокружение, тошноту и рвоту; но после нескольких повторений ткань почти перестаёт отвечать. Эти рассуждения он переносит на моральную сферу, поэтому зрелища ужаса после привычки перестают вызывать органические реакции отвращения, негодования и жалости. Холодная, «добросовестная» благотворительность, раздающая деньги без сочувствия, физиологически отличается от живой помощи, в которой человек действительно делит чувство страдающего. Точно также привычке подчинены и контакты с заразой. Некоторые лихорадочные заразы поражают человека только один раз за жизнь; врачи и сиделки, постоянно находящиеся в заразной атмосфере, заболевают реже, чем этого можно было бы ждать. Народы тоже могут становиться менее восприимчивыми к некоторым заболеваниям. Проказа исчезла из Британии как эпидемическая болезнь, тяжёлый тиф стал менее распространённым и менее смертельным. Но привычка не всесильна. Если стимул слишком силён, то организм не успевает выработать сопротивление. Кроме того, при болезнях, вызванных не качеством, а количеством раздражения, привычка может одновременно защищать чувствительность и портить сократительные ткани. Часто воспалявшиеся слизистые оболочки легче снова заболевают. Затем идёт блок о мгновенно смертельных стимулах. Концентрированная синильная кислота, углекислотная атмосфера, масло табака, масло горького миндаля могут убить почти сразу, потому что действуют на самые ближайшие условия жизни. Чума и тяжёлый тиф иногда тоже уничтожают жизнь первым ударом. Но большинство болезнетворных причин убивает не непосредственно, а через чрезмерную реакцию организма.
Потом Морган переходит к двум главным источникам болезненной стимуляции в обычной жизни: пище и воздуху. Пища бывает вредна не потому, что существует абсолютный список «плохих» продуктов, а потому, что её отношение к желудку может быть неправильным. То, что один человек переваривает легко, у другого вызывает изжогу, тошноту и рвоту. Даже начавшееся пищеварение может быть разрушено внезапным душевным ударом. Например, дурная новость меняет чувствительность желудка, и тогда пища превращается из нормального материала в источник болезненного раздражения. Из этого Морган делает медицинский вывод, и выступает против насильственного кормления больных. В лихорадках пища, требующая большой работы желудка, вредна и как стимул, и как нагрузка для ослабленного органа. Постоянное мучение больного требованиями «есть для сил» он называет одним из самых нелепых и вредных предрассудков обыденной жизни. Здесь он даже признает смысл в аскетизме религиозных рекомендаций, хотя тут же приводит в примечаниях огромную цитату Кабаниса о то, что возможно священники сознательно морили людей голодом, чтобы легче добиваться своих целей. В общем, чем острее болезнь, тем проще и меньше должна быть пища; твёрдая пища часто тяготит желудок, тогда как те же материалы, разведённые в воде, могут быть полезны. После спада лихорадки малые порции лёгкого питания могут помочь восстановить обычную цепь суточных функций, но именно количество и выбранный момент становятся решающими.
В здоровом состоянии человеческий желудок допускает большую широту. Одни народы живут растительной пищей, другие мясом, третьи рыбой, но всякая исключительная диета модифицирует организм. Морган считает смешанную европейскую диету наиболее благоприятной для развития животных и интеллектуальных сил. Главные ошибки питания он ищет не столько в качестве, сколько в количестве. У цивилизованных людей желудок становится главным входом болезни. При этом одни классы общества не имеют достаточно пищи, другие имеют слишком много. Страдания бедных вынужденны, а страдания богатых добровольны. Грех обжорства, замечает он, имеет «приличную серьёзность» и потому хорошо уживается с внешней респектабельностью. Ремесло кулинарии, по его объяснению, тоже работает физиологически, и поэтому рестораторы специально чередуют кислое, сладкое, пряное, жирное, тем самым возбуждая желудок новым стимулом после истощения предыдущего. Но это не проблема, потому что вреднее бывает избыток, чем разнообразие. Французы едят много разных вещей, но они умеренны, и потому часто сохраняют силу аж до старости. Дальше Морган даёт относительный порядок перевариваемости самых разных продуктов, в том числе рассматривая этот вопрос в химическом плане. Но он тут же он добавляет, что индивидуальный желудок часто действует капризно, и поэтому опыт безопаснее любых общих правил. Диету в немалой степени определяет также климат. В холодных странах нужно больше пищи и больше стимуляции для поддержания тепла; в тёплых странах люди естественно склоняются к растительной пище, потому что она меньше стимулирует и меньше развивает животное тепло. Из этого он выводит смелую мысль о том, что внешние правила религии имеют географические причины. Пифагор и Магомет, если бы жили в Скандинавии, не запрещали бы вино и мясо. Христианское перенесение восточной монашеской аскезы в Европу он считает большой ошибкой: северянам навязали посты, опасные для здоровья, которые люди автоматически, по зову природы, пытаются отвергнуть, и тем самым теологи породили лицемерие, казуистику и тайные нарушения. Отдельно перечисляются и всякие напитки: вода разных видов, пиво, вино, крепкие напитки, чай и кофе. В основном он оценивает их по стимулирующим свойствам. Крепкий спирт, вслед за Галлером, он скорее называет ядом, чем напитком. Чай и кофе, напротив, он защищает от чрезмерных нападок: возможно, они даже улучшили национальную конституцию, потому что отвлекали от пьянства. Отдельный раздел посвящён количеству пищи. Он приводит разные оценки физиологов, но эти цифры, по его мнению, мало применимы. Потребность зависит от состава пищи, температуры, влажности, физической работы, сухости воздуха и состояния выделительных органов. Но если как-то обобщить, то общая норма у Моргана всё равно одна: умеренность. Скудная, воздержанная диета наиболее благоприятна для развития умственных и телесных способностей. Здесь он цитирует стихи некоего Джона Армстронга («Искусство сохранения здоровья»), где говорится, что умеренность есть подлинная роскошь.
Второй великий источник болезней — атмосфера. Количество кислорода, говорит Морган, почти одинаково в разных местах, как в внутри театра, так и на возвышенности, поэтому многие атмосферные влияния нельзя просто объяснять дыханием. Давление воздуха действует на равновесие жидкостей и твёрдых частей: при падении барометрической упругости появляются вялость, угнетение дыхания, головная боль; при повышении — бодрость, активность мысли, ощущений и движений. Влажность создаёт флегматический темперамент, а сухость дает противоположные эффекты. Но он допускает, что значительная часть влияния влажности идёт не прямо через тело, а через химические изменения поверхности земли. Температура действует сильнее всего. В ровном климате животная организация развивается наиболее гармонично. В жарких странах жизнь идёт быстрее и быстрее истощается; страсти сильны, но кратки, мышечная система слабее относительно чувствительной ткани. В очень холодных странах вся жизненная энергия тратится на поддержание температуры; страсти слабее, развитие позже, рост меньше. Дальше он объясняет перепадами температур самые разные примеры болезней, и с влиянием температур связывает и способы лечения. Климат, по Моргану, влияет и на общество в целом. В тёплых странах пища добывается легче, потребности проще, стимулов к сложному труду меньше; там сильнее любовь, ревность, суеверие, ярость, месть и война, но слабее даются длительное усилие и сложные политические комбинации. В холодных странах природа дала человеку меньше благ, и потому он вынужден трудиться, запасать, объединяться, изобретать, развивать право, статистику, торговлю, механику и естествознание. Это старый климатический детерминизм, близкий к Монтескьё, и подается он уже в расистском и европоцентричном духе, почти наверняка навеянный Кабанисом. Затем рассматривается влияние местности на различные вирусные заболевания. Он приводит пример Бервикшира в Шотландии и говорит об итальянской малярии: победить её можно не просто медициной, а хорошим общественным устройством, защищённым трудом и уверенным вознаграждением; а свободная конституция государства оказывается физическим условием для господства над природой.

О заражении Морган рассуждает осторожно. Многие болезни, прежде объяснявшиеся атмосферным составом и даже астрологией, были сведены к особым болезнетворным ядам. Среди них чума, оспа и корь. Но с другой стороны, новая философская нелюбовь к «оккультным качествам» могла породить другую крайность — чрезмерное умножение зараз. Вопрос этот труден, и политически опасен, потому что связан с полицейскими мерами, карантинами и вмешательством в частную жизнь. Здесь он ссылается на Банкрофта, как на мужественного и философского исследователя природы заражения. Входы для болезни столь же многочисленны, как восприимчивые поверхности тела. Одни вещества действуют на слизистые оболочки, другие должны попасть в кровь, третьи проходят через кожу, четвёртые действуют только на раневую поверхность. Запах цветов может вызвать обморок через обонятельные нервы, но безвреден для других тканей; масло горького миндаля смертельно на слизистой, но не действует так же при прямом приложении к мозгу и т.д.
Дальше он возвращается к общему закону: болезнь есть изменение чувствительной силы ткани. Частная причина часто неизвестна, но говорить, что болезнь возникла «самопроизвольно», это значит прикрывать невежество и нарушать правило о том, что нет действия без причины. Болезнь зависит от состояния воспринимающего. Слабый орган пострадает от общей причины скорее, чем сильный. Разные возрасты имеют разные балансы функций, а значит, разные болезни. Лечение, по Моргану, есть не борьба с «болезнью» как вещью, а противодействие неправильной стимуляции и её последствиям. Одни считают медицину пустым сном, другие питают к ней религиозное доверие; но Морган сохраняет умеренную оценку медицины. Философский врач должен смотреть на неё скорее как на то, чем она может стать, чем как на то, чем она уже является. Время здесь один из важнейших факторов. Долгое существование болезни почти неизбежно меняет структуру органа и вовлекает связанные функции. На раннем этапе воспаление можно остановить, но после структурного изменения врач становится почти бессильным зрителем. Морган признаёт пределы своего искусства. Слишком сильные стимулы иногда сразу нарушают жизнь настолько, что она уже не сможет восстановиться. Другой класс почти неизлечимых болезней возникает не от сильного, а от многократного слабого раздражения, такие как дурные привычки, любимые излишества, роскошь. Каждое отдельное повторение почти незаметно, не вызывает боли и явного расстройства; больной узнаёт, что он серьёзно болен, когда машина уже расстроена, и главный орган повреждён. Медицина, говорит он, пока во многом эмпирична, ведь совершенная медицина требовала бы совершенной физиологии, а такой науки ещё не существует. Успешные методы чаще основаны на опыте, счастливых открытиях и даже инстинктивных наклонностях, чем на строгом априорном выводе. Лечение лихорадок истощением и кровопусканием (см. Бруссе или итальянские школы) шло от школы Гиппократа, затем забывалось под влиянием теоретиков, возвращалось у Сиденгема, затем снова заслонялось системами Куллена и Брауна, а в новое время укреплялось у Гамильтона, Карри, Миллса и других новаторов.
Болезни, возникающие из физических и общих причин, часто лучше всего поддаются врачу; но подагра, ревматизм, многие нервные и хронические болезни являются продуктами роскоши, неестественных привычек и напряжённой жизни сложного общества. Цивилизация, в собственном смысле, ещё едва началась. Печать только начинает производить изменения, на которые она способна; общественное мнение постепенно просвещается; ложная религия, ложная мораль и ложная политика теряют власть. Здесь Морган почти просветительски надеется на будущий общественный порядок, где люди вернутся к более простым и чистым удовольствиям природы.
Лекарства он делит по общему действию: они либо уменьшают сумму жизненной силы всего организма или отдельного органа, либо противодействуют болезненному действию, либо повышают чувствительность, чтобы она соответствовала расходу жизненной энергии. Иногда врач поддерживает само болезненное движение, если опыт показывает, что оно ведёт к выздоровлению. Главные поверхности приложения лекарств это кожа и слизистая оболочка пищеварительного канала. Желудок и кишечник настолько связаны симпатиями со всем организмом, что почти нет болезни, на которую нельзя повлиять через изменение их функций. По его мнению, при чрезмерном сосудистом действии наиболее сильное средство — кровопускание, потому что кровь является и источником жизненной энергии, и стимулом сосудистой системы. Быстрое кровопускание якобы снижает органическое напряжение мозга и нервной системы, иногда прерывая болезнь. Слабительные уменьшают лихорадочное раздражение, они выводят изменённые кишечные выделения, отнимают часть циркулирующей жидкости и создают новый центр притока в брюшных органах, уменьшая мозговое возбуждение. Холодное обливание при лихорадочном перегреве капилляров может восстановить баланс и оборвать болезнь. Тёплая ванна, пар, припарки вызывают пот, отвлекают приток от глубоко больного органа и ослабляют жар. Лёд и ледяная вода могут местно подавлять сосудистое действие. Нарывники действуют тем же принципом. Создавая воспаление кожи, они нередко вытесняют болезнь из более глубоких частей. Тошнотворные средства через симпатию желудка расслабляют кожные выделительные сосуды, вызывают пот, а также действуют на слизистые лёгких и почек, усиливая мокроты. Распространяющиеся стимулы нужны там, где жизненной энергии не хватает для поддержания болезненного, но потенциально преодолимого процесса. Тоники, по его мнению, сомнительны во время активной болезни, но полезны в выздоровлении.
Ключевой вывод здесь в том, что лекарства применяются не к болезням, а к функциям. Болезни как нозологические единицы — entia rationis, удобные группы симптомов, которые редко встречаются в одинаковом виде. Поэтому одно и то же средство не действует на всех стадиях и у всех людей с одинаковым названием болезни. Строгого специфического лекарства не существует. В последнем разделе он разбирает воображение. Оно действительно может влиять на болезнь, но не мистическим образом. Сильный ужас, отвращение или потрясение может разорвать цепь болезненных действий и вызвать резкий поворот всей организации тела. Проглатывание живых пауков, амулеты, заговоры, религиозные и магические средства иногда могли помогать при перемежающейся лихорадке, эпилепсии или судорожных болезнях не потому, что в них есть чудесная сила, а потому, что они действуют через сильное впечатление на нервную систему. Эпилепсия и некоторые судорожные болезни могут распространяться подражанием, а значит, иногда и лечиться психическим впечатлением. Морган прямо относит металлические тракторы и месмеризм к этой же области. Их сила состоит в воображении, а не в особом физическом агенте.
Финал книги краток. Морган признаёт, что многое осталось недосказанным: это не систематический медицинский трактат, а очерк для философски настроенного читателя. Его цель — приблизить общего философа к физическим фактам, сделать мораль более осязаемой, терпимой и гуманной, показать законодателю вред хотя бы одного существующего предрассудка и приблизить «просто человека» к природе. На этом книга заканчивается.
Краткое резюме (пересказ пересказа)
«Очерки философии жизни» это один из самых характерных английских образцов физиологического материализма начала XIX века. Конечно, это не совсем механическая редукция человека к машине, а скорее попытка построить цельную философию жизни, морали, психики и медицины. Морган развивает свои идеи в рамках французской линии, таких авторов, как Ксавье Биша, Кабаниса и Дестюта де Траси, но переносит её в британский контекст (в том числе используя ассоцианизм Гартли и скептицизм Юма). Эти идеи он дополняет новейшими открытиями из сравнительной анатомии, химии и медицины, и даже развивает на основе своего материализма элементы социальной критики. Жизнь и все социо-культурные явления должны рассматриваться не через отвлечённую душу, а через телесную организацию, функции и законы действия живой материи. Особенная ценность этой книги в том, что здесь Морган затрагивает практически все ключевые споры начала XIX века, от обнаружения вымирающих видов и теорий эволюции, через новейшие открытия гальванизма и химии, а вплоть до споров о природе зародышей и вирусных инфекций. Здесь буквально воплощен дух эпохи, и Морган почти всегда выбирает лучшие их возможных на то время решения. Если теперь сократить сделанный нами пересказ его книги:
- Во введении Морган выступает против интеллектуальной лени, религиозного и медицинского шарлатанства, слепого доверия к авторитетам и схоластической метафизики. Люди плохо знают собственное тело, и поэтому легко превращают врача в жреца, болезнь в самостоятельную сущность, а лекарство — в магический ключ к заранее названной болезни. Против этого он выдвигает свою физиологическую программу. Медицина должна изучать не названия болезней, а нарушенные функции; мораль и законодательство должны исходить не из абстрактной души, а из потребностей организованного существа. Добро и зло у него получают натуралистический смысл. Полезно то, что поддерживает здоровое отправление функций индивида и общества; вредно то, что разрушает их нормальное действие. Поэтому физиология становится основанием не только медицины, но и морали, политики, педагогики и теории человеческих страстей.
- Первая глава рассматривает органические соединения. Морган различает механическое, химическое и органическое действие материи. Неорганические тела меняют положение друг друга и вступают в химические соединения; но организованные тела, кроме этого, обладают функциями, поддерживающими их сложную форму. Но из всего этого не следует, что жизнь есть особая сверхматериальная сущность. Органическое и неорганическое различаются даже не составом элементов, а формой их соединения и способом действия. Элементы организма те же, что и в природе вообще; сам «элемент» означает не абсолютно простое начало, а только вещество, пока ещё не разложенное химией. Жизнь определяется как совокупность функций организма: пищеварение — функция желудка, выделение желчи — функция печени, а вся сумма таких отправлений и есть жизнь индивида. Организм отличается от минерала тем, что каждая его часть существует в отношении к целому. Так, кусок мрамора остаётся тем же веществом, что и в целой глыбе, но отделённая мышца, нерв или лист уже не сохраняют своей полной органической роли. Организм постоянно борется с собственной тенденцией к распаду. Физические и химические силы не исчезают в живом теле, а временно подчиняются функции. Когда функция слабеет, то эти силы снова берут верх: возникают отёки, гниение, разложение и смерть. Поэтому жизнь есть не покой, а непрерывное поддержание сложного состояния. Для этого нужны ассимиляция и элиминация: организм принимает внешнее вещество, превращает его в собственную ткань и удаляет отработанные части. Растения могут питаться более простыми веществами, животным нужна уже организованная пища, а хищникам — ещё более «анимализированная» материя. Получается, что перед нами уже не гармоническая идиллия природы, а зависимость жизни одних существ от разрушения других. Морган осторожен в вопросе происхождения жизни: он признаёт обычное происхождение живого от зародышей, но не считает вопрос самозарождения окончательно закрытым для инфузорий, плесени, паразитов и других низших форм. Идентичность организма он выводит не из неизменной материи, которая постоянно заменяется, а из последовательности действий, где каждое состояние наследует последствия из предыдущего.
