
Автор текста: Friedrich Hohenstaufen
Версия на украинском
Остальные авторские статьи можно прочитать здесь
В истории британского материализма начала XIX века, если не считать френологию Комба и Эллиотсона, самым заметным из врачей, которых открыто обвиняли в материализме, был хирург Уильям Лоуренс (1783-1867). Он является главным фигурантом в так называемом споре о витализме, и подвергался нападкам в то же самое время, что и Томас Чарльз Морган, работы которого мы уже рассматривали, и даже перевели. В своих работах Морган упоминает Лоуренса, как своего друга и союзника по лагерю, хотя, как не трудно будет заметить дальше, сам Лоуренс далеко не настолько хорош, как Морган, и его материализм намного более аккуратен, и не имеет настолько же явных связей с французской школой. Итак, Уильям Лоуренс родился в Сиренсестере, графство Глостершир (ближе к Уэльсу), в семье Уильяма Лоуренса, главного хирурга и врача города, и Джудит Вуд. По отцовской линии его семья происходила из рода Феттиплейс, и вообще они были не бедной семьей, можно даже сказать мелкой аристократией. Лоуренс получил образование в школе Элмор-Корт в Глостере, а уже в возрасте 15 лет стал учеником выдающегося хирурга Джона Абернети (член Королевского общества с 1796 года) и прожил с ним пять лет, т.е. примерно до 1803 года, набираясь знаний в области медицины. Чем он занимался последующие 10 лет, сказать трудно, по-видимому, ассистировал в больнице св. Варфоломея, и в основном переводил иностранные работы (в частности сочинения Блуменбаха), а в 1806 году он удостаивается престижной Джексоновской премии за небольшую работу о грыжах. Но уже в возрасте 30 лет, т.е. в 1813 году, Лоуренс избран членом Королевского общества. Наконец, в 1815 году он был назначен профессором анатомии и хирургии Королевским колледжем хирургов, и, так сказать, получил официальное признание от коллег по цеху. Здесь его лекции начались примерно в 1816 году, и в том же году он опубликовал первый сборник. Книга сразу же подверглась критике со стороны Абернети и других врачей — за материализм и за подрыв морального благополучия людей. Один из спорных вопросов между Лоуренсом и его критиками касался происхождения мыслей и сознания. Для Лоуренса психические процессы были функцией мозга. Джон Абернети и другие думали иначе: они объясняли мысли как продукт жизненных актов нематериального рода. Абернети также опубликовал свои собственные лекции, в которых содержалась поддержка витализма Джона Хантера и возражения против материализма своего бывшего ученика. В историю этот спор вошел, как «спор о витализме». Лоуренс, которого называли блестящим ученым, в совершенстве владел последними исследованиями на континенте. Он обладал привлекательной внешностью и обаятельными манерами, а также был прекрасным лектором. А его качества как хирурга никогда не подвергались сомнению, ни во время споров, ни спустя годы после этого. Примерно в этот период, начиная с 1814 года, поэт Перси Шелли и его вторая жена Мэри Шелли обращались к нему за помощью по поводу различных недугов. Иногда считается, что роман Мэри «Франкенштейн» мог быть вдохновлен полемикой между Лоуренсом и Абернети (о таких возможных влияниях говорят почти в каждом случае, когда находят малейшую возможность знакомства Шелли с любым из физиологов того времени), и, что Лоуренс мог направлять чтение супругов в области физических наук. Даже романтики Сэмюэл Кольридж и Джон Китс находились под влиянием полемики о витализме, и значит должны были хорошо знать лекции Лоуренса.