- Вторая глава посвящена организации: тканям, жидкостям, сосудам и химическому составу тела. Морган отвергает поиск «первичного волокна» как геометрической основы живого, и принимает тканевую физиологию Ксавье Биша. Ткань — это последний доступный наблюдению предел органического анализа, носитель особой жизненности. Главная ткань для него клетчатая: она образует основу, оболочки, промежутки, связи между органами, место накопления жидкости и жира. Через неё объясняются водянка, отёки, посмертные пятна, подкожная полнота. Жизнь требует сочетания твёрдого и жидкого; у человека жидкости значительно превосходят твёрдые части, но Морган не принимает ни старый гуморализм (жидкости), ни односторонний солидизм (вещества). Жидкости дают материал и стимул, а твёрдые части перерабатывают и организуют их. Жизненное действие постепенно уплотняет ткани; это даёт рост силы, но затем ведёт к старению, ригидности, ослаблению капилляров, притуплению нервной восприимчивости и естественной смерти. Для Моргана смерть это не кара, а результат самой организации: рождаясь, организм уже несёт в себе условия старения. Кровь он рассматривает как «текущую плоть», питательную жидкость, из которой образуются ткани и секреции. Вынутая из тела кровь свёртывается, разделяясь на сгусток и сыворотку; это свёртывание он склонен связывать с жизненным действием, а не с простым охлаждением или воздействием воздуха. Химически кровь содержит фибрин, альбумин, желатин, соли, красные глобулы с железом. Хилус и лимфа восполняют её потери. Секреции — т.е. слюна, желчь, моча, пот, слизь, молоко и прочее — отличаются от крови, но несут следы происхождения из неё. Ткани имеют особый химический состав. Например, мышца связана с фибрином, кость с фосфатом извести, белые части с желатином, растительные волокна с углеродом. Морган переносит эту схему и на растения: корни и листья подобны органам всасывания, соки подобны циркулирующим жидкостям, древесные части — опоре, а выделения растений — секрециям. Его общий вывод состоит в том, что природа действует немногими законами сразу для всех явлений, а не придумывает отдельную мистическую силу для каждого царства в отдельности.
- Третья глава показывает сочетание органов и функций. Органы не являются произвольными украшениями природы: их число, форма и связь определяются химическим составом, способом питания, средой, движениями и потребностями организма. Органы питания выстроены строже и однообразнее, потому что их задача ближе к универсальным условиям жизни; зато органы отношения — чувства, движение, нервная система — изменчивее, потому что зависят от множества внешних обстоятельств. Растение не нуждается в локомоции, потому что его питание рассеяно вокруг него; животное должно искать пищу, избегать врагов, различать предметы, поэтому получает органы чувств, мышцы, нервы, зубы, когти, крылья, плавники. Зоофиты стоят как промежуточный пример: они нуждаются в организованной пище и имеют желудки, но часто неподвижны и этим сближаются с растениями. Более высокая организация даёт большие способности, но и большую уязвимость. Морган даже допускает, что на иных планетах возможны совершенно иные органические системы, соответствующие другим физическим условиям.
- Четвёртая глава формулирует законы жизненного действия. Морган признаёт, что жизнь не сводится к грубой механике, но считает поспешным вывод, будто она принадлежит к совершенно иному порядку бытия. Связующее звено между неорганическим и органическим ещё не найдено, но это не повод заполнять пробелы «растительной душой» или самостоятельным жизненным субъектом. Живое действие проявляется как особая реакция организованной ткани на стимул. Сократимость, чувствительность, раздражимость, секреция, всасывание, рост, воспаление, привычка, симпатия органов — всё это разные формы реакции структуры на воздействие. Стимул может усиливать функцию, но чрезмерное возбуждение ведёт к истощению. Привычка меняет восприимчивость ткани: то, что сначала сильно действует, потом становится обычным; отсутствие привычного стимула само превращается в страдание. Все органы связаны симпатиями: раздражение одной части может изменить работу другой. Морган оставляет место неизвестному агенту, возможно сродному теплу, свету или электричеству, но требует не превращать гипотезу в сущность. Даже если употреблять слово «жизненный принцип», он не должен означать ни чувствующего субъекта, ни индивидуальную душу, ни главную причину жизни: каждый элемент, каждая ткань, каждое притяжение, отталкивание, упругость, тяжесть и химическое свойство вносит свой вклад.
- Пятая глава — центр философии книги. Психические явления Морган описывает как функции организма. Чувствительность возникает у животных как прибавление к питательным функциям: движущееся существо должно ориентироваться в пространстве, избегать боли и искать удовольствие. Органы чувств действуют как специализированные ткани, возбуждаемые специфическими стимулами; мозг и нервы являются но каким-то мистическим седалищем души, а обычной материальной системой, где впечатления превращаются в ощущения, идеи, память, воображение и волю. Морган не находит единого «общего сенсориума» и также отвергает самоуверенную локализацию душевных способностей, включая френологические теории. Вера во внешний мир для него не априорное доказательство, а органический механизм восприятия: животное не рассуждает о существовании предмета, а сразу действует так, как требует связь ощущения и внешней причины. Галлюцинации показывают тот же механизм в нарушенном виде. Память объясняется следами прежних движений в мозгу: идея не лежит в уме как вещь в кладовой, а существует как возможность возобновления определённого мозгового состояния. Воображение и ассоциация суть новые сочетания и повторения таких следов. Животные не автоматы; они чувствуют, помнят, воображают, видят сны, судят в пределах своей организации. Разница между человеком и животным состоит только в степени сложности органов, языка, опыта и общественных связей, и не объясняется какой-то пропастью между материей и духом.
- Последняя глава применяет физиологию к болезни и лекарствам. Здоровье и болезнь это не две самостоятельные сущности, а разные модальности внутри одной организации. Болезнь есть нарушение функций, сосудистых действий, секреций, питания, нервного равновесия и всех привычных реакций. Поэтому врач должен лечить не имя болезни, а реальное состояние организма. Морган отвергает веру в «целительную природу» как личную силу и в специфические лекарства против каждой нозологической единицы. Лекарства действуют как стимулы, изменяющие функции тканей; пища, воздух, температура, чистота, движение, сон, привычки, воображение и страсти тоже являются средствами воздействия. Сложная медицина стала особенно нужна обществу, испорченному роскошью, праздностью и излишествами; но истинная медицина должна быть продолжением общей науки о жизни. Болезнь, психика, нравы и образ жизни у Моргана принадлежат одному полю. Всё это разные проявления организованной материи, находящейся под действием внешних и внутренних стимулов.

«Очерки философии морали» (1822)
В целом «Очерки философии жизни» (1818) дают редкий пример английской физиологической философии. Морган здесь не всегда последователен, и он всё таки пользуется словами вроде «жизненная энергия», иногда приближаясь не только к виталистическому языку, но и подобному же смыслу. Но всё таки, он постоянно вытесняет душу, чудеса, сущностные болезни, свободную волю и медицинскую магию из объяснения природы человека. К сожалению, эта работа не стала популярной. Скорее даже наоборот, она подверглась анафеме от официальных светских и духовных властей, точно также, как и работы доктора Лоуренса в ходе «спора о витализме», бушевавшего в 1810-е годы. В ответ на критику, Морган напишет вторую часть своей книги, которую мы и рассмотрим дальше. Но в отличии от первой части, успевшей наделать шуму, вторая часть оказалась почти не замеченной. Эта книга — «Очерки философии морали» (1822), будучи ответом на обвинения в материализме, неизбежно должна была быть более боевой, чем первая часть. Поэтому в ней обнажаются как сильные, так и слабые (такие, как элементы мизогинии и открытый расизм) стороны подобного типа материализма. Из хороших моментов можно отметить, что вся книга целиком посвящена идеологу Дестюту де Траси., и он очень часто привлекается в качестве авторитета с обширными выписками из его общественно-политических сочинений. На титульной странице, в качестве эпиграфов, использованы цитаты явных идеалистов — Декарта и Беркли, о зависимости ума от телесного состояния. Видимо, это было сделано, чтобы подчеркнуть, что даже враги материализма не отрицали самых очевидных вещей. А посвящение книги стоит привести здесь целиком. Там он пишет:
«Дестюту, графу де Траси, пэру Франции, члену Института Франции и т.д. и т.п.
Ученому и элегантному автору «Элементов идеологии»; успешному последователю Локка и Кондильяка. Наследственному дворянину, но ревностному защитнику свободы; человеку независимого состояния, но прилежному и неутомимому служителю науки. Этот труд, начатый под влиянием его поощрения, посвящается его самым покорным слугой и т.д.
Т. Ч. Морганом».
Предисловие: полемика с Реннеллом и защита физиологической морали
Предисловие написано как ответ на нападки преподобного Томаса Реннелла, автора «Remarks on Scepticism» (1819). Морган объясняет, что эта его новая книга является как бы прямым продолжением «Очерков философии жизни», вокруг которых уже возникла эта полемика. По его мнению, противники даже не поняли предмета спора. Они приняли физиологическое исследование жизни за атаку на религию и бессмертие души. Поэтому в новой книге физиология жизни и догматы о бессмертии сразу строго разделены. Морган говорит, что физиолог, когда изучает жизнь, не обязан вводить в объяснение нематериальную душу. Если жизнь понимается как совокупность наблюдаемых жизненных феноменов, то это не объяснение «первой причины» жизни, а просто рабочее обозначение феноменов. Сама душа вполне может существовать, но это не предмет для физиологии. Особенно он защищает Биша и Лоуренса (эти двое были названы наряду с Морганом как авторы-материалисты), и пытается сказать, что они не опровергают религию, а просто отказываются вводить в физиологию принципиально непроверяемые сущности. После этого Морган разбирает слабое место в спиритуалистической аргументации. Теологи слишком поспешно связывают бессмертие души с физиологической невозможностью объяснить жизнь через организацию; но если ощущение и мысль требуют нематериальной причины только потому, что мы пока не знаем их последнего механизма, тогда эту же логику придется применить к гравитации, магнетизму и электричеству. Мы знаем только законы явлений, но не их «первые причины». Однако из нашего незнания нельзя выводить духовную субстанцию (а если можно, тогда никакой проблемы нет и в работах физиологов).
Отдельно Морган атакует аргумент о том, что если душа оживляет тело, то она должна быть одновременно как принципом жизни, так и принципом бессмертия, что якобы плохо согласуется между собой. Если душа производит жизненные и химико-органические изменения в теле, то она вступает в действие с материей, и сама должна быть каким-то образом материальной или изменяемой. Если она материальна и проста, тогда она не способна к удовольствию и страданию; а если она сложна, то не бессмертна. В полемике против Реннелла привлекается даже авторитет Локка. В письме к епископу Винчестерскому знаменитый английский философ уже предупреждал, что нельзя смешивать вопрос об animation — оживлении животных организмов — с вопросом о бессмертии человеческой души. Иначе придется приписывать бессмертные души не только человеку, но и животным, насекомым, «блохам и клещам». С точки зрения Моргана это сильный удар по теологической физиологии. Если одушевленность сама по себе доказывает бессмертие, то бессмертие становится до абсурдного распространенным. В этом предисловии важны также физиологи, которых он перечисляет. Упоминается о том, как Джон Хантер говорил о materia vitae diffusa, Эразм Дарвин — о «spirit of animation», Абернети — об электричестве или аналогичном флюиде как агенте живой машины. Конечно, все они отчасти были виталистами, с которыми сам же Морган полемизировал, но здесь он замечает, что если всякое признание материального агента жизни это уже материализм, то под обвинение Реннелла должны были попасть и эти английские авторитеты, которых в материализме не подозревают. Французские физиологи, и прежде всего Биша, поступают ещё осторожнее: они не утверждают догматически последнюю причину жизни, а останавливаются на тканях и функциях, как на первых доступных анализу элементах.
Дальше Морган формулирует задачу своей моральной книги. Он хочет показать, что моральные обязанности можно вывести из природы человека, из наблюдения и опыта, не прибегая к сверхъестественному. Это якобы не означает отрицания религии; он скорее временно откладывает религиозные догматы в сторону, и спрашивает, существуют ли в самой природе человека и общества мотивы для нравственного поведения. Конечно, его ответ положительный: видимый мир уже содержит достаточно сильные принуждения к добродетели. Поэтому Морган считает клеветой обвинение в адрес физиологических материалистов, что они распространяют распущенность, эгоизм и разрушают мораль. Стоит отметить, что полемический тон этого предисловия уже сразу очень резкий. Морган явно пишет против университетско-церковной реакции, против «союза трона и алтаря», против использования религиозного страха как инструмента управления. Он специально защищает Вольтера и Д’Аламбера от распространенных благочестивых рассказов об их якобы ужасных смертях. Для этого он приводит свидетельства людей, бывших близко к последним дням Вольтера и Д’Аламбера. Упоминаются и многие другие авторы. И его цель здесь не биографическая, а политико-моральная. Он хочет показать, что церковная полемика часто держится на фабрикации сведений. Против своих врагов, и главным образом против Реннелла — он использует самые резкие выражения, которые даже если отвлечься от личности противника, сами по себе могли бы запросто рассматриваться как анти-религиозные. Поэтому все предосторожности, где Морган пытается показать, что он не враг религии и веры, рушатся сами собой ещё в предисловии, а дальше ситуация будет ещё жестче, из-за чего даже не ясно, для чего было писать некоторые из оправдательных выражений.
Глава I. Об организации в её отношении к морали
Первая глава открывается эпиграфом из Вольтера: всякое животное имеет непреодолимый инстинкт, а инстинкт есть устройство органов, действие которых разворачивается во времени. Затем Морган прямо ставит Локка в центр всей новой философии. После тезиса, что чувства являются единственными воротами для знания, психология восприятий впервые получила научную почву. Но даже после этого моральная философия всё ещё отстает от достигнутого уровня. Как действующее и волящее существо, человек всё ещё обсуждается при помощи категорий души, достоинства, предназначения, абстрактных обязанностей и т.д. Всему этому Морган противопоставляет индуктивный метод. Мораль надо строить не с вопроса «каким человек должен быть», а с вопроса «какие причины делают человека таким, каков он есть» (позитивистское от «почему» к «как»). Главные причины морального бытия вида Морган сводит к трем группам: (1) строение организма; (2) отношения человека с внешней природой; (3) отношения человека с другими людьми в обществе. Поэтому моральная наука у Моргана оказывается частью естественной истории человека. Ключевые понятия в этой главе все те же, что и в прошлой книге — ощущение и реакция. Во многом первая глава второй книги просто сокращенно излагает содержание первой, пытаясь подвязывать его под новый угол обзора. Всё живое, от растения до человека, существует через восприимчивость к воздействиям, и через ответное движение. Когда эти движения рассматриваются с точки зрения сохранения организма, то это физиология и медицина; а когда они рассматриваются в отношении общества, то это мораль. Поэтому болезнь и порок оказываются явлениями одного порядка: в обоих случаях есть нарушение нормальной работы живой и организованной машины (либо индивида, либо общества).
Морган определяет ощущение как свойство живого волокна воспринимать специфические воздействия, а реакцию как свойство органа отвечать определенным движением. Стимулы, действующие через интеллект и вызывающие произвольное движение, называются мотивами. При этом сознание он связывает с мозгом и нервами, а его развитие — с локомоцией: животное должно двигаться, искать пищу, избегать опасности, различать полезное и вредное. Поэтому восприятие, мышление и действие не отрываются от телесной необходимости. Здесь Морган снова напоминает, что мы не имеем права вводить в объяснение существа и свойства, которые не входят в наш опыт. Конечно, можно вообразить бесконечное число существ и качеств, недоступных нашим органам, но о них нельзя построить знание. Всякая попытка рассуждать о таких сущностях вынуждает нас одевать их в антропоморфные признаки, взятые из чувственного мира. Так, по Моргану, люди антропоморфизируют Бога, когда приписывают ему гнев, удовольствие, волю, средства и цели. Всякое изменение организма сопровождается удовольствием, страданием или безразличием (третья категория, как у античных стоиков). Эти состояния служат индексами того, чего надо искать, чего избегать, что можно игнорировать. Аппетиты, страсти и инстинкты — врожденные тенденции машины к определенным реакциям. Голод не просто сообщает организму про недостаток пищи; он запускает предрасположение искать и принимать питательное вещество. Так же работают половой инстинкт, страх, гнев, симпатия и другие реакции. Очень характерен для Моргана тезис о «тенденциях» организма. Почему нерв чувствует, мышца сокращается, сосуд выделяет желчь или кость, или почему птица строит гнездо, а человек ищет удовольствие? Всего этого мы в сущности не знаем. Но это такие же факты природы, как гравитация камней или соединение кислоты и щёлочи, поэтому их все таки можно изучать, и даже расширять представление о том, как они работают. Поэтому Морган и показывает, как разные органы и состояния тела модифицируют моральную жизнь.
Пищевые привычки связаны с кишечным каналом; половые привычки — с половыми органами (причем они меняются при кастрации); легочные болезни могут усиливать надежду; печеночные расстройства связаны с меланхолией и склонностью к самоубийству; особая женская организация, беременность или банальные расстройства аппетита дают примеры органически порожденных желаний. В этих примерах он ожидаемо ссылается на Биша и Кабаниса. Важное место здесь занимает мысль, что организм может порождать идеи и волевые ряды даже без явного внешнего стимула. Так происходит при эпилепсии, ипохондрии, половом созревании, сновидениях и кошмарах. Но всё это никак не опровергает Локка, потому что даже болезненные фантазии — всё равно составлены из чувственных образов, а не из врожденных идей.
Отдельная линия этой главы посвящена теме симпатии. Человек, будучи социальным животным, реагирует на удовольствия и страдания других. Однако симпатия действует не только рационально, но прежде всего животно. Поэтому слезы, кровь, живой голос или вид толпы иногда действуют сильнее любого отвлеченного знания. Так Морган объясняет мощный эффект от ораторства, явления паники в армии, коллективных энтузиазмов, проявляемых в модных религиозных и политических движениях. Он упоминает и про месмеризм как пример «эпидемических» увлечений, которые заражают людей разных характеров. Государствам Морган советует осторожность, потому что лобовое сопротивление массовому импульсу только усиливает болезнь, и это может опрокинуть власть. Дальше сследует анализ неустойчивости организма. Стимул может быть слишком слабым или слишком сильным; чувствительность органа может находиться в состоянии возбуждения или упадка; привычка может усилить тенденцию, чрезмерное повторение может её истощить; неудовлетворенная функция может стать мучительно властной. Поэтому нравственный поступок не рождается из абстрактного выбора. Он есть результат временного баланса тенденций. Если голодный волк видит овец, пастуха и собаку, то на него одновременно действуют как хищность, так и страх; победит здесь то, что сильнее действует в данный момент. Человеческая воля, по Моргану, устроена точно так же, только комбинация мотивов у человека сложнее. Большой раздел в этой главе посвящен ещё индивидуальным различиям. Люди имеют врожденные различия темперамента, как животные разных видов имеют разные инстинкты. Характер человека складывается из наследственных предрасположений и множества других внешних влияний, от воспитания до случайных шокирующих событий. Почти в духе Кабаниса, он называет пять темпераментов: нервный, мускульный, сангвинический, билиозный/меланхолический и флегматический. И точно также, как и Кабанис, он признает, что чистые темпераменты встречаются редко. Но Морган считает, что каждый человек всё же несет преобладание какой-то одной линии. В этой же части появляются характерные для начала XIX века гендерные и расовые физиологические тезисы. Женщин Морган описывает как существ с более нервной, более чувствительной организацией; он даже спорит с Мэри Уолстонкрафт, и отвергает идею полной одинаковости социальных ролей полов. Правда в отличии от Кабаниса, он делает более последовательные выводы из введенных им мускульного и нервного темперамента, и подозревает, что разум женщины должен быть от природы лучше, чем у мужчины. Если этого не видно на практике, то скорее из-за воспитания, или из-за перекрытия этой предрасположенности другими женскими особенностями физиологии. Затем он переходит к «разновидностям человеческой расы» по Лоуренсу, и связывает моральные различия народов и рас — с развитием мозга и черепа. Конечно же, белый человек оказывается самым совершенным, а все остальные расы оказываются переходными оттенками между человеком и не-человеческими животными. Если в женском вопросе Морган ещё кажется местами мягче, чем Кабанис, то в расовом он гораздо жестче (тем поразительнее, что он враг рабства и колониального грабежа).
Очень важен раздел об ассоциациях и языке. Мотив действует не только через непосредственную чувственную силу, но и через значение знака. Флаги, партийные цвета, слова и символы — всё это вызывает страсти не как сугубо-физический объект, а как носитель ассоциаций. Поэтому люди реагируют на слова «закон», «конституция», «социальный порядок», «богохульство», «легитимность», «атеизм», «смута» и т. д. по политически внушенным ассоциациям, а не точному смыслу терминов. Финал главы собирает все сказанное в систему. Живое существо действует через стимулы, восприятия и реакции; у каждого вида есть свои тенденции, и в случае человека пол, возраст и темперамент дают дополнительные вариации действий; характер это общий результат всех тенденций; ошибки ассоциации, неполное восприятие сложных ситуаций, внешние обстоятельства и социальная среда порождают болезни, пороки и преступления. Действие может быть хорошим или дурным для самого индивида, но также хорошим или дурным для него как члена общества. Поэтому мораль усложняется, и человеку надо учитывать не только непосредственное удовольствие, но и социальные реакции других.
Главный вывод из этой главы состоит в том, что свободная воля, как самостоятельная метафизическая сила — не обнаруживается в фактах. Морган считает, что моральные явления подчиняются необходимости точно так же, как физические. Человек есть существо обстоятельств и организации. Его ответственность не может основываться на свободном выборе в традиционном смысле слова; она должна быть объяснена через внешние социальные причины, через систему наград и наказаний, через институты, воспитание и т.д. В конце главы он специально говорит, что спор о материи и духе здесь даже вторичен. Если бы действовал дух, то он всё равно должен был бы действовать по какому-то закону, а действие без определяющей причины невозможно.

Глава II. О свободе и необходимости
Вторая глава прямо продолжает физиологический детерминизм из первой главы. Морган снова начинает с философии Локка: если чувства являются единственными воротами для знания, то вопрос о свободе воли уже в основном решен. Все наши идеи приходят через чувственные впечатления и ассоциации, а не рождаются из самодеятельной духовной силы. Следовательно, наши размышления и воления должны зависеть от внешних стимулов, от прошлого опыта, от строения воспринимающего организма. Правда сам Локк не сделал последнего шага, и пытался сохранить свободу воли через способность «задерживать» или «приостанавливать» воление. Но это для Моргана только остаток старой метафизики. Дальше Морган связывает локковскую психологию с физиологией, и снова напоминает, что вся душевная жизнь, как и вся органическая жизнь, сводится к трём основным фактам: стимуляции, ощущению и реакции. То, что в физиологии очевидно при анализе работы пульса, желез, мышц и нервов, точно также должно быть признано и для сферы мысли. Интеллект и воля не стоят над телом как независимые властители; они служат телесной жизни, помогают организму искать пищу, избегать вреда, строить жилище, приспосабливать внешний мир к удовольствию и безопасности. Поэтому между внешним объектом, ощущением, желанием и действием должна существовать устойчивая причинная связь. Без неё организм не мог бы сохраняться. Морган специально возражает против возвышенной метафизической картины «ума», который якобы свободно повелевает телом. Да, ум Ньютона мог проникать в бездну пространства, а воля Гемпдена или Рассела могла вести человека к самопожертвованию ради свободы и истины. Но если рассмотреть эти способности не в риторическом ореоле, а как функции живого существа, то они оказываются включены в механизм телесных нужд. Мысль, желание, выбор, движение — всё это звенья одной цепи. Если бы внешний объект иногда вызывал одно ощущение, иногда другое, то никакое знание было бы невозможно; если бы одно и то же желание могло произвольно вызывать любые реакции, знание не помогало бы животному жить.
Даже если допустить нематериальную душу, то пока душа соединена с телом и действует через мозг, нервы и мышцы, она должна действовать через определённый механизм. Апоплексия, сон, истерия, ипохондрия и другие состояния показывают, что ум изменяется вместе с телесными состояниями. Мы не можем хотеть движения, принципиально невозможного для наших суставов; также, как не можем произвести мышечное усилие выше самой силы мышц; не можем мыслить качество материи, которое вообще не связано ни с каким нашим чувством. Воля, следовательно, ограничена самим строением организма не меньше, чем зрение ограничено глазом. Далее Морган переходит к анализу инстинкта и воли. Между инстинктивным движением и произвольным действием он видит не принципиальную, а только усложнённую разницу. Наша рука автоматически отдёргивается от опасности, а животное совершает движение без предварительного понятия о цели — и то и другое, являют собой тот же тип связи между возбуждением и реакцией, который в более сложном виде действует в обдуманном поступке. Разница только в том, что в обдуманном поступке между стимулом и реакцией вклиниваются ассоциации, память, предвидение результата и столкновение нескольких тенденций. Но и они подчинены причинности. Поэтому само понятие «воли» Морган считает опасной абстракцией языка. Слово «will» не обозначает особый орган или самостоятельную метафизическую силу; оно только собирательное имя для аппетитов, желаний, страстей и склонностей, которые толкают человека к действиям. Когда язык превращает это собирательное имя в сущность, то возникает фикция, будто есть некая «воля», которая стоит над желаниями и выбирает между ними. Но если эта воля сама действует, тогда она должна действовать по какому-то закону. Если воля действует по закону, то она уже не свободна; а если без закона, то она не может иметь определённого направления. Здесь Морган цитирует Ж.-Ж. Бурламаки (который вообще цитируется в книге также часто, как Де Траси и Филанджери), показывая, что даже определение свободной воли, как способности души искать приятности или счастья, фактически возвращает нас к теории необходимости. Организация стремится к приятному, а не произвольно назначает ценность ощущениям. При ходьбе чувство волевого усилия есть только в начале, затем движение идёт механически; оно возвращается, когда усталость требует нового мотива и внимания. И как ни парадоксально, мы думаем, что «волим» особенно сильно в такие моменты, когда на самом деле нами особенно владеет господствующая склонность. Страстный человек, которого несёт в одном направлении, как раз ощущает максимум воли, хотя именно в этот момент он меньше всего свободен. Поэтому чувство воления не является причиной действия; это лишь сознание определённого органического состояния.
Следующим разделом Морган уже атакует саму формулу свободной воли. Воление без мотива, или вопреки мотиву, совершенно абсурдно как идея. Обычно сторонники свободы говорят об этом не так грубо, и помещают свободу в способность выбирать между мотивами. Но выбирать между мотивами — значит определять их относительную силу. Если же человек сам назначает, какой мотив будет сильнее, тогда мотивы перестают быть мотивами, а движущая сила переносится из внешних и внутренних причин в некую пустую самость. Совершается простая подмена. Там, где есть реальная причинность, её маскируют фикцией самопроизвольного выбора. Но Морган приводит и практическое возражение против свободы воли. Если люди свободно выбирают поступки, тогда почему они не всегда выбирают добро? Если они не знают добра, то их воля скована незнанием (не свободна); а если знают, но не могут выбрать, тогда свободы опять-таки нет. Да и если сказать, что люди просто испорчены, страстны, привязаны к удовольствиям, то и это тоже означает наличие предрасполагающей причины, что делает их рабами этих пороков. В конце-концов он заявляет, что первородный грех и свободная воля явно противоречат друг другу. Если человек по природе склонен к злу, тогда его выбор уже не является философски свободным.
Ещё один важный участок главы посвящён обвинениям в «опасности» детерминизма. Противники необходимости часто не опровергают её как ложную, а просто пугают тем, что она унижает человека и разрушает мораль. Такой способ рассуждения Морган просто отвергает. Истинность положения не зависит от того, приятно оно человеческому самолюбию или нет. Человек не становится ниже от того, что мы правильно описываем его природу; он просто таков, каков есть. Затем он различает необходимость и религиозное предопределение. Предопределение, в богословском смысле, может говорить, что и цель, и средства — уже предрешены, независимо от усилий человека. Однако, необходимость у Моргана означает немного другое. Если желаемый результат возможен, то он достигается только через соответствующие причины и средства. Знание этой связи само по себе становится мотивом. Поэтому детерминизм не расслабляет поведение, а усиливает практическую расчетливость. Если действия производят свои последствия неизбежно, тогда человеку тем более важно понимать причинные цепи и пользоваться ими.
Он также отвечает на возражение, что необходимость якобы уничтожает наказание. Здесь Морган переходит почти к бентамовской теории уголовного права. Наказывать надо не потому, что преступник метафизически заслуживает страдание, а потому, что он чувствующее существо, на поведение которого можно воздействовать. Наказание это физическая сила, направленная на увеличение суммы человеческого счастья. Его моральная мера — полезность, то есть способность удерживать опасные склонности и исправлять нарушителя. Чрезмерное наказание не просто неразумно, а даже безнравственно, но только потому, что оно причиняет страдание сверх нужды. Морган выводит старое карательное правосудие из некого инстинкта мести. Первоначальный человек, ребёнок или страстный человек бьёт предмет, причинивший боль, даже если это неодушевлённая вещь. Позднее опыт ограничивает наказание чувствующими существами, потому что только они могут быть изменены болью. Но в религии и праве, по Моргану, этот первичный инстинкт мести часто сохраняется, и даже облагораживается словами о вине, ответственности и воздаянии. Отсюда же возникает идея бесконечного наказания. Если Бог мыслится как бесконечное существо, то и его гнев воображают бесконечным. Здесь Морган прямо формулирует утилитарную мораль. Добро и зло относятся не к таинственным сущностям, а к удовольствию и страданию чувствующих существ. Вещь кажется доброй, поскольку способствует приятному, здоровому, согласному с организацией состоянию; или злой, поскольку производит боль, нарушение, разложение функций. В укрепление своей мысли Морган цитирует Дюмона, который заявил, что полезное есть то, что даёт удовольствие. В примечании он также защищает и Эпикура, поскольку то самое учение, за которое Эпикура так часто бранили, является также учением Локка, Мальбранша (?) и многих просвещённых философов.
Пример с домашними животными нужен Моргану, чтобы показать, как фактически работает утилитарная мера наказания. Люди считают допустимым причинять животным боль, если это необходимо для приручения или службы; но осуждают ненужное избиение лошади. Они допускают кастрацию животных ради изменения плоти или послушания, но считают дурной прихотью бесполезное увечье. Морган не столько одобряет эти практики, сколько показывает структуру морального суждения: страдание считается допустимым только в пределах цели, которую общество признаёт полезной.
После всего этого он полемизирует с богословами против подчинения естественной морали откровению. Нельзя, по его мнению, измерять природный закон религиозным текстом; логический порядок должен быть обратным. Если Бог это творец природы, то воля Бога и так уже проявлена в естественных последствиях действий. Поэтому любая претензия на откровение — должна проверяться природной моралью. Если религиозное предписание противоречит тому, что действительно полезно для человеческого счастья, то это значит, что либо мы ошиблись в расчёте пользы, либо неправильно поняли откровение, либо само «откровение» сомнительно. По мнению Туссена, естественный закон старше всех религий, и более поздние религии должны перед ним склоняться, и Морган присоединяется к этому мнению.
В этой же связи Морган защищает учение о пользе от обвинений в эгоизме. Под пользой он понимает совсем не узкий расчёт частного интереса, изолированного от общества. Настоящая польза включает общественный порядок, развитие социальных связей, увеличение числа людей, и расширение сферы чувствительности и счастья. Частный выигрыш должен оцениваться в общей цепи последствий. Вместо крайнего индивидуализма, Морган предлагает социальную арифметику удовольствия и страдания. Дальше он в отдельном порядке объясняет, почему монополия на религиозные санкции опасна. Если людям внушают, что мораль держится только на будущей жизни, небесных наградах и наказаниях, то при ослаблении веры они легко теряют и моральные ограничения. Так, по его мнению, после падения пуританизма при Карле II произошёл взрыв распущенности. Вместе с суеверием были отброшены и реальные нравственные обязанности. Поэтому лучше воспитывать нравственность не внешними средствами, а искать путь к внутренним.
Важный финальный мотив главы — защита страстей. Морган считает ложной мораль, которая видит в страстях зло само по себе, и требует их уничтожения. Как минимум, это физически невозможно и психологически вредно. Природная склонность не может быть лишней в системе организма; порок рождается не из самого существования страсти, а из её избытка, недостатка или неправильной меры. Здесь Морган обращается к Аристотелю, которого называет из всех греков наиболее знакомым с физиологией. Для него добродетель есть среднее между двумя крайностями, между слишком большим и слишком малым. Как никто не считает еду и питьё злом только потому, что их избыток разрушает здоровье, так нельзя считать злом половое чувство, гнев, честолюбие, страх или другие естественные тенденции сами по себе. В финале Морган дает собственное определение свободы. Свобода — это не освобождение от причинности, и не способность делать физически невозможное или противное нашей природе. Свобода применима прежде всего к отсутствию принуждения со стороны других лиц. Мы свободны тогда, когда можем следовать законам собственной организации, своим реальным склонностям, потребностям и способностям. Но в этот момент мы как раз наиболее полно подчиняемся законам природы. Поэтому «свобода» в политическом смысле сохраняется, а метафизическая свобода воли отвергается.
Последний богословский аргумент направлен против совместимости свободы воли с всемогуществом Бога. Если человеческая или дьявольская воля действительно свободна в метафизическом смысле, тогда она выходит из-под божественного контроля. Бог тогда может наказать, но не может предотвратить само преступление. На примере дьявола Морган показывает, что такая схема ведёт почти к дуализму, когда есть активная злая воля, которую Бог может лишь сдерживать внешней силой, но не определять изнутри. Манихеи, замечает он, по крайней мере имели смелость принять это следствие. Для сохранения «величия Божества», говорит Морган, от свободной воли тоже приходится отказаться.
Глава III. О происхождении и развитии моральных идей
Третья глава является переходом от физиологического детерминизма к социальной генеалогии морали. Морган начинает с затруднения, которое сам же создал в предыдущей главе. Если человек действует по физической необходимости, если он всегда реагирует на внешние сочетания обстоятельств, согласно своему темпераменту, привычкам, организации и ассоциациям, то откуда берутся устойчивый характер, добродетель, самоконтроль и следование правилам? Ответ на это он ищет не в свободной воле, а в действии общества на индивида, в самом широком смысле. Первый слой моральных идей он выводит из удовольствия и боли. Добро и зло, первоначально означают не метафизические качества, а обобщённые названия для приятного и болезненного. Всё, что доставляет удовольствие, в первом своем приближении является благом; а всё, что причиняет боль, является злом. Но человек — это не простая точка чувствительности, а сложная организация из многих органов. Поэтому приятное в одном отношении может быть вредным в другом. Пища может быть приятной для вкуса и вредной для желудка; так и болезненное лекарство может быть полезным, а краткое удовольствие может привести к длинной цепи из страданий. Поэтому добро постепенно отделяется от непосредственного удовольствия, и связывается с более длительным равновесием ощущений. Здесь Морган почти напрямую продолжает эпикурейско-утилитарную линию, хотя выражает её языком физиологии. Моральное суждение возникает из расчёта последствий для чувствующего организма. Сначала организм просто тянется к приятному и отталкивает болезненное; затем опыт учит его различать мгновенное и долговременное, частное и общее, видимое и отдалённое. Поэтому «добро» у зрелого человека уже не совпадает с первой вспышкой приятного ощущения, как это бывает у ребенка.
Второй слой возникает из общественной жизни. Человеческие действия производят реакции других людей. Поступок может быть сам по себе приятен или выгоден, но при этом он вызывает гнев, месть, наказание, недоверие и т.д. Отсюда возникает и новый критерий пользы. Действие оценивается не только по его прямому эффекту на самого деятеля, но и по тому, какие реакции оно вызывает в других членах общества. К этому присоединяется также симпатия: мы страдаем при виде страдания других, и получаем удовольствие от их удовольствия. Поэтому многие самоограничения не являются чудом духовной свободы; они тоже физически мотивированы, потому что симпатическое удовольствие может оказаться сильнее непосредственного эгоистического наслаждения. Затем Морган разбирает случаи, где частный поступок кажется выгодным, но становится злом при рассмотрении его в социальном контексте. Отдельный грабёж может остаться безнаказанным; одно убийство может дать преступнику временное преимущество; отдельный политический злодей может добиться власти и почестей. Но если такое поведение становится общим правилом, тогда быстро исчезают собственность, безопасность, доверие и всякая нормальная жизнь. Поэтому моральная оценка учитывает не только единичный факт, но и тип действия, его место в социальной повторяемости. Здесь он даже цитирует Платона, говоря, что ни город, ни человек не могут быть счастливы без разума и справедливости. Из всего этого Морган делает вывод о преступлениях. Преступник редко становится преступником внезапно. Человек постепенно входит в цепь действий, где одно насилие требует другого, одна ложь — следующей, один риск — нового риска. Поэтому для Моргана преступление есть не изолированный акт «свободной злой воли», а итог сложной истории взаимодействий организма и среды, и изменение среды может повлиять и на количество преступлений.
В раннем возрасте тело действует быстро, импульсивно, с большой чувствительностью; его ощущения ярки, реакции поспешны, а опыта ещё слишком мало. Поэтому молодость становится «жертвой первых впечатлений». С возрастом телесная возбудимость спадает, а память накапливает результаты прежних ошибок. Между стимулом и реакцией вставляются надежда, страх, осторожность, сравнение, аналогия и многочисленные воспоминания. Таким образом возникает рассудительность. Но и она не является свободным даром; это тоже закон мозгового действия. Одни люди по организации осторожнее, другие не учатся никаким опытом. Такую же схему Морган переносит на историю общества. Дикари для него являются чем-то вроде младенцев общества. Они сильнее подчинены первым впечатлениям, непосредственным нуждам, вспышкам страсти и отсутствию долгосрочных расчётов. По мере развития цивилизации факты, наблюдения, привычки, знания и мотивы умножаются; поведение становится менее инстинктивным и более опосредованным. Добро и зло остаются связанными с пользой, но теперь польза мыслится через более длинные цепи последствий. Тут же Морган затрагивает проблему бедности и наказания. Бедные и необразованные классы, по его мнению, чаще находятся под давлением физических нужд и унаследованных предрассудков. Если рассуждать с точки зрения «моральной вменяемости», то их надо было бы наказывать мягче, потому что у них меньше средств сопротивляться обстоятельствам. Но если рассуждать с точки зрения утилитарной необходимости, общество фактически наказывает их строже, потому что именно у них сильнее давление к преступлению и, следовательно, сильнее требуется внешний сдерживающий мотив.
Далее Морган переходит к происхождению зла. Физическое зло возникает из самой организации чувствующего существа. Если есть чувствительность, тогда есть удовольствие и боль; если организм зависит от внешней природы, он неизбежно испытывает удары среды; а если он должен добывать средства жизни усилием, то желания могут оставаться неудовлетворёнными. Моральное зло, по Моргану, непосредственно вырастает из физического страдания. В этом месте он делает резкое богословское отступление. Вопрос о происхождении зла в конечном счёте превращается в вопрос, почему вообще созданы чувствующие и разумные существа. Он замечает, что бесконечную благость Бога трудно логически согласовать с вечными наказаниями, потому что вечное наказание, не исправляющее преступника и не служащее примеру, относится уже к тупой мести, а не к полезной справедливости. После этого он возвращается к социальной морали и объясняет, почему люди судят не только поступки, но и мотивы. На первый взгляд, если мораль зависит от удовольствия и боли, тогда достаточно смотреть на вредный или полезный результат. Но в длительном общении с людьми нас интересует не единичный акт, а будущая линия поведения человека. Поэтому мы исследуем мотивы, ведь они позволяют предсказать, опасен ли человек, полезен ли он, и можно ли ему доверять. Если вредный поступок произошёл из случайной ошибки, а обычные мотивы человека доброжелательны, то мы судим таких людей мягче. Хотя если человек постоянно «ошибается» так, что приносит вред, то его избегают почти так же, как злодея. Любовь, ненависть, одобрение и отвращение — все это старше отвлечённых моральных понятий. Люди сначала любят то, что доставляет им удовольствие, и ненавидят то, что причиняет боль. Нельзя приказать человеку любить или ненавидеть через рассуждение. Чувство возникает из игры организации; воспитание может его усилить, ослабить, направить, но не может создать из ничего.
Затем начинается центральная часть третей главы: происхождение различия между добром/злом и правильным/неправильным. Если бы человек жил один, он знал бы только приятное и болезненное, полезное и вредное для себя. Но человек никогда не существовал как независимое одиночное животное. Со ссылкой на Аристотеля он заявляет, что человек — политическое животное. Затем приводит Филанджери, Вольтера и Энсора как авторитетов против фантазии о «естественном состоянии» как одиночной жизни до общества. Рождение, детство, долгая беспомощность ребёнка, половая связь, родительская забота, способность читать выражение лица и сообщать мысли — всё это делает общественность исходным фактом человеческой природы. И тут важно, что общество начинается с неравенства сил. Ребёнок подчинён родителям; жена в грубых обществах подчинена мужу; слабый член группы подчинён сильному; менее решительный характер уступает более властному. Морган даже сравнивает это с механикой. Если два тела вступают в сферу взаимного действия, тогда более сильное изменяет движение слабого, а при относительном равновесии возникает общее движение. Так же и в обществе. Если силы неравны, тогда воля сильного навязывается слабому; если силы ближе к равновесию, то возникает общая воля. Из родительского приказа возникает и первичное «правильное». Ребёнок очень рано знакомится с двумя порядками. Один порядок естественный, выражающий приятное и неприятное, которые идут от его собственной организации. Второй порядок скорее искусственный, и он уже связан с «правильным» и «неправильным», которые идут от чужой воли. Здесь Морган ссылается на Хорна Тука и его анализ языка: «right» этимологически связывается с тем, что ordered, предписано; «wrong» — с тем, что wrung, отклонено от предписанной линии. Сначала right значит примерно «то, что велено», а wrong — «то, что запрещено или отвернуто от линии приказа». Но поскольку родители обычно заботятся о благе детей, а небольшие сообщества обычно в какой-то мере заботятся о сохранении себя, то приказ часто совпадает с пользой, и постепенно понятие «должен» превращается в «следует». Воля, навязанная ребёнку извне, через привычку, любовь, подражание и опыт, медленно, но верно — натурализуется в его характере. Человек начинает ощущать уже как собственную норму то, что сначала было чужой командой. Отсюда Морган выводит критику «морального чувства». Даже если допустить особый орган для восприятия моральных отношений, то сами отношения должны существовать прежде их восприятия. Моральное чувство ничего не объясняет, если не показать, откуда взялись факты, которые оно якобы воспринимает. В моральных отношениях нет ничего принципиально отличного от других отношений природы; они познаются тем же восприятием, сравнением и опытом. Здесь же Морган упоминает френологов/краниологов. Они могли бы, по своей манере, назначить отдельные органы в мозге для ощущения красоты, цвета, гармонии, морали и каждой отдельной идеи; но метафизически это ничего не меняет.
Затем Морган показывает, как развивается более высокая идея права. Сначала право связано с приказом. Но в развитом обществе приказы и законы начинают очевидно расходиться с пользой. Власть захватывают более сильные, хитрые, богатые, привилегированные; это их личная воля выдаётся за общую волю общества, и это не трудно заметить подчиненным. Так появляется различие между тремя рядами поведения: (1) индивидуальной волей, (2) юридическим предписанием и (3) отвлечённым правом. Моральный кодекс возникает тогда, когда люди начинают судить не только о том, что приказано, но и о том, что должно быть приказано с точки зрения целей общества. Здесь Морган прямо противопоставляет свой метод априорной морали. Философы, по его мнению, часто сразу начинали с отвлечённых вечных истин, независимых от человека. Он приводит французское изложение кантовской доктрины, где говорится о философии, предшествующей опыту, и выводящей долг из чистого разума. Морган считает такой путь перевёрнутым. Моральные отношения не существуют в пустом небе абстракций; они возникают из человеческой организации, социальных столкновений, нужды, привычек, отношений власти, из симпатии и опыта; и поэтому мораль является приобретённой наукой, а не врождённым откровением специального чувства.
Далее Морган разбирает конкретные механизмы формирования человека. С рождения индивид входит под влияние вида. Родители не только принуждают ребёнка физически, но и формируют его любовью и подражанием. Подражание у детей Морган считает мощным природным инстинктом. Ребёнок хочет быть похожим на отца, говорить и действовать как он; речь усваивается ещё до полного понимания знаков. Здесь он ссылается на синьора Дельфико, который писал о подражании как о важном социальном принципе. Семья для Моргана является первым деспотическим государством. Домашнее правление естественно неравно, потому что родитель сильнее ребёнка, мужчина в грубых обществах сильнее женщины, а старшие и более волевые дети подчиняют младших и слабых. Но именно эта школа подчинения даёт ребёнку первое ясное различие между «приятным» и «правильным». В больших семьях, школах, корпорациях, клубах, комитетах и различных союзах повторяется один и тот же закон. Кто обладает большей силой характера, тот и ведёт; а остальные подчиняются. Эта способность вести за собой — не обязательно связана с талантом или добродетелью, и потому общества часто оказываются под властью худших людей. Но в этой связи он защищает английское публичное школьное воспитание. Его достоинство, по Моргану, состоит не в нравоучениях, а в практическом столкновении характеров. В школьном обществе подростки учатся занимать место, соответствующее их силам, скрывать или исправлять страсти, учитывать мнение других, испытывать действие ума на ум. Он противопоставляет это системе постоянного надзора, которая рождает шпионство, трусость и мелкие пороки. Мораль лучше формируется через реальные социальные реакции, чем через проповеди. Потом, с возрастом, родительское и школьное принуждение сменяется властью общественного мнения. Молодой человек входит в мир, где мода, стремление к чести и отличиям, желание нравиться, страх презрения, стремление к положению заставляют его подавлять одни склонности и развивать другие. Так формируются национальные, сословные и профессиональные типы: такие как европеец, горожанин, деревенский житель, студент или солдат. Морган подчёркивает, что эти черты почти так же трудно снять с себя, как цвет кожи или нервную чувствительность. Воспитание и среда «выжигают» характер.
Язык у него выступает не нейтральным инструментом, а частью моральной машинерии. Без языка нельзя формировать, передавать и получать идеи; поэтому формы языка, его грамматика, богатство словарного запаса, удобство анализа сложных понятий — сильно влияют на литературу, науку и даже на сам характер народов. Так что общество действует на индивида не только прямыми приказами, но и всем запасом знаков, привычек, слов и готовых понятий, которые в нем циркулируют. Затем Морган переходит к вопросу о собственности как к образцовому примеру происхождения морального понятия. Собственность сначала существует как физический факт: моя рука, моя хижина, моя одежда, мой лук, моя добыча. Даже животные защищают добытую кость или детёнышей. Но моральная идея собственности возникает гораздо позже, когда вещи становятся достаточно устойчивыми, отчуждаемыми или защищаемыми коллективно. Сначала человек сопротивляется краже просто потому, что он лишается удовольствия; потом семья или племя защищает имущество исходя из выгоды; затем устанавливаются наказания и появляется привычка честности; и наконец возникает чувство стыда и отвращения к воровству. Здесь он ссылается на Дестюта де Траси, для которого иметь потребности и способности уже значит чем-то обладать; способности — это самая реальная собственность, а остальные формы собственности зависят от общественных конвенций (см. как это высмеивал Прудон). Но Морган добавляет, что моральные идеи права и справедливости могли возникнуть только через наблюдение над плодами труда и их социальной охраной. Собственность, следовательно, не причина создания общества, а его продукт; а затем уже она сама создаёт новые моральные отношения. Морган приводит два подтверждения своей генеалогии собственности.
- Первое — война, где даже цивилизованные люди легко возвращаются к добыче, а солдат, который дома презирал бы кражу, спокойно берёт военную добычу.
- Второе — нищета низших классов. Там, где люди не имеют собственной доли, где они задавлены правительством или землевладельцами, моральное уважение к собственности слабеет. Люди лучше понимают обязанность охранять собственность, когда сами имеют что защищать.
Отсюда он делает политический вывод. Если общественная сила сосредоточена в руках немногих, то их капризы становятся мерой права и источником общественного мнения. Развитие подлинной общественной воли, является необходимым условием для здоровой морали. Если частный интерес узурпаторов заменяет общественную волю, тогда народ развращается, а моральные понятия становятся узкими и ложными. Когда целый класс выброшен за пределы общества и ему нечего ждать от других людей, то органические склонности перестают сдерживаться, и он действует из отчаяния. В примечании Морган указывает на образ Роб Роя из Вальтера Скотта: благородные импульсы там искажены ложным и страшным положением человека в обществе. Он применяет эту же схему к рабству. Если бы существовал врождённый априорный принцип морали, тогда моральные аксиомы были бы универсальны во все времена. Но история показывает обратное. Даже домашнее рабство, которое он называет одним из самых отвратительных человеческих институтов, там, где оно господствовало, считалось не только законным, но и «абстрактно правильным». В примечании он указывает на Аристотеля, который объявлял варваров по природе предназначенными к рабству, и сравнивает это с современным оправданием рабства негров через различие цвета кожи. Там, где убийство раба не наказывается законом, говорит Морган, человечность падает до минимума, а совесть находится в глубочайшем сне.
Финальная часть главы сводит всё к общей формуле. Семья, племя, отношения родителя и ребёнка, мужа и жены, и т.д. — возникают из организации человека так же естественно, как мышечное движение или секреция железы. Сначала существуют сами фактические отношения, потом уже люди воспринимают их пригодность. Для этого не нужно никакое мистическое чувство. Моральная наука познаёт отношения так же, как другие науки познают отношения природных явлений. Однако Морган различает отношения, близкие по аналогии к органическим функциям, и искусственные социальные комбинации. Родительство, детство, отношения полов, труд и удовлетворение потребностей признаются почти повсюду, потому что эти явления тесно связаны с сохранением жизни. А вот законы о дичи, акцизы, постоянные армии, религиозные учреждения, законы о печати и т.д. — зависят от более сложных и искусственных комбинаций. Их моральная оценка меняется в зависимости от образования, ранга и интересов людей. Только философия может показать внутреннее зло дурных учреждений, потому что непосредственное чувство обывателя видит лишь ближайшую выгоду или ближайшую обиду.
В самом конце он говорит о цивилизации. С одной стороны, цивилизация увеличила силу и наслаждения общества. Однако, она не дала индивидуального счастья, соразмерного затраченным усилиям. С развитием богатства появляются новые желания, новые формы бедности, новые преступления и новые зависимости. В распределении богатства, по его мнению, есть что-то глубоко неправильное, враждебное свободе и распространению истины. Именно эти вопросы, а не монашеская аскетика, должны стать предметом настоящей моральной философии. По сути, Морган призывает философию обратиться к социологической проблематике, и намекает на его решение почти в духе социалистического реформизма (но на деле он все таки либерал, на грани либертарианства, что будет видно дальше). Заключительный философский удар этой главы направлен против реалистов и априористов. Греческие понятия to prepon и to kalon, приличное и прекрасное, возникли, по Моргану, как результат ошибочной логики, которая превращала абстракции в самостоятельные сущности. Реалистическая философия, «одушевляя» абстрактные понятия и наделяя их качествами, подготовила априорные системы морали. Морган ждёт времени, когда в морали, как в физике, факт заменит фантазию, а индукция заменит догадки метафизиков.

Глава IV. О физических причинах, содействовавших моральному развитию
Четвертая глава продолжает генеалогию морали, но теперь Морган намеревается показать, что моральные понятия и общественные нравы ускоряются, задерживаются и видоизменяются физическими причинами. Он прямо говорит, что физические причины могут усиливать или ослаблять социальный союз, а значит и силу, с которой вид действует на индивида и формирует его моральное состояние. В примечании к этому месту он цитирует Филанджери: «дух веков» меняется вместе с обстоятельствами, которые его образуют; перемены в «физическом» вызывают перемены также в моральном и политическом состоянии народов. В начале главы Морган напоминает вывод из предыдущей части: слова «правильно» и «неправильно» первоначально выражали отношение к власти, а не отвлечённые моральные сущности; и только затем к ним присоединились идеи пользы, вреда, пригодности, непригодности; ещё позднее возникло различие между тем, что фактически приказано, и тем, что следовало бы приказать. Поэтому моральное развитие нельзя понимать как простое раскрытие врождённого чувства. Оно зависит от того, насколько плотно люди соединены в общество, насколько часто они взаимодействуют, насколько развиты их потребности, знания и т.д. Свой первый исторический вопрос Морган ставит так: как вообще началось движение от первобытной семьи к сложному обществу? Он признаёт, что ранние эпохи теряются «во мраке веков», но считает невозможным, чтобы даже одна семья, прожив несколько поколений, не смогла накопить некоторый запас знаний, имущества и привычек. А ведь это уже меняет моральное состояние. Человек никогда не существует как чистая природная единица, и даже самый грубый дикарь получает какое-то наследство от предыдущих поколений. Затем поднимается тема великих людей. Древняя история часто изображает цивилизацию как дело отдельных героев, полубогов, мудрецов, законодателей, которые внезапно поднимают грубые племена на новый уровень развития. Морган принимает значение таких фигур, но объясняет их натуралистически. Они имеют более счастливую организацию или занимают более выгодное положение среди своего вида. В древности это «полубоги» и герои, в новые времена это Галилей, Ньютон, Гарвей, Говард, Бентам. Но даже гений редко действует без физической перемены в условиях народа. За великим законодателем или изобретателем почти всегда стоит новый материальный рычаг.
Первый такой рычаг — огонь. Морган придаёт открытию огня почти прометеевское значение. Огонь уменьшил целую массу страданий, смягчил нравы, потому что постоянная нужда и физический дискомфорт делают человека мрачным, грубым и асоциальным; огонь создал центр домашней жизни, сконцентрировал действия человека вокруг жилища; дал возможность бороться с лесами, готовить пищу, обрабатывать металлы и затем развивать ремёсла. Фабула о Прометее, одушевившем человека небесным огнём, для Моргана почти не преувеличение. Он цитирует Эсхила, где Прометей говорит о спасении смертных от гибели. Следующий этап — приручение животных. Пока человек живёт охотой и войной, то его имущество невелико, и оно почти всегда при нём. Идея собственности уже существует как физический факт, но не становится развитым морально-правовым отношением. Но скотоводство меняет всё. Стадо требует совместного труда, охраны, распределения обязанностей, договоров, санкций и защиты от нарушителей. Нарушение общего соглашения начинает вызывать не только опасность, но и идею бесчестия. Так рождается более развитое уважение к собственности внутри группы. Морган специально оговаривает, что пастушеские народы могут быть хищными и воинственными вовне, но внутри своих объединений они часто уважают собственность и верность. Пастушескую жизнь он описывает двойственно. С одной стороны, изобилие пищи смягчает нравы; теперь появляется досуг, и с этим он связывает раннюю астрономию, нужную пастухам для ориентации во время кочевий; поэзия недаром любила изображать пастушеский быт как век простоты, нежности и чистых чувств. Но с другой стороны, эта жизнь остаётся грубой. Потребности слишком просты, население слишком рассеяно, миграции и войны сохраняют жестокость охотничьего состояния. Отсюда и «романтическое» сочетание великих добродетелей и великих пороков у арабов и подобных кочевых народов: гостеприимство, щедрость и верность соседствуют рядом с жестокостью, кражами и хитростью.
Потом идёт земледелие, и особенно культура злаков. Это для Моргана уже настоящий скачок в моральной истории. Пастушеская жизнь должна была предшествовать земледелию, потому что обработка земли зависит от домашних животных; но физические условия пастбищ и земледельческих областей различны, а поэтому переход мог быть медленным и связанным с миграцией. Земледелие требует длительного ожидания между посевом и жатвой, а значит оно требует устойчивой защиты труда и будущего урожая. Поэтому возникают еще более точные идеи собственности, полноценное правительство, кодификация законов, регулярная юриспруденция, города, торговля, разделение труда и в целом более организованные институты. Земельная собственность, по Моргану, не могла возникнуть просто из предварительного абстрактного договора о правах. Сначала отдельный человек начал обрабатывать участок, получал из этого пользу, привычно связывал этот участок со своей личностью и семьёй. Пока земли ещё много, то и спорить не о чем. Но когда население растёт, и хорошие земли заняты, тогда начинаются вторжения, и большинство собственников создают законы для охраны владения. Постепенно сухая декларация общественной воли покрывается моральной и, возможно, даже религиозной санкцией. Морган применяет эту схему к колонизации Америки, и спорит с теориями, будто земля первоначально была разделена по общему соглашению. Право вырастает из владения, а владение — из полезного труда. Из земледелия он также выводит и ренту. Когда земля, уже обработанная трудом, приобретает устойчивую ценность, тогда её владелец может передать пользование более бедному соседу за ежегодную плату. Так возникает отношение landlord and tenant, а вместе с ним — патронаж, социальное различие, земельная аристократия. Европейские аристократии могли быть основаны мечом, но наследственную силу они получили через землю. Земледелие также даёт людям возможность налогообложения, создания крупных правительств, сложной религии и организованного управления общественным мнением.
Поэтому далее он переходит к письменности. Чем сложнее общество, тем больше появляется законов, договоров, открытий, и возникает даже необходимость в поддержании отношений на расстоянии. Всё это требует постоянных знаков, способных закреплять память. Здесь появляется фигура позднего идеолога Дежерандо, и его книга «Des Signes». Морган подчёркивает, что письменность нужна не просто для записи готовых мыслей, но что она сама производит новые формы мышления. Чем богаче система знаков, тем точнее язык, и тем больше способность к абстракции, а также становится более устойчивым накопление опыта. Даже неграмотный крестьянин в цивилизованной стране получает «отражённый свет» от общей цивилизации, потому что слова, созданные литературой, церковью, правом и наукой, спускаются вниз и меняют мышление народа. Для иллюстрации он берёт Гомера и Данте. Если бы в эпоху Троянской войны письмо уже практиковалось, говорит он, существовали бы анналы, которые подтвердили или опровергли бы гомеровскую версию. Но между предполагаемой войной и Гомером прошло немного веков, а интеллектуальная дистанция между варварскими «кухонными царями» Гомера и языком, способным породить Илиаду, просто огромна. Этот язык, по Моргану, не мог сформироваться без письма. Другой пример представляет Данте — он не создал итальянский язык из ничего, но выбрал из уже накопленного материала более точные и благородные формы, отбросил грубые окончания, сделал тосканский диалект инструментом высокой литературы. Хорошая книга полезна не только истинами, но и тем, что даёт другим людям точный язык для дальнейшего мышления.
Затем Морган сравнивает разные системы символов. Североамериканские бесписьменные племена, перуанцев, мексиканцев, египтян, китайцев, греков — и современную Европу после появления печати. Он говорит, что каждая система письменных знаков ведёт народ к особому уровню цивилизации. Сюда же он относит разницу между римскими и арабскими цифрами, а также значение алгебраической символики. Но после этого начинается один из самых неприятных блоков главы — очередное, и более пространное рассуждение о «разновидностях человеческого рода». Морган утверждает, что передние и верхние части мозга сильнее всего развиты у европейца, и что другие «разновидности» якобы стоят как промежуточные формы между европейской организацией и животными. Отсюда Морган выводит различия в моральной и политической способности к цивилизации. В качестве гипотезы допускается, что чернокожие вообще в принципе не способы создать цивилизацию, и даже просветиться идеями европейцев, потому что они физически не смогут их обработать своим мозговым аппаратом. При этом он не говорит, что «тёмные расы» лишены обычных человеческих привязанностей: напротив, в «common charities of life» они, по его словам, не ниже белых. Но он считает их менее способными к длительному расчёту, устойчивой воле и спонтанному развитию сложной свободы. Но даже внутри этого расового блока у Моргана есть смягчающий и антиколониальный момент. Он признаёт, что опыт европейского контакта с Америкой и Африкой был опытом насилия и грабежа; европейцы не испытывали способности этих народов к развитию честным образом, а скорее разрушали их интеллект. Он также упоминает истребление карибов, зверства испанцев в Южной Америке, негритянское рабство. Миссионеры ошибаются, когда начинают с догматов и формул веры, первые потребности таких народов, по Моргану, физические. Первым делом следовало бы приносить ремёсла, земледелие, улучшение быта и обучение искусствам, смягчающим нравы. Морган говорит это почти с детской наивностью, будто бы причина порабощения это просто ошибка в выборе средств для приобщения туземцев к европейской культуре.
Дальше следует климат. В этом разделе особенно ощущается его зависимость от Кабаниса. Морган различает прямое действие климата (тепло, свет, влажность), и косвенное действие (через растения, пищу, труд, жилище, трудность удовлетворения потребностей). Тёплый климат усиливает чувствительность, ускоряет созревание, сокращает период образования, раньше приводит к старению и потому, по его мнению, уменьшает возможность длительных усилий. Люди не смотрят дальше своего носа и ближайших интересов. Ещё важнее косвенный фактор: если природа даёт пищу почти без труда, тогда уменьшается нужда в кооперации, в законе, собственности и дисциплине труда. Но когда климат суровее (но не разрушителен, как за полярным кругом) то он принуждает к труду, к расчёту, собственности и общественному порядку. Из этого он выводит связь свободы и умеренно суровых условий климата. В странах, где земледелие требует постоянного и совместного труда, свобода становится не роскошью, а условием выживания. Деспотизм, который может держаться в азиатских условиях, в Европе разрушил бы производство и само общество. Даже в Италии и Австрии, где он видит «азиатский принцип» правления, правитель вынужден хоть как-то учитывать интересы народа. Но Морган предупреждает, что климат это только одна причина среди многих. Фанатизм мог побудить азиатские народы к огромным военным усилиям; а торговое положение создало активность Тира и Карфагена вопреки окружающей их инертности и т.д.
Затем Морган переходит к связи свободы и интеллекта. Когда большинство населения исключено из управления общественными делами, то им трудно интересоваться общими вопросами. Ум занят повседневной нуждой и частным бытом. При дворе могут появляться писатели и учёные, и столица может иметь полуварварскую роскошь, но народ всё равно остаётся грубым, а наука продвигается медленно из-за авторитета и страха привилегированных классов. Реформы в таких обществах трудны. Их лидеры могут быть умны и честны, но они вынуждены работать с невежественной массой; из-за сопротивления они часто переходят к крайним мерам, а грубая народная сила плохо управляется. Здесь Морган вспоминает недавние события неаполитанской революции. В свободных странах, наоборот, участие в общественной воле возбуждает ум во всех направлениях. У свободного человека каждый предмет может стать предметом интереса. Привычка к исследованию подрывает авторитет. Так Морган объясняет феномен Греции: греческая свобода породила философию, хотя та была основана на ложной логике и воображаемых началах. Греческая философия одновременно развила ум и наложила на него цепи. После падения Рима она соединилась с христианской теологией и стала интеллектуальным капиталом средневековья, соединяя тончайшую диалектику с незнанием природы. Историческая картина Европы у него следующая. Римская империя, сосредоточив знания в столице и установив отношения господина и раба, помешала дальнейшему развитию многих народов. После падения Западной империи Византия осталась с испорченной философией, догматической теологией, частыми сменами династий и давлением мусульманских врагов. В Западной Европе северные завоеватели имели энергию и свободные институты, но не объединились с покорёнными народами; вместо этого они ввели феодализм, прикрепили побеждённых к земле и раздробили силу общества. Церковная иерархия добавила духовную тиранию к военной. Он последовательно упоминает Кортесы Испании, Champs de Mars et de Maie во Франции, английские парламенты, итальянские республики, ломбардов-ариан, Людовика XIV, Карла V, нормандских королей, Великую революцию, независимость Америки и Уиклифа как один из ранних источников английской реформации. Дальше Морган выделяет три «чисто физических» причины, особенно важные для современной цивилизации: компас, порох, печать.

Компас, то есть открытие полярности магнита, расширил мир. В представлениях людей появились новые страны, новые продукты, новые образы, новые факты, новые маршруты торговли. Он изменил не только экономику, но и саму мысль. Открытие антиподов и географическое расширение поставили естествознание против суеверия. Если церковь ошибалась в базовых фактах о мире, то это ослабляло её авторитет также и в вопросах веры. Новые продукты, чай, кофе, табак, шоколад, ваниль, пряности, картофель, фрукты и многое другое, могли действовать и физиологически, меняя привычные стимулы желудка и нервной системы, и морально, создавая новые привычки и связи. Важнее всего, что компас разрушил старую торговую монополию Средиземноморья и открыл торговлю всем морским народам. Возникли новые центры искусств, литературы, свободы и интеллектуальной активности. Если философа преследовали в Риме или Мадриде, он мог найти убежище в Лондоне или Амстердаме. Национальные школы исследования стали проверять друг друга; национальное предубеждение само иногда служило препятствием против единого авторитета. Деньги стали «жилами войны», ограничили самоволие монархов и увеличили значение народа. Торговля Нидерландов помешала универсальной монархии Испании; торговля Англии и Голландии остановила Людовика XIV; торговля Англии в конце концов сокрушила наполеоновскую систему. В качестве примеров приводятся также Реформация, английское восстание, революция 1688 года, Американская и Французская революции.
Порох меняет искусство войны, которая питается не только «органом жестокости», но также корыстью, нелюбовью к труду, азартом, разнообразием хищнической жизни, и даже давлением населения на средства существования. Здесь он фактически принимает мальтузианский тезис о способности человеческого рода быстро размножаться, но толкует его в более либеральную сторону. Если население стремится к росту, тогда тем важнее не душить производство налогами, десятинами, монополиями и ограничениями; единственная не мучительная узда размножения — моральное чувство, а оно развивается через достоинство, свободу, развитие индустрии и участие гражданина в общественных делах. Открытие пороха уменьшает личностный характер битвы. Люди «сражаются, не касаясь друг друга, и умирают, не различая, кто их убил» — эту мысль Морган цитирует у Филанджери. Военная доблесть перестаёт зависеть только от силы тела и личного рыцарского превосходства. Бой становится делом расчёта, техники, дисциплины и даже знания. Всё это постепенно разрушает феодальную аристократию, и возвышает талант над рождением. Так, открытие пороха со временем делает гражданина более способным быть солдатом, а солдата — более способным быть гражданином. Порох усиливает пехоту против кавалерии, а значит, по Моргану, поднимает народ за счёт аристократии. Он даже упоминает множество примеров того, как знать, после ослабления старого рыцарского порядка — вдруг обратилась к политике, науке, метафизике, поэзии, музыке и придворным искусствам, и это тоже скорее хорошо.
Печать для него это «замковый камень арки цивилизации», и почти главная надежда человечества. Но первые плоды печати были вовсе не просветительскими. Благочестивые книги, схоластическая теология, магия, астрология, алхимия, ложная естественная история, рассказы о ведьмах, привидениях, философском камне, единорогах, саламандрах — вот что массово печаталось по началу. Морган говорит, что эти книги показывают интеллектуальное состояние вида в момент изобретения. Затем печать дала возрождение античной учёности. Это ещё не сразу дало много положительного знания, но очистило вкус, наточило рассудок и позволило «встать на плечи древних». Потом приходит новая наука. Бэкон, пользуясь накопленным печатным материалом, увидел источник человеческих ошибок и указал новый путь. Появляются Галилей, новая естественная история, Гарвей с кровообращением, Сиденгам в медицине, Локк и Ньютон как установители истины в моральной и физической науке. Морган подчёркивает, что всё это произошло примерно за полтора века: от рождения Бэкона в 1569 году до смерти Ньютона в 1726 году. Но печати ещё долго приходилось бороться с заблуждениями, которые сама же ранняя печать распространила.
Печать действует не только морально, распространяя знания, но и органически. Привычка к чтению меняет баланс импульсов, увеличивает число впечатлений, фиксирует их в памяти, ослабляет тиранию одной страсти, делает человека менее частным, более национальным и человеческим. Она занимает время, которое иначе ушло бы на скуку, пьянство, чувственные излишества или преступные замыслы. Но Морган не идеализирует книжность. Постоянное возбуждение мозга и сидячая жизнь могут ослаблять мышечную систему, производить перекос в организации, близорукость, городскую деформацию, даже склонность к самоубийству при чрезмерной умственной работе. Поэтому он требует гармонии, в здоровом теле — здоровый дух. Дальше он защищает народное образование. Оно не только сравнительно выгодно одному рабочему против другого, а положительно выгодно вообще всем. Когда все умеют читать и писать, тогда всем легче производить и улучшать быт, заимствовать идеи друг у друга и т.д. Печать увеличивает производительность труда, а через это увеличивает и моральность, закрывая базовые потребности. Он приводит рассказ о двух друзьях, заблудившихся в американских лесах: голод и отчаяние постепенно превратили дружбу в ненависть, но с возвращением надежды исчезла и вражда. Затем печать получает политическое значение. Чем больше знание входит в народ, тем неизбежнее перераспределение национальной силы. Нельзя управлять образованной нацией теми же средствами, что и ордой дикарей. Распространение образования должно вести к расширению прав. Если народ становится образованнее своих правителей, то возникает опасность революции, пропорциональная разрыву между управляемыми и управляющими. Поэтому власти так боятся печати. Там, где нет полного народного представительства, интересы, противоположные общему благу, стараются стеснить прессу.
Последний крупный блок этой главы — государственный долг и бумажные деньги. Морган признаёт, что государственный долг вроде бы социальное отношение, а не физическое открытие, но помещает его сюда потому, что он меняет распределение богатства, отношение потребностей к средствам и положение классов. Он называет государственный долг «левой рукой деспотизма». Без него, по его мнению, Американская и Французская революции встретили бы меньше сопротивления; Наполеоновская система не выросла бы так, как выросла, и не была бы так разрушена; Европа не была бы истоптана армиями от Тахо до Москвы. Экономическая логика Моргана такова. Реальный заём — это передача существующего продукта, которым можно кормить и содержать людей, занятых работой заёмщика. Если государство занимает действительные средства и тратит их на войну, то общество сразу почувствует потерю. Но если государство создаёт бумажный кредит, не обеспеченный металлической валютой, тогда оно фактически занимает будущий труд. Долг становится не ипотекой на накопленный капитал, а закладом «крови и пота потомства». Военные расходы ничего не производят, но через фондовую систему возвращаются в виде якобы капитала. Фандхолдер живёт так, будто его деньги вложены в продуктивную торговлю или земледелие, хотя в действительности они представляют минус, т.е. уже уничтоженный труд. Отсюда и целая масса социальных последствий. Трудящиеся классы платят проценты через налоги на предметы первой необходимости; дети в сфере промышленности почти с рождения становятся рабами государственных кредиторов; исчезает старое соединение классов; уничтожается йоменство; мелкий торговец разоряется, а крупный обогащается до нездорового уровня; купец превращается в игрока, а фермер — в спекулянта; деревня пустеет, города переполняются, и работные дома растут; также растут бедность, невежество, преступность и безработица. Всё это затрудняет создание семей, чем расшатывает половые и бытовые нравы. Плохая политика производит частную порочность. Отдельно он разбирает биржевую игру. Государственный долг легитимирует азарт. Мелкий лавочник, который стыдился бы играть в кости, спокойно идёт на биржу и ставит на слухи сумму больше всего своего имущества. Выигрыш ведёт к роскоши, проигрыш — к банкротству или самоубийству. Потом дух игры распространяется на зерно, сахар и всякий товар. При этом Морган не объясняет это личной порочностью торговцев. Люди идут туда, где открывается источник прибыли; и нельзя требовать от ежедневного промышленника взгляда философа на дальние социальные последствия.
Потом он обсуждает Cash Restriction Act и бумажные деньги, неразменные на металл. Это, по Моргану, хуже порчи монеты: при порче монеты степень обмана можно быстро понять, а при неразменной бумаге обесценение плавает и открывает тысячу форм мошенничества. Банкирские билеты расширяют торговлю за пределы реального капитала; фермеры, мельники, мелкие торговцы становятся монополистами и спекулянтами; появляются nouveaux riches, которые подражают аристократии и превосходят её в расточительности; затем наступает реакция, перепроизводство, банкротства, фиктивные сделки, обман кредиторов и всякого рода преступления. А самый ужасный результат — разрушение морали бедных. Цены на предметы необходимости растут быстрее зарплаты, а вместо честного повышения заработка, работодатели прибегают к налогу для бедных (poor rates). Это некий аналог пособий по безработице и современному социальному обеспечению. Будучи последовательным либералом-рыночником, Морган критикует этот налог, как источник грядущей лени огромных слоев населения, порчи их нравов и т.д. Такой налог на бедных превращается из помощи при несчастье в постоянную часть экономики, и тогда он, по Моргану, ослабляет все общественные симпатии, уничтожает независимость людей, портит трудолюбие, и ускоряет рост населения быстрее возникающего спроса на труд. Он превращает людей в полуголодных эгоистов, хватающих мгновенное удовольствие и равнодушных к репутации и т.д. В общем, нужно создавать рабочие места, а не забирать деньги у предпринимателей, чтобы раздавать их просто так.
Финал этой главы направлен против моралистов-проповедников. Бесполезно требовать честности и трудолюбия от людей, которым честность и труд не дают ни уважения, ни достаточного пропитания. Бесполезно усиливать наказания, если лишение и смерть сопровождают как само преступление, так и отказ от преступления. Нельзя заменить реальные основания морали религиозным давлением. Забота о земных интересах необходима каждую минуту, иначе весь род погибнет. Будущие награды и наказания, даже если признать их, являются дополнительной санкцией, но никак не основной. Поэтому те, кто проповедует бедным религиозную покорность, но при этом поддерживает политику, делающую их бедными и униженными, являются лицемерами. В конце Морган говорит, что перечислил не все физические причины. Можно было бы добавить дистилляцию алкоголя, употребление опиума у турок, и другие факторы. Но его цель в том, чтобы показать, что человек целиком существо отношений. Если допускали, что движение далёкой звезды может через влияние на климат и продукты земли повлиять на человеческий жребий, то тем более ни одно земное влияние не может быть безразлично для морали.
Глава V. О влиянии институтов на мораль
Пятая глава развивает мысль, уже подготовленную в предыдущей. Институты важны, но они не являются первичной причиной морали. Первичнее всё таки «вещи», то есть материальные обстоятельства жизни. Институты только оформляют уже существующее состояние общества, дают ему язык, форму и механизм действия. Поэтому Морган начинает главу с оговорки, что по сравнению с великими материальными агентами влияние «моральных комбинаций» на индивидуальное поведение слабо и вторично. Но писатели чаще говорят именно об институтах, потому что здесь причинная связь кажется более видимой, и потому что через моральные проповеди можно управлять множеством людей без жертвы со стороны немногих. Морган даже иронизирует над идеалом рабочего у Бёрка — покорность, терпение, трудолюбие, бережливость — когда всё это проповедуется рядом с огромными работными домами и чрезмерным налогообложением. Эпиграфом к главе поставлен Платон: люди не сами всё учреждают законами, потому что случайности и обстоятельства постоянно «законодательствуют» за них. Законодатель не создаёт общество из пустоты. Он только закрепляет или искажает уже действующие силы. Затем Морган формулирует общее определение: институты — это выражения воли либо всего общества, либо тех, кто захватил общественную власть. Воля общества, как и воля отдельного человека, определяется обстоятельствами. Поэтому достоинство института состоит не в его отвлечённой красоте, а в соответствии нуждам народа, для которого он создан. Институты, возникающие из «власти вещей» прочнее и совершеннее институтов, навязанных «властью лиц». Так он объясняет долговечность британской конституции, несмотря на её теоретические недостатки, и слабость многих конституционных форм Французской революции. Даже самые умные философы не могут заранее охватить всех рычагов, которыми движется общество. Природа в политике работает лучше искусства. Но это не консервативный аргумент против реформ. Морган сразу поворачивает его против тори. Если учреждения должны соответствовать власти вещей, то сопротивление реформам как раз опасно. Когда старые формы мешают новым общественным силам, народная воля становится резкой, революционной, иногда вынужденной идти дальше собственных же представлений. Революции, по Моргану, часто происходят не из-за любви к новизне, а из-за долгого сопротивления очевидным изменениям. Здесь он ссылается на Бэкона и его эссе об инновациях. Кто не применяет новых средств, тот должен ждать новых зол. Дальше Морган приводит серию географических примеров. Англия могла стать ареной религиозной реформы и независимого правления отчасти потому, что была удалена от католического центра. Если бы она находилась, как та же Ломбардия, где-то между Францией, Испанией и Германией, то достижение свободы было бы гораздо труднее. Положение Венеции и Голландии тоже было физическим условием их независимости. Даже Римская свобода, по Моргану, была связана не только с нравом народа, но и с нуждой воевать, вызванной трудностью существования в первоначальных пределах.
Теперь он различает два типа возникновения институтов. Первый — институты, рождающиеся внутри общества. Они являются отражением общественных чувств и степени просвещения; если они хорошо устроены, то усиливают уже существующие склонности. Например, суд присяжных действительно учит людей любить справедливость и гордиться её исполнением. Но он работает только там, где есть соответствующий дух: смелость, честность, гражданская независимость. Если присяжные станут продажными, трусливыми, фанатичными или невежественными, сама форма быстро покажет свою слабость. Второй тип — институты, принесённые извне, завоевателем, миссионером или тираном. Их действие зависит от того, насколько они ассимилируются с состоянием народа. Если физические и моральные обстоятельства народа им противоречат, то они не укореняются. Если частично соответствуют, то они могут изменить склонности народа, но сами тоже меняются. В качестве примеров Морган упоминает англо-сицилийский кодекс, суд присяжных во Франции и судьбу христианства, когда оно оказалось в руках честолюбивого и интригующего духовенства. Институты, спонтанно возникшие в обществе, являются скорее сопутствующими признаками морального состояния, чем его первыми причинами; а институты, принесённые извне, производят большие перемены только тогда, когда народ уже созрел к ним. Они лишь инструменты, а не самостоятельные демиурги истории. Затем Морган делит институты ещё на два класса: административные и instructional, то есть образовательные, наставительные, формирующие мнение.
Административные институты регулируют поведение общества; instructional institutions изменяют убеждения, способы мышления, язык морали. Хорошее правительство, действующее открыто, создаёт в умах граждан множество ясных моральных понятий. Свободные формы власти дают публичное обсуждение интересов; равное правосудие уточняет границы правды и неправды. Наоборот, привилегии, особые суды для сословий, разные наказания для разных рангов, произвольные штрафы, плохая процедура и судебная хитрость разлагают моральные чувства народа. Если за два разных преступления назначено одно наказание, непросвещённый человек естественно воспринимает их как равные по тяжести. С наставительными институтами дело ещё серьёзнее. Они могут вредить двумя способами: плохим методом и ложным содержанием. Плохой метод это китайская система письменных знаков или схоластическая логика (ср. Кабанис). Ложное содержание это религиозное обучение, светское «воспитание мира», пансионные моральные кодексы. Ошибка метода менее опасна, потому что её неудобство со временем толкает к исправлению. Ложное знание создаёт ложные интересы, а эти интересы защищают себя сохранением невежества. Так возникают цензура, сожжение книг, инквизиции, аутодафе и прочие преследования. Особенно резко он говорит о тех, кто одновременно объявляет Евангелие правилом веры и жизни, но проклинает людей, желающих сделать это правило доступным каждому.
Далее начинается раздел о длительности институтов. Всякий институт стремится закрепить ту комбинацию отношений, в которой он возник. Но это противоречит ходу времени. Люди хотят управлять не только настоящим, но и будущими веками; законодатели ведут себя так, будто их законы годятся для всех возможных обстоятельств. Морган высмеивает Ликурга, который, по легенде, заставил спартанцев не менять его законов до его возвращения и затем умер, чтобы это возвращение не наступило. Ликург для него это не мудрец вечного законодательства, а самодовольный, хотя, возможно, благожелательный, «coxcomb» (клоун). Бёрка он атакует ещё жёстче за утверждение, будто парламент Конвента навсегда связал англичан потомками Вильгельма. Правильный законодатель, по Моргану, должен создавать формы достаточно прочные для сопротивления случайности и злому нападению, но достаточно открытые для изменений. Возвращение к «первым принципам» конституции не означает поклонение старым формам. Первые принципы это свобода и счастье народа; а формы — только средства. Если старые городки с древним представительством больше не выражают реальную общественную силу, их представительство может быть отнято; если новые города выросли и стали настоящими центрами жизни, они должны его получить. Это явная защита Морганом парламентской реформы, которую примут аж в 1832 году. При этом Морган отрицает распространённый страх перед народной «изменчивостью». Народ, говорит он, наоборот, чрезвычайно привязан к привычке. Закон привычки действует в политике так же, как в мышцах. Здесь он цитирует Д’Аламбера, который заявил, что у завоёванного народа иногда приходится менять законы, но нельзя просто отнять нравы и обычаи, потому что они часто и составляют весь его нравственный склад. В примечаниях он также упоминает Наполеона, который лучше послужил бы и себе, и христианству, если бы создал во Франции реформированную религию, а не подпирал римско-католическую иерархию.
Затем Морган снова возвращается к неравенству богатств. Богатство есть власть, а власть естественно стремится к политическому преобладанию. Поскольку правительство охраняет собственность, то всякое государство склонно содействовать накоплению. Богатые классы немногочисленны и легко соединяются; они используют институты для увеличения своего преимущества. Поэтому все правительства, если они не имеют противодействующих форм, склоняются к деспотизму. Деспотизм это «старость народов», тогда сила концентрируется в центре, а крайние части общественного тела холодеют и цепенеют. Избыток бедности и избыток богатства равно вредны для морали. Если честный труд не удовлетворяет первых нужд, тогда страсти возбуждаются в антисоциальной борьбе за существование. Если средств слишком много, то способности остаются без здорового применения, становятся капризными и праздными. Бедные не имеют времени и мотива учиться; богатые презирают учение; а обладатели власти заинтересованы подавлять знание и распространять ошибки. Самыми милосердными, по Моргану, обычно являются не нищие и не богачи, а те люди, что находятся чуть выше нужды, средние классы.
Франция Людовика XIV и Людовика XV даёт ему главный исторический пример крайнего неравенства. Французская монархия выросла из деградации аристократии, а её элементы — оружие и богатство в руках немногих, бедность и подчинение большинства. Он ведёт длинную линию от падения римской Галлии, правления франков, бургундов и готов, через Людовика XI и Ришельё, к окончательной концентрации монархии. Но затем возникновение печати, улучшение земледелия, а также торговля, религиозная полемика и влияние Голландии и Англии подняли третье сословие; Париж стал центром политического и морального движения; монархия при Людовике XV и XVI держалась уже только по инерции. Вся история Франции показывает силу институтов, когда они совпадают с состоянием народа, и их бессилие, когда это состояние изменилось. Затем он рассматривает не только происхождение институтов, но и те добродетели и пороки, которые они делают необходимыми. Каждая форма правления предлагает гражданину особые мотивы и определяет не только его публичную, но и домашнюю жизнь. То, что в свободном государстве кажется добродетелью, в деспотии может считаться преступлением. Убийство Цезаря, которым восхищаются граждане свободных государств, раб деспотии воспринимает как святотатственную измену. Особенно важно различие в понимании собственности. В свободных государствах собственность считается естественным и неотчуждаемым правом. В монархическом принципе она превращается в милость короны: все права сосредоточены в монархе, не только над вещами, но и над людьми. И если король это источник права и мнения, то право и неправда начинают следовать его капризам. При набожном монархе подданный становится суеверным; при развратном — проституция и адюльтер становятся дорогой к положению.
Главный специфический порок монархии — лесть. В аристократии она ограничена низшими слоями; но при дворе она становится общим занятием, надеждой низкого, украшением фаворита, «искусством» Сенеки и Плиния, приятным и Траяну, и Нерону. Человек, ежедневно произносящий незаслуженную похвалу, смягчающий пороки и выдумывающий добродетели, не может быть способен ни к величию, ни к честности. Особенно мерзким Морган считает церковное освящение придворной лжи. Похвалы слабым и дурным королям, произносимые в храме, учат народ, что различия права и неправды условны и нужны только для слабых. В абсолютных монархиях заслуга часто мешает карьере. Нужны интрига, гибкость, продажность, способность приспосабливаться. Морган приводит французскую формулу: «будь посредственным и ползучим — и всего достигнешь». Но кроме этого там идет ещё длинный список с критикой абсолютизма, как явления и присущей для него пороков. Даже если король хочет богатства своих подданных, он почти всегда вредит. Рост налогов не приводит ни к чему полезному, и только плодит нищету и несчастья, которые в свою очередь делают беднее всю страну. В таких государствах экономическая политика всегда внутренне противоречива. Сам же Морган склоняется к классическому либерализму. Придворная знать, удалённая от реальной работы и власти, занимается игрой и любовными интригами. Так, по Моргану, рождаются персонажи типа Граммонов, Помонар, Ришельё, Честерфилдов, героев и героинь Кребийона, Афры Бен, Дидро, Дюкло. И этот ужасный строй является как раз тем, который так рьяно защищают теологи всех мастей, якобы заинтересованные в развитии нравственности.
Затем политический анализ переходит в религиозный. Всякая ступень общества имеет соответствующую религию: от уродливого идола новозеландца до абстрактного божества Платона. Сила религии есть сила мнения; поэтому религиозные институты, как и всякие другие — должны либо приспосабливаться к состоянию народа, либо терять влияние. Естественный инстинкт всякой иерархии это сохранять народ в том интеллектуальном состоянии, из которого сама иерархия выросла. Поэтому иерархии стремятся захватить образование и соединиться с троном. Католицизм до Реформации для Моргана это один из сильнейших механизмов воздействия на человеческий ум. Но он оказался бессилен там, где обстоятельства благоприятствовали реформаторам. Религиозные системы сильны не сопротивлением обстоятельствам, а своей гибкостью: они умеют приспосабливаться к духу времени. Христианство соединялось с преступлениями Константина, давало отпущения свирепости Хлодвига, защищало престол цезарей, служило аргументом свободы у республиканских пасторов, соединялось с философией Эпикура «под кардинальскими одеждами» (очевидно, речь про Гассенди), окрашивало кальвинистский цинизм в ещё более мрачный цвет, было надменным и нетерпимым в Риме, но гибким и мягким там, где его узурпаторские интересы ограничивались разумом.
Однако Морган делает тонкое различие между моралью Евангелия и историческими формами христианства. Северные варвары не могли понять языка Евангелия, поэтому средневековое христианство загрязняется ветхозаветной жестокостью, германской воинственностью, судебными поединками, покаяниями и ложными моральными аксиомами. Макиавеллевский Государь, говорит Морган, едва ли мог бы возникнуть у гения, не воспитанного моралью папской софистики. Морган отказывается признавать духовенство главным цивилизатором Европы. Да, церковь сохранила часть учёности в тёмные века, но это было случайным следствием её интересов, а не служением человечеству. Монополия духовенства на учёные профессии и ограничения, наложенные на интеллект варварских народов, по Моргану, делают претензию духовенства на роль Просветителей просто смешной. Пока существует хотя бы один закон, наказывающий за религиозное мнение, духовенство должно отказаться от звания цивилизаторов. В примечании он добавляет, что сохранение римского права было одним из больших зол новой цивилизации. Северные варварские коды были грубы, но просты, и они могли развиваться вместе с народом; но римский код, насыщенный деспотизмом и уловками юристов, приковывал ум к неподвижности. Затем Морган оценивает религиозную санкцию морали. Она сильна преимущественно в обрядах и практиках, то есть там, где счастье меньше всего затронуто. Люди соблюдают обычаи из привычки, от скуки, из рассеянности, также как носят одежду определённой моды; стоит только обрядам войти в конфликт с серьёзным интересом, как мусульманин выпьет вино, еврей съест свинину, индус забудет очищение, а католик нарушит пост. Простые религии кажутся нравственно лучшими потому, что существуют среди простых обществ и предъявляют мало требований, совпадающих с естественным состоянием этих обществ. Религиозная санкция не может быть единственным регулятором морали. Ирландские католики, говорит Морган, очень благочестивы, но обстоятельства часто толкают их к отчаянным эксцессам. Закон и религия даже соединенные вместе слабы против ситуации. Британия его времени покрыта распространителями Библий, молитвенными домами и обществами подавления порока, а преступность остаётся высокой. Чем меньше ложные институты стесняют человеческие усилия, тем меньше нужны внешние санкции; чем сильнее общественное напряжение делает их необходимыми, тем менее они действенны.
История религий подтверждает действие «вещей». Евреи, будучи угнетённым и страдающим народом, создали мрачную и суровую религиозную систему. Греческая религия полна праздника, песни и веселья, отражая счастливый климат и свободные учреждения. Северная мифология — это бойня и пьянство, как и жизнь её носителей. Христианство в своих внешних формах тоже делится на северное и южное. Католицизм Испании и Италии более блестящий и чувственный, чем германский и британский. Ислам, по Моргану, тоже несёт черты климата: запрет вина и свинины, многожёнство принадлежат тёплым странам и чужды инстинктам холодных широт. Затем он возвращается к законам. Закон с немедленной санкцией кажется наиболее способным формировать характер. В этом смысле хорошие институты действительно важны. Такие институты как равное правосудие, свободная торговля и свободная печать производят лучшее состояние общества, чем привилегии, монополии и цензура. Но для действия хороших институтов народ должен желать их и иметь достаточно сильную волю их поддерживать. Когда дух конституции исчезает, тогда и закон становится мёртвой буквой. Законы против ведьм, например, перестали действовать, когда народ достаточно просветился, чтобы увидеть ложность их оснований. Отсюда его максима: короли не «даруют» конституции. Если сила мнения и сила меча почти уравновешены, то формальное признание новых прав может быть удобной сделкой. Но если равновесия нет, тогда дарованная конституция будет пустой. И если народ сильнее, он закрепит свои приобретения более решительно; а если власть сильнее, то она нейтрализует или отменит либеральные положения. Институты Екатерины, Фридриха, Иосифа, Леопольда и Людовика XVIII были долговечны только там, где совпадали с духом времени. И наоборот, теоретические конституции, составленные даже популярным собранием, не представляют реальных нужд народа, если это собрание не выражает его интеллектуальный уровень и действительные желания.
К концу главы Морган возвращается и к образованию. Это сильнейший из наставительных институтов, потому что ранние впечатления устойчивы. Если бы какой-то человек или корпорация могли овладеть всеми цепями идей и направлять все впечатления, тогда худшие деспотии могли бы длиться бесконечно. Национальные системы образования обычно стремятся именно к этому, но их ограничивает «образование вещей», т.е. жизненный опыт, нужда, страдание, интерес, ежедневные факты жизни. Наибольшую силу образование имеет в религиозных вопросах, потому что эти догматы не проверяются ежедневным опытом. Детские катехизисы и ранняя дрессировка закрепляют веру, которая потом редко пересматривается, кроме момента, когда человек передаёт её своим детям. Поэтому нации могут веками сохранять одну веру, но постоянно менять практическую мораль. В примечании Морган заявляет, что среди христианских мнений реально устойчивы только три позиции: деизм, то есть полное отвержение Евангелия, унитарианство и католицизм; всё остальное это различия без различий. Англиканскую церковь он называет почти папизмом под другим именем и главой. Но в политике раннее внушение слабее, потому что его проверяет карман. Когда привилегированные классы пытаются захватить народное образование, чтобы внушить рабочим покорность и терпение в земных делах, опыт быстро обнаруживает их намерения. Морган пишет, что необходимость уже «образовала» народ настолько, что он видит в Библейских обществах западню для независимости, а в ланкастерских школах — орудие налогообложения. Именно этим он объясняет спрос на дешёвые радикальные публикации, клеймимые как “twopenny trash”, и на литературу против establishment.
Финал главы подводит общий итог. Институты сильны как инструменты уже существующих интересов общества, как формы закрепления привычек мысли и действия, которые соответствуют нуждам народа. Но они слабы как средство продлить комбинации, уже несовместимые с национальным счастьем и идеями века. Самые долговечные учреждения — китайская монархия, католическая иерархия, военная республика Рима, спартанская система — держались, пока сохранялись физические причины, из которых они выросли. Рим пал, когда завоевания нарушили баланс сословий и богатство изменило потребности; католицизм сжимается перед силой массовой печати; Спарта постепенно уступила цивилизации; Китай подчинится новым законам, когда европейское общение даст его народу другие искусства, предметы и идеи. Бесполезно пытаться навязать мораль искусственными и насильственными институтами. Нельзя ждать от законов, религии, проповедей или наказаний устойчивого национального поведения, если оно противоречит нуждам века и страны. Истинные элементы волений — нужды животного и средства их удовлетворения. Наиболее морально и устойчиво то общество, которое даёт труду всех классов достаточное вознаграждение, и не допускает чрезмерного накопления, потому что из него рождаются праздность, роскошь и фиктивные потребности.

Глава VI. О праве и обязанности
Шестая глава наиболее систематична и, пожалуй, наиболее радикальна. Здесь Морган собирает всё в одну теорию. Право и обязанность нельзя выводить из свободной воли, врождённого морального чувства или вечной метафизической справедливости. Их надо выводить из силы, зависимости, пользы, страдания, удовольствия, общественного равновесия и реальной способности действовать. В начале главы он сам напоминает про весь ход этой книги. Ранее он пытался доказать три вещи. Во-первых, что явления ума подчинены физической необходимости, а интеллектуальные органы действуют по тем же общим законам, что и телесные функции. Во-вторых, что моральные идеи не врождены, и не даны сверхъестественным путем, а возникают из наблюдения человеческих действий, из столкновения человека с человеком и из взаимной зависимости людей как общественных животных. В-третьих, что общественные учреждения (институты) влияют на то, какие именно моральные понятия формируются у людей. Из этого он выводит исходную генеалогию идей права и неправоты. Первоначально они возникают не из отвлечённой справедливости, а из факта неравенства. Один человек сильнее другого, навязывает ему свою волю, и так появляется первый грубый опыт «должного»: слабый вынужден подчиняться. Затем человек сравнивает несколько порядков: (1) порядок собственных органических стремлений, (2) порядок приказов, исходящих от сильного, и (3) порядок, который кажется соответствующим самой природе вещей. Так возникает идея третьего порядка — уже не просто желания отдельного человека и не просто команды властителя, а некоторой нормы, сообразной реальным нуждам живого существа. Но даже когда человек действует по «разуму», по закону или по представлению об абсолютной справедливости, то механизм действия остаётся одним и тем же: он стремится избежать боли и получить благо. Природа, наказание или рассуждение связывают в его воображении определённые поступки с приятными или неприятными последствиями. Поэтому Морган резко отказывается искать заслугу и вину в каком-то отвлечённом качестве самого поступка. Заслуга и вина появляются со стороны наблюдателя: тот любит или ненавидит причины удовольствия и страдания. Дикий человек распространяет такие чувства даже на неодушевлённые предметы; цивилизованный человек научается сдерживать эти аффекты и относить их главным образом к моральным агентам, но сам механизм остаётся тем же. Мы любим сахар и не любим алоэ; сходным образом мы любим добродетельного и ненавидим порочного, только во втором случае движение чувства сложнее и сильнее.
Отсюда Морган переходит к наказанию. Связывание наказания с моральной виной, по его мнению, сначала является не разумным актом, а животной реакцией. Человек хочет причинить страдание тому, кто причинил страдание ему. Разумное же наказание имеет другой смысл. Оно не есть возмездие за «вину» свободного существа, а внешнее побуждение, действующее на чувствующее животное. Наказывать имеет смысл только потому, что человек способен быть изменён мотивами боли и лишения. Так вопрос о наказании ведёт к общему вопросу о правах. Морган обсуждает определение Хорна Тука, согласно которому права — это «то, что приказано», или «то, что упорядочено». Тук пытался совместить это с идеей естественных прав, и по его словам — истинное право основано не на произвольной воле князей и министров, а на законе человеческой природы, который в конечном счёте есть закон Бога. Морган соглашается лишь частично. Да, закон природы или пригодность вещей может служить мерой, по которой мы судим, что правительство должно требовать от гражданина, и что гражданин вправе требовать от правительства. Но это не объясняет, как права вообще существуют фактически. Апелляция к естественному праву помогает лишь как обращение к стыду властей, или как способ призвать сограждан к поддержке. Если за требованием права не стоит сила, то оно ничего не значит против ещё большей силы. Поэтому Морган предлагает смотреть не на метафизические формулы, а на реальное происхождение прав.
В гипотетическом состоянии полной дикости и независимости, права человека совпадали бы с его физическими силами. Его свобода ограничивалась бы только возможностью. Он имел бы «право» делать всё, что позволяют его органы, но не имел бы «права» летать, переваривать раскалённые угли или поднимать груз сверх своей мышечной силы. Уже здесь видно: права суть силы, т.е. способности, возможности действовать в определённом направлении и без внешнего препятствия. Но человек по природе вынужден жить среди себе подобных. Его действия ограничены не только его собственной органической силой, но и волей более сильных людей, а также способностью более слабых страдать от его действий. В обществе право существует только там, где индивид или класс обладает достаточным влиянием на остальных — физическим, моральным, интеллектуальным, имущественным, — чтобы нейтрализовать сопротивление. Всякий раз, когда два человека входят в сферу взаимного действия, тот, кто сильнее воздействует на боли и удовольствия другого, навязывает ему свою волю.
Дальше Морган рассматривает первичные формы власти. В семье права и обязанности вытекают из относительной силы мужчины, женщины и детей. В грубых формах быта господствует физическая сила; когда отец стареет, а сын взрослеет, тогда и власть переходит к сыну. Но с развитием цивилизации на место простой силы всё чаще становится умственное превосходство, решительность воли, влияние, привычка, зависимость. Так слуга может фактически управлять госпожой, госпожа — министром, министр — королём, а государственные дела оказываются подчинены мелким частным интересам. Здесь он отвергает обычную теорию общественного договора, будто люди, вступая в общество, взаимно отказываются от части свободы ради защиты всей остальной. Если свобода есть сила употреблять свои способности для удовлетворения желаний, то общество не уменьшает, а чрезвычайно увеличивает человеческую свободу. Даже плохо устроенное общество даёт человеку больше власти над природой, чем изолированная дикость. Но совокупная сила общества распределяется неравномерно. Одни получают больше власти над общим направлением дел, другие меньше. Из этого возникают монархии, аристократии, теократии, демократии — в зависимости от того, какая сила преобладает. Когда такой порядок долго держится, то и люди начинают считать своё фактическое положение чем-то метафизически законным. Они забывают, что речь идёт не о таинственном качестве «права», а о реально удерживаемой силе. Если бы политические положения менялись чаще, то и люди быстрее поняли бы, что их «права» точнее следовало бы называть их «силами».
Затем Морган критикует религиозное обоснование прав. Сторонники теории воли Бога считают, что она придаёт правам священный характер и заставляет сильных уважать слабых. Но если волю Бога искать в природе, тогда толкование оказывается неопределённым: каждый истолкует «книгу природы» в пользу своих интересов. Если искать основание прав в откровениях разных народов, тогда положение становится ещё хуже: человечество никогда не придет к согласию относительно этих откровений, к тому же ложные откровения часто специально служили порабощению людей. Простое знание божественной воли почти никогда не заставляло сильных уважать слабых. С начала истории свобода людей решалась не богословскими формулами, а силой меча, уровнем знания, независимостью духа и способностью народа противостоять правящему меньшинству. Формирование государств Морган описывает почти физико-химическим способом. Люди занимают места согласно относительным силам, как химические тела располагаются под действием притяжений. Если распределение власти зависит от грубой физической силы, тогда возможны частые столкновения. Если же решают богатство или знание, и особенно знание, тогда дело может решиться быстрее: жрец говорит от имени чудес, оракулов и духов, а испуганный народ повинуется. Но власть никогда не охватывает все пружины общества. Со временем появляются новые силы, новые интересы, новые комбинации; народ может богатеть или деградировать, и прежнее равновесие нарушается. Если правительство в целом уважает общественный интерес, тогда вопрос сопротивления обычно и не возникает. Но если появляется интерес, противный установленному порядку, то начинается испытание сил. Группа, чьи интересы нарушены, сравнивает выгоды подчинения и сопротивления, учитывая вероятность успеха и поражения. Если она ошиблась и оказалась слабее, то её лидеров называют изменниками и карают по закону. Если она победила, то их называют героями и патриотами. Поэтому практически признанным источником права и обязанности всегда была сила. Иные основания лишь отвлекают народ от настоящих средств сохранения свободы, т.е. от развития умственных способностей, физической энергии и общественного духа. В отношениях правителей и управляемых сила сильнейшего является источником власти, а сила слабейшего — её границей. Народ почти всегда физически сильнее правительства, но народная воля рассеяна, тогда как сила правительства сосредоточена и может последовательно ударять по отдельным частям общества. Даже очень плохое правительство редко оскорбляет сразу всех граждан. Одни связаны с ним соображениями корысти, другие привычкой, третьи страхом, четвёртые любовью к спокойствию. Именно поэтому общество не взрывается от каждого злоупотребления.
Цивилизация, по Моргану, не обязательно делает революции чаще. Напротив, народ, имеющий имущество, знания и ощущение силы общественного мнения, даже медленнее приходит в движение. Но если тирания начинает затруднять само существование и делает жизнь невыносимой, тогда воля народа концентрируется на сопротивлении. И тогда даже без явного заговора общественная воля действует столь же твёрдо, как воля самой централизованной власти. В такой момент правительство почти обречено: случайная искра приводит массу в движение. Отсюда он выводит теорию политического равновесия. Сословия, корпорации, касты и классы находятся как бы в состоянии равновесия сил. Форма правительства, если оно не стоит накануне перемены, довольно точно выражает относительную силу классов общества. Там, где права человека реально уважаются, и сам человек является объектом уважения и опасения — там гражданин имеет богатство, знание, средства влияния и способность действовать. Но там, где народ беден, невежественен, суеверен и подавлен привычкой терпеть, там никакая конституционная бумага не спасает свободу. Поэтому Морган предлагает заменить туманную формулу «неотъемлемых прав» более точной формулой «неотъемлемых сил». Право нельзя уничтожить метафизически; но фактическое осуществление силы можно остановить большей силой.
После этого Морган переходит к обязанности. Само это слово, по его мнению, хорошо выражает идею связывания, удержания, ограничения. Полной свободы, как безразличия ко всем способам действия, в природе не существует. Кислота не свободна в отношении щёлочи; машина не свободна в движении своих колёс; человек не свободен в отношении надежд, страхов, выгод и страданий. Его организация устроена так, что он определённым образом реагирует на благодеяния, обиды, ожидания, угрозы и т.д. Симпатии заставляют его искать других людей, нужды и слабость закрепляют эту обязанность. Различие между физическими и моральными мотивами Морган считает практически удобным, но философски неточным. Действуем ли мы от непосредственной боли, от ожидания боли, от желания удовольствия, от страха закона, от любви, от благодарности, от уважения к Богу — механизм всегда один: живое существо ищет приятное и избегает болезненного. Поэтому деление мотивов на «благоразумные» и «обязательные» ложно. Повиноваться закону может быть благоразумно, как искать внутреннее благо может быть обязательно, и в обоих случаях организм ищет удовольствий и избегает боли. Человек бывает справедливым, честным, щедрым или благочестивым по тому же общему механизму, по которому он отдёргивает руку от кипятка. Моральная пригодность поступка, его полезность или справедливость, есть лишь один мотив среди многих. Разум может показать, что в общем случае добродетель ведёт к счастью. Но страсти искажают применение правила в частных обстоятельствах. В сильном возбуждении ближайшее благо или зло кажется несравненно важнее, чем оно есть на самом деле. Воспитание может усилить мотив пригодности; дурные привычки, эгоизм и любовь к немедленным удовольствиям могут его ослабить. Если моралисты говорят, что человек «должен» следовать разуму, и имеют в виду, что это самый надёжный путь к счастью, то возможно они правы. Но если же они подразумевают какую-то особую метафизическую силу, независимую от обычной причинности, то они ошибаются. Особенно резок Морган в политическом применении этой мысли. В истории видно, что мотив моральной пригодности почти никогда не был достаточен для тех, кто обладал властью. Поэтому в великих политических вопросах будет совсем по-детски останавливаться на том, что «должно быть». Нужно спрашивать, что может быть и что неизбежно будет. Аффекты часто сильнее расчётов. Любовь ребёнка к родителю, привязанность граждан к правительству, естественная социальная чувствительность — всё это может быть гораздо более сильной гарантией порядка, чем страх наказаний.
Обязанность, возникающая из власти лиц, зависит от слабости того, кто именно обязан. Человек подчиняется законодателю потому, что не может иначе искать счастья. Если он может избежать наказания, или если последствия неповиновения кажутся ему менее страшными, чем боль подчинения, то эта обязанность исчезает. Тот, кто готов умереть, уже не раб жизни и не подвластен закону в обычном смысле. Так же, как право фактически происходит из силы, так и обязанность происходит из слабости, то есть из способности быть затронутым чужой волей. Здесь Морган атакует традиционную юриспруденцию — Гроция, Пуфендорфа и подобных авторов. Сколько ни уточняй естественные и политические права, это не остановит абсолютного монарха от своего каприза. Современные правительства сдерживаются не трактатами юристов, а реальным балансом сил: армиями других государств, богатством и просвещением населения, силой общественного мнения. Перед революционными трибуналами, перед ультрароялистами, перед монархами Священного союза — отвлечённые права мало что значат. Единственная апелляция против деспотов может быть к общественному мнению и мечу. Народы должны сделать человечность уважаемой, т.е. развивать знание, энергию, волю, кооперацию, международное сочувствие и понимание общих интересов людей. Но Морган не сводит всё к грубому цинизму. Он признаёт, что существует возможное правило действия, соответствующее человеческим нуждам. Если бы оно было полностью известно и соблюдалось, тогда оно максимально увеличивало бы счастье, численность и свободу людей. В отношении этого правила человек действительно имеет природные, неотъемлемые права, отрицание которых уменьшает сумму счастья. Но это правило нельзя вывести априори: люди различаются условиями климата, почвой, политическим положением, идеями и своими потребностями. Его можно открывать только наблюдением и опытом. Свобода личности, собственности и мнения — блага, без которых разумные существа не могут быть довольны, и которые правительство не может попирать без того, чтобы не произвести ослабления нации и создать угрозу для собственной безопасности.
Писаные хартии, конституции и иммунитеты сами по себе бессильны. Их действенность зависит от воли и способности народа требовать исполнения. Они полезны тем, что дают сопротивлению законный канал, концентрируют общественную волю, заменяют беспорядочный бунт регулярным политическим действием. Но они не меняют природы вещей, так что отношения правителей и управляемых остаются отношениями сил. Свобода должна быть завоёвана и поддерживаема энергией граждан. Хартии, дарованные деспотом, могут быть им же разорваны; это только пергамент и воск, если их не оживляют мужество и добродетель граждан. Далее Морган иллюстрирует происхождение права из силы историей собственности и раздела территорий. Почти вся земельная собственность в Европе держится правом меча. Международные формулы вроде сохранения status quo или восстановления status quo ante bellum выражают лишь равновесие сил или взаимное истощение. Когда побеждённый полностью беззащитен, ему достаётся только принцип «горе побеждённым». Иногда привычка, предрассудок или инерция заставляют сильную сторону подчиняться слабой; но эти вещи тоже являются реальными силами, просто отрицательными величинами в политическом счёте. Когда привычка или предрассудок исчезают, то и власть быстро переходит к тому, кто реально сильнее. Особенно опасна для правящего класса интеллектуальная неполноценность. Невежественная власть становится наглой, притязает на силы, которыми не умеет управлять, и разрушает те барьеры мнения, которые защищают меньшинство от большинства. Поскольку цель общества — умножение сил, то требовать и предоставлять можно только такие права, которые совместимы с этим умножением. Фракция, получившая больше власти, чем способна разумно употребить, калечит государство и в конце концов губит себя. Этот порок присущ не только демократиям, как любят говорить их враги, но и произвольным монархиям: один ум, каким бы энергичным он ни был, не способен охватить дела великой нации. Затем Морган разбирает право народов, jus gentium. Как теория оно должно быть выводом из самой природы: совокупностью правил, которые уменьшают частоту и ужасы войны. Как действующая сила оно держится на разумности и общественном мнении. У дикарей война разрушает все связи. У цивилизованных народов растущее знание и более тонкое чувство приличия начинают сдерживать королей: войну нельзя вести без молчаливого согласия и реального содействия народа. Кроме того, несколько равных государств, находящихся в сфере действия друг друга, взаимно ограничивают свой произвол. И поэтому правитель, начиная войну, вынужден доказывать собственному народу и соседям, что его дело справедливо. Так появляются манифесты, ссылки на договоры, обычаи и древнюю историю. Но если нет риска быть оставленным своим народом или вовлечённым в войну с соседями, международное право становится мёртвой буквой. Договоры часто оказываются лишь временными перемириями, а их статьи — ловушками для доверчивости другой стороны.
После этого Морган уточняет терминологию. Слово «право» в строгом смысле применимо только там, где есть заранее установленный кодекс или власть, способная подкрепить свои распоряжения санкцией. Правильное поведение — это поведение, предписанное природой, государством или религией, то есть системой, имеющей санкции. Когда говорят, что человек имеет право на что-то, это означает либо что закон присуждает ему это, либо что польза человечества требует, чтобы он этим пользовался. Но сами вещи, называемые правами, всё равно остаются силами. Поэтому выражение «человек имеет право исполнить обязанность» бессмысленно. Право наказания Морган выводит из самой природы общества. У общества есть цель; если действия индивида этой цели вредят, то обладатели общественной силы инстинктивно наказывают нарушителя. Повторение таких актов создаёт прецеденты, прецеденты становятся правилами, правила — законами. Право наказания стоит на том же основании, что и право есть или ходить: это сила, данная организацией, если её употребление увеличивает счастье чувствующего существа. Для власти право наказания — её фактическая сила; а для народа обязанность подчиняться основана либо на пользе закона, либо на невозможности сопротивления. Если закон неразумен, то интерес к повиновению уменьшается, а вместе с ним уменьшается и реальная сила законодателя.
Конституция не имеет собственной активности. Она действует только в той мере, в какой оживлена мужеством и добродетелью граждан. Верховная власть будет подчиняться её предписаниям лишь пока народ достаточно бдителен, чтобы карать нарушение. Поэтому выражения вроде «верховная власть имеет право» часто логически сбивчивы. У Бога или верховной власти скорее есть причины действовать так или иначе, но не «право» в смысле обязанности перед внешним кодексом. Когда народ предъявляет правителю требование права, то оно реально значит следующее: требуемое настолько справедливо и полезно, что отказ поставить под угрозу репутацию и безопасность власти. В связи с наказанием Морган показывает, что законы отражают страсти и интересы той стороны, которая обладает силой. В народном законодательстве есть смягчающий элемент: законодатель сам может стать жертвой закона. Деспот такого сдерживания не имеет; он начинает воображать себя существом иной породы, и его симпатия к людям умирает. Поэтому даже лучшие законы, созданные исключительно мужчинами, несправедливы к женщинам; английские законы, созданные земельными собственниками, благоприятствуют землевладельцу против арендатора. И вообще, исторически законы происходят из мести. Следы этого видны в уголовных кодексах, где личная обида короля или власти часто заслоняет вред обществу. Отсюда пытки, отказ в защитниках, неясные обвинения, преимущество обвинителя, различия в доказательствах по публичным и частным делам, несоразмерные наказания. Лишь недавно люди начали понимать, что наказание полезно только как пример и мотив, влияющий на волю, что оно должно быть соразмерно цели. Наказание это только один мотив среди многих; преступность лучше уменьшать устройствами, которые снижают искушение, и воспитанием, которое показывает людям их истинные интересы. Эту же логику Морган переносит на смертную казнь. Вопрос о «праве» казнить должен быть заменён вопросами факта: предотвращает ли казнь преступления; причиняет ли преступление столько страдания, сколько причиняет казнь; нет ли менее жестокого средства; выигрывает ли общество от такой практики. Так исчезают метафизические споры, и остаётся только расчёт страданий и пользы.
От наказания Морган переходит к собственности. Собственность непосредственно вытекает из организации человека. Сама его жизнь связана с потребностями, а средства удовлетворения этих потребностей не существуют в бесконечном изобилии и требуют труда. В изолированном природном состоянии собственности не было бы, потому что никто не мог бы её удержать. Собственность — сила, приобретённая людьми через общество; более того, это один из главных концов политического союза. Если государство устроено так, что трудящийся не может получить должную награду за труд, то народ теряет уважение к институтам и впадает в варварские привычки. Так как собственность существует только под защитой общественной силы, то условия владения определяются волей, приводящей эту силу в действие. Правительство может регулировать наследование, ограничивать завещания, перераспределять земли, вводить аграрные законы, признавать общую собственность. Например, мёртвый человек не может физически владеть своими вещами; его завещание действует только потому, что государство решает дать его воле определённое значение. Поэтому не завещатель в строгом смысле передаёт имущество, а общество решает, как распорядиться тем, что больше не удерживается живым владельцем. На этом основании Морган обсуждает налоги и десятины. Никакая воля умерших поколений не может навечно связывать живых. Настоящее поколение имеет такое же право отменить прежний дар, какое прежнее имело его установить. Десятины были даны духовенству за услуги; если общество этих услуг больше не требует или хочет иначе их оплачивать, оно вправе изменить порядок, соблюдая лишь разумные притязания нынешних держателей дохода. «Церковь» как абстрактная сущность не должна заслонять факт, что действительное право находится у народа, а доход священника есть пользование на условиях, изменяемых обществом.
Исторически почти вся земельная собственность, напоминает он, возникла через завоевание. Римляне изгоняли владельцев провинций, северные племена делали то же после падения Рима, Ирландия была пожалована Англии папой при условии подчинения или уничтожения местных жителей, Южная Америка была таким же образом «подарена» испанским королям. Лишь Пенсильвания, по его замечанию, купила территорию у прежних владельцев. Когда собственность долго передаётся спокойно, люди начинают считать существующий порядок природным; но в странах с частыми переворотами собственность переходит из рук в руки, не вызывая такого морального потрясения. Свобода собственности, как и всякое право, держится на распределении общественной силы и на весе мнения. Но ограничивать её сверх известных пределов опасно: деспотизм напоминает дикаря, который ради плода рубит дерево. Затем следует анализ личной свободы и рабства. Человек является рабом другого настолько, насколько его удовольствия и страдания зависят от воли этого другого. В ранних обществах естественное неравенство людей сильнее; в цивилизованных низший индивид получает вес от класса, к которому принадлежит. С ростом знания и концентрации интересов рабство становится физически невозможным, потому что низшие классы становятся способны отстаивать независимость. Колониальное рабство, по Моргану, так долго держалось потому, что вся сила цивилизованного общества была направлена против беспомощной и невежественной расы. Рабство произошло из войны. Оно настолько противно естественным желаниям человека, что только сильные внешние мотивы могут заставить его терпеть это состояние. Раб никогда не принимает своё положение как пригодное или естественное; он всегда чувствует в нём силу и исключение. Механизм обязанности у раба и у наёмного работника формально схож: один подчиняется из страха наказания, другой из страха голода. Но и различие тоже существенно: труд слуги навязан природной нуждой и может увеличивать счастье, но рабство навязано людьми вопреки интересам вида и уменьшает общие ресурсы. Рабский труд не только дороже свободного, но ещё развращает нравы, ослабляет государство и делает общество менее способным к соревнованию с соседями. Поэтому владение рабами не есть право: это сила вредить себе и другим, злоупотребление и ошибка невежества.
Морган резко отвергает попытки духовенства приписать себе заслугу освобождения людей от рабства. Рабовладельцы, сопротивлявшиеся отмене работорговли, тоже были христианами. В феодальные времена церковники сами были крупными владельцами рабов. Там, где духовенство имело чрезмерную власть, оно обычно отказывалось от неё только тогда, когда светское мнение и пример мирян заставляли его стыдиться. Как корпорация, духовенство, по его оценке, чаще стояло на стороне деспотизма и против свободы, хотя он признаёт исключения среди приходского духовенства Франции, Италии, Шотландии и католической Ирландии. Если же рабские доктрины действительно объявлять евангельскими, естественный разум, говорит он, будет вынужден их отвергнуть: закон Бога запечатлён во внутренних инстинктах, которые одобряют желание свободы и сопротивление угнетению.
В конце главы Морган разбирает различие совершенных и несовершенных прав. Совершенные права — те, которые можно защищать силой; несовершенные — те, которые следует доверить суду. Это различие основано в природе. Самозащита связана с императивным инстинктом, ведь когда жизнь атакована, то закон уже не может эффективно запретить сопротивление, потому что смерть это высшее наказание, и оно уже поставлено на карту. Почти столь же сильны права, связанные с личной свободой, собственностью, жизнью и честью жены и детей. Но точную границу провести здесь трудно, ведь невозможно заранее измерить, какую ценность каждый человек придаёт тому или иному объекту. Он также различает естественные и приобретённые права. Естественные права вытекают из необходимого действия организации и существенны для существования. Приобретённые права возникают из кооперации общества. Первые защищены силой вещей, вторые — силой лиц. Различие между правами, от которых можно отказаться, и правами, от которых нельзя отказаться, он объясняет путаницей между правом и обязанностью. Отец может отказаться от личного интереса к ребёнку как к «своему» существу, но не от обязанности кормить и защищать его, потому что эта обязанность связана с сохранением вида.
Итог главы таков: всё, что люди называют правами, на деле есть силы, то есть способности действовать ради увеличения счастья. Первое основание права — органическая возможность действия; второе — возможность так воздействовать на других людей, чтобы они не препятствовали этому действию. Во всех людях есть стремление навязывать свою волю другим и расширять собственную силу за счёт чужой. Поэтому всеобщая свобода возможна только там, где силы всех классов государства уравновешены. Моральная пригодность права является мотивом к его уважению, но этот мотив часто слабее страстей и интересов. Поэтому правильное распределение политических сил возможно только через правильное распределение знания и добродетели между гражданами. Свобода, как и жизнь, есть принудительно поддерживаемое состояние. Она не лежит спокойно в институтах, а должна постоянно удерживаться активным напряжением тех сил, которые эти институты создали. Слабый обязан подчиняться сильному потому, что может страдать от его воли. Сильный обязан не злоупотреблять властью потому, что злоупотребление может изменить равновесие против него и вызвать сопротивление, которое он уже не удержит. Моральная и физическая обязанность в сущности одинаковы: обе состоят в сумме удовольствий и страданий, которые вещи или лица могут причинить воле. Однако такое сведение прав к силе Морган не считает капитуляцией перед деспотизмом. Напротив, оно полезно свободе, потому что заставляет народ не полагаться на пустые формулы, а поддерживать реальные средства самозащиты, т.е. развивать знание, гражданскую энергию и общественный дух. Оно также предупреждает сильных, что злоупотребление властью сокращает пользу от самой власти и подрывает её устойчивость. Так что, политическое равенство у Моргана оказывается не метафизической мечтой, а фактом естественного порядка: когда силы общества уравновешены, тогда и свобода становится возможной. В самом конце он переносит выводы с гражданской жизни на индивидуальную. Силы организма устроены в соответствии с его нуждами. Поэтому движение, пищеварение, ощущение имеют свои пределы и назначение. Если заставлять их действовать чрезмерно, за этим последуют истощение и болезнь. Болезненные последствия от излишества составляют сумму моральной обязанности к умеренности. Человек, разрушающий свои силы, хуже борется со стихиями, хуже добывает средства жизни, хуже удерживает место в обществе и хуже наслаждается жизнью. Поэтому счастье, и частное, и гражданское, возможно только при сохранении силы организации — телесной и умственной. Не разрушенной излишеством, не искалеченной невежеством и не стеснённой вторжением частных интересов в общественную волю.
Заключение книги уже идет отдельно от шестой главы, и он достаточно короткое, но в нём Морган прямо формулирует, чем должна быть моральная наука. Если предыдущие главы верны, говорит он, то появляется ясная теория человеческого действия, почти поставленная на уровень естественных наук. Моральная философия должна стать результатом наблюдения, освобождённым от чисто отвлечённых доктрин. Он возвращается к механической аналогии. Чтобы понять движение машины, учёному не обязательно знать последнюю природу силы, которая её приводит в движение; достаточно видеть колёса, рычаги и их действие. Так же с живой организацией. Для моральной науки не важно, является ли первичный двигатель жизни нематериальной душой, гальваническим флюидом, неизвестной жидкостью или силой живых волокон. Обобщения можно строить только из феноменов. Здесь Морган ещё раз отсекает спор о душе как бесплодный для морали. Абстрактная идея долга почти бесполезна, если она фактически не может вырвать людей из-под власти обстоятельств. Поэтому мораль как искусство должна изучать реальную пользу и вред поступков, причём в самых широких последствиях. Хороший моральный кодекс, по Моргану, должен опираться на физиологию, политическую экономию, статистику и опыт. Управление телом — трезвость, умеренность, чистота, движение, воздух, пища, сон — всё это одновременно и медицина, и мораль. Собственность, труд, заработная плата, бедность, образование, население, наказание, печать, религия, налоги — это всё тоже моральные вопросы. Добродетель, благоразумие и удовольствие в нормальной системе почти совпадают, потому что отказ от ближайшего удовольствия оправдан только большим и более устойчивым благом. Преступник становится не метафизическим злодеем, а жертвой обстоятельств, дурной организации, бедности, страстей, привычек и дурных институтов. Его можно бояться, его можно изолировать, иногда необходимо наказывать, но мстить ему как свободному источнику зла это просто старая варварская привычка.
Краткое резюме (пересказ пересказа при помощи ИИ)
Вторая книга, «Очерки философии морали» (1822) является прямым продолжением первой книги и системы физиологии Моргана. Теперь он переносит физиологическую программу в область морали, права и политики. Вся книга посвящена Дестюту де Траси, как продолжателю Локка и Кондильяка; даже эпиграфы из Декарта и Беркли выбраны характерно, чтобы показать, что противники материализма признавали зависимость ума от состояния телесного орудия. Предисловие написано как ответ преподобному Томасу Реннеллу, обвинившему физиологическую философию Моргана в скептицизме и материализме. Морган отвечает, что мораль нельзя защищать фантазиями о душе, врождённых идеях и свободной воле. Если человек есть природное существо, действующее через органы, ощущения, привычки, потребности, удовольствия и страдания, то мораль должна быть исследована как часть естественной истории человека. Эта книга поэтому не отказывается от первой, а делает её выводы более явными: физиология должна стать основанием науки о человеческом поведении.
- Первая глава, начинается с признания правоты Локка. Если чувства это единственный путь к познанию, то история восприятий уже поставлена на естественно-научную почву; но человек как существо волящее и действующее ещё оставался во власти богословия, метафизики и отвлечённых слов. Теперь Морган хочет применить к морали тот же метод, который Локк применил к познанию. Нравственные действия не исходят из чистой души, висящей над телом; они зависят от организации, темперамента, возраста, пола, здоровья, питания, климата, воспитания, привычек, состояния нервной системы, силы страстей и общественных обстоятельств. Он не сводит всё к одной механической причине, но настаивает, что всякое действие должно иметь определяющую причину. Без неё действие не имело бы направления, да и вообще не могло бы совершиться. Поэтому вопрос о материи или духе здесь вторичен: даже если предположить духовную субстанцию, то её действия тоже должны быть чем-то определены. Свободная воля в смысле беспричинного выбора для Моргана невозможна. Эта глава одновременно вводит его моральный натурализм. Человек ищет удовольствие, избегает боли, отвечает на стимулы, привыкает к одним воздействиям и страдает от отсутствия других. Но удовольствие и боль не являются простыми эгоистическими точками; они связаны с устройством организма, с его потребностями, с социальными отношениями и дальними последствиями. Поэтому мораль не должна быть учением о подавлении природы; она должна быть учением о правильном расчёте условий жизни. В этом смысле добродетель начинает сближаться с благоразумием, а благоразумие — с устойчивым счастьем. Ошибка старой морали в том, что она судит человека как свободного виновника, не рассматривая физические и общественные условия его поступков. Морган не отменяет различие добра и зла, но переносит его в область причин: дурное действие надо объяснять организацией, привычками, страстями и учреждениями, а не метафизической порочностью души.
- Вторая глава уже прямо развивает детерминизм. Локк, установив зависимость знания от чувств, косвенно решил вопрос о свободе, хотя сам не довёл мысль до конца и попытался сохранить свободу через способность задерживать или приостанавливать воление. Морган считает это уступкой старой метафизике. Волевой акт возникает из цепи стимулов, ощущений, представлений, сравнений, желаний и привычек. Человек может колебаться, размышлять, откладывать действие, менять решение, но само это колебание тоже вызывается мотивами, состоянием организма и опытом. Свобода в обычном смысле — это не свобода от причин, а отсутствие внешнего принуждения или наличие силы действовать согласно преобладающему мотиву. Поэтому наказание, похвала, закон и воспитание не опровергают необходимость, а сами входят в цепь причин. Они действуют как стимулы, изменяют будущие поступки, создают привычки, страхи, ожидания, расчёты. Моральное осуждение должно быть заменено более точной практикой управления причинами поведения.
- Третья глава объясняет происхождение нравственных идей. Если человек всегда реагирует на стимулы согласно организации и обстоятельствам, возникает вопрос: как возможны правила, характер, добродетель, общественная устойчивость? Ответ Моргана — в обществе. Первоначальные идеи блага и зла возникают из удовольствия и боли: всё приятное, пока оно приятно, называется благом; всё болезненное — злом. Но понятия «правильного» и «неправильного» сначала имеют не собственно нравственный, а властный смысл: правильно то, что велит авторитет, неправильно то, что он запрещает. Ребёнок, дикарь, подданный, верующий — все они сначала узнают норму через волю более сильного. Нравственный смысл нарастает позднее, когда опыт показывает, что некоторые предписания действительно связаны с пользой, безопасностью, взаимным доверием и счастьем, а другие только выражают страх, суеверие или интерес господствующих. Так возникает различие между фактически предписанным и тем, что должно быть предписано согласно пользе. Общество создаёт моральные идеи через язык, похвалу, порицание, подражание, привычку, симпатию, страх наказания и надежду на одобрение. Индивид не рождается с готовым моральным законом; он получает его из взаимодействий с другими людьми. Но это не значит, что мораль произвольна. В конечном счёте она проверяется реальными последствиями действий для счастья, здоровья, безопасности и развития людей. Поэтому Морган отвергает как врождённый моральный смысл, так и чисто богословское объяснение долга. Моральные идеи историчны, социальны и физиологичны одновременно: они возникают в телах, чувствующих удовольствие и боль, но оформляются в обществе через власть, опыт и язык.
- Четвёртая глава рассматривает физические причины нравственного развития. Морган показывает, что мораль не является прямым результатом индивидуального разума; человек — существо связей, и на его характер действует всё: климат, почва, пища, плотность населения, географическое положение, занятия, болезни, бедность, богатство, налоги, законы, религия, торговля, война, колониальные отношения, алкоголь, опиум и образование. Он пишет в духе широкой естественной истории общества: если даже далёкие небесные движения через климат и продукты земли способны косвенно влиять на человеческую судьбу, тем более ни одно земное условие не безразлично для нравственности. В этой главе есть предрассудки времени — расовые и половые обобщения, слишком уверенные суждения о народах и климатах. Но центральная мысль не сводится к ним: моральное развитие зависит от материальных условий жизни, а не от проповедей, отвлечённых обязанностей и угроз загробного наказания. Особенно важна его мысль о бедности. Нельзя требовать высокой нравственности от людей, для которых честный труд не даёт безопасности, уважения и средств жизни. Если лишение и смерть сопровождают как преступление, так и отказ от преступления, усиление наказаний бессмысленно. Религиозная санкция может быть дополнительным мотивом, но не заменит земных интересов, потому что человек должен заботиться о пище, здоровье, жилище, семье, труде и общественном положении каждую минуту. Морган поэтому нападает на тех, кто проповедует бедным терпение и покорность, но поддерживает учреждения, производящие бедность и унижение. Физические условия не просто фон морали; они её постоянная причина.
- Пятая глава переносит анализ на общественные институты. По сравнению с великими материальными агентами институты вторичны, но именно поэтому они часто больше занимали моралистов: их действие легче заметить, и через них удобно управлять многими, не трогая интересов немногих. Морган начинает с резкой мысли: законы устанавливают не отдельные мудрецы, а обстоятельства, несчастья, конфликты и потребности общества. Институты оформляют уже сложившееся соотношение сил, но затем сами начинают воспитывать характер. Монархия, аристократия, церковная иерархия, цензура, неравное правосудие, привилегированные суды и религиозное воспитание создают лесть, шпионство, покорность, лицемерие, страх перед мнением и привычку преклоняться перед силой. Напротив, свободные институты, печать, суд присяжных, участие в общественных делах, образование и материальная независимость создают более энергичный и гражданский тип характера. Здесь Морган сближает мораль с политической экономией. Нравственность нельзя отделить от распределения собственности, от заработной платы, от налогов, от устройства суда, от свободы печати, от положения классов. Проповедь бережливости и трудолюбия на фоне работных домов, нищеты и непомерного обложения есть лицемерие, если не меняется физическое состояние низших классов. Институты могут поддерживать общественную силу или разрушать её; они могут превращать людей в граждан или в покорных просителей. Поэтому моральная реформа не есть только дело воспитания мнений: она требует изменения реальных обстоятельств, в которых формируются привычки, страхи и расчёты.
- Шестая глава даёт самую резкую политико-материалистическую формулу книги. Право не есть мистический дар природы, Бога, хартии или древнего договора. Право есть сила действовать, социально признанная и защищённая. Обязанность есть зависимость, связывающая действие: ребёнок зависит от родителя, гражданин от закона, бедный от богатого, верующий от Бога, друг от друга; везде действует механизм удовольствия и боли, ожидания и страха, силы и слабости. Хартии, конституции и формальные привилегии ничего не значат, если за ними нет реальной общественной силы, знания, организации, печати, материальной независимости и готовности сопротивляться. Свобода поэтому означает не бумажное право, а равновесие сил, при котором ни один класс не может безнаказанно навязать всем остальным свою волю. Собственность у Моргана тоже лишается священного ореола. Она существует под защитой общества и меняется вместе с формой общества. Наследование, десятины, налоги, конфискации, земельные права не являются вечными сущностями; их надо оценивать по пользе, силе общества и человеческому благополучию. Рабство он осуждает потому, что оно уменьшает силы общества, развращает господина и раба, делает труд менее производительным, задерживает улучшение и превращает человека в орудие чужой воли. Наказание он понимает не как месть свободному виновнику, а как средство общественной защиты и исправления. Смертная казнь, пытки, жестокие процедуры, преследование религиозных мнений, законы о клевете и подавление печати для него являются не правом, а голой силой, особенно если истина не может служить защитой против обвинения в клевете.
- Заключение сводит книгу к программе естественной науки о человеческой деятельности. Мораль должна опираться на физиологию, политическую экономию, статистику, историю и опыт, а не на отвлечённый долг. Пища, воздух, чистота, движение, сон, трезвость, привычки, бедность, заработная плата, население, образование, наказание, религия, печать, налоги и формы собственности входят в одну науку о человеческом счастье. Добродетель, благоразумие и удовольствие у Моргана сближаются: отказ от ближайшего наслаждения разумен только ради более устойчивого блага. Преступник перестаёт быть метафизическим источником зла и становится продуктом организации, привычек, страстей, бедности и учреждений. Его можно бояться, ограничивать, исправлять, иногда наказывать, но месть под видом морали остаётся пережитком варварства. Для отдельного человека, как и для гражданина, счастье требует крепости организма, знания, умеренности, материальной независимости и свободы от посягательств частного интереса на общественную волю.