В последующие несколько лет Лоуренс яростно сопротивлялся своим критикам, пока в 1819 году не опубликовал вторую книгу, известную под кратким названием «Естественная история человека». Эта книга вызвала ещё большую бурю неодобрения со стороны консервативных и клерикальных кругов, из-за предполагаемого атеизма автора, а также в медицинской среде, поскольку он дальше отстаивал материалистический, а не виталистический подход к человеческой жизни. Критики связывали Лоуренса с такими «революционерами», как Томас Пейн и лорд Байрон. Как говорят исследователи этого периода в истории наук, это был «первый великий научный вопрос, широко захвативший общественное воображение в Британии, предзнаменование дебатов по поводу теории эволюции Дарвина путем естественного отбора ровно сорок лет спустя». Его лекции содержали целый ряд додарвиновских идей о природе человека и, по сути, об эволюции. Вообще считается, что Лоуренс был одним из трех британских врачей, которые писали на темы, связанные с эволюцией в период между 1813 и по 1819 годы. Все они были знакомы, по крайней мере, с Эразмом Дарвином и Ламарком; и, вероятно, также с Мальтусом. Это были собственно Лоуренс, Причард и Уэллс. Двое из них (Причард и Лоуренс) посвятили свои работы Блуменбаху, основателю физической антропологии. Но в общем-то все трое отрицали ламаркизм. К ним запросто можно было бы добавить и Т. Ч. Моргана, и почти наверняка на этом список прото-эволюционистов в Англии далеко не исчерпывается. В период с 1815 по 1835 год в Великобритании наблюдались значительные политические и социальные потрясения, в том числе в медицинской сфере. В Эдинбурге и Лондоне, двух главных центрах подготовки медицинских кадров того времени, было немалое количество радикально настроенных студентов и активистов. Многие из них были материалистами, придерживавшимися взглядов в духе Ламарка и Сент-Илера. Но Лоуренс, Причард и Уэллс выделяются своей приверженностью именно к жесткому наследованию или естественному отбору. И это особенно важно, поскольку эти идеи сохранились и являются частью современной теории эволюции.
Так что враждебность со стороны англиканской церкви была ему гарантирована. Злобный отзыв в журнале Tory Quarterly Review осудил материалистическое объяснение человека и разума; а лорд-канцлер лорд Элдон в Суде канцлерства (1822 г.) признал лекции Лоуренса богохульными на том основании, что книга противоречит Священному Писанию. Это привело к аннулированию авторских прав на книгу, что привело, так сказать, к слабой форме остракизма. Лоуренс был отвергнут и своим собственным учителем, Джоном Абернети, с которым у него уже был спор по поводу учения Джона Хантера. Но у него были и сторонники, такие как Ричард Карлайл и Томас Форстер, а также «Ежемесячный журнал», в котором Лоуренса даже сравнивали с Галилеем. Однако, столкнувшись с преследованиями, возможно даже судебным преследованием и, безусловно, разорением из-за потери пациентов, Лоуренс отозвал книгу, и ушел с преподавательской должности (ок. 1822 г.). Еще не настало то время, когда наука, изучающая человека как вид, могла бы проводиться без вмешательства религиозных властей. Интересно, что Канцлерский суд действовал здесь в своей древнейшей роли — роли суда совести. Это подразумевало применение морального закона для предотвращения опасности для души правонарушителя из-за смертного греха. Истцу (в данном случае, Короне) предоставлялось средство защиты души правонарушителя. Вся эта концепция имеет средневековое происхождение.
К моменту ухода из колледжа и завершения спора о витализме, который он де-юре проиграл, Лоуренсу уже было 39 лет. Но он не сдавался, и продолжал работать по профессии, просто на уровне пониже. Более того, в том же 1822 году Лоуренс был избран членом Американского философского общества в Филадельфии (где к тому времени ещё были сильны материалистические традиции Купера и его патрона Джефферсона). После того как Лоуренс отказался от своей книги, он постепенно вернулся к респектабельности, хотя и не без сожалений. Даже в 1830 году он писал Уильяму Хоуну, оправданному по обвинению в клевете в 1817 году, объясняя свои мотивы по удалению от громких споров, и похвалив Хоуна за «гораздо большую смелость в этих вопросах». Его последним крупным вкладом в дискуссию стала статья о «Жизни» в «Энциклопедии Риса» (1819), но он всё равно продолжал отстаивать радикальные идеи, и, под влиянием известного радикального активиста Томаса Уокли, Лоуренс входил в небольшую группу, которая основала журнал «Ланцет» и писала для него материалы. Поэтому Лоуренс и дальше писал острые редакционные статьи, и даже председательствовал на публичных собраниях в 1826 году в таверне масонов. Он был совладельцем частной медицинской академии «Олдерсгейт» вместе с Фредериком Тирреллом, и в принципе нельзя сказать, чтобы его карьера слишком сильно пострадала от спора о витализме. И как владелец частной школы, он продолжал конфронтацию с официальными институциями, но уже в другом амплуа и по другой теме.
На собраниях членов колледжа в вышеназванной таверне присутствовало около 1200 человек. Собрания были созваны в знак протеста против того, как хирурги злоупотребляли своими привилегиями, устанавливая плату за обучение студентов и контролируя приемы. В своей вступительной речи Лоуренс раскритиковал устав Колледжа хирургов за то, что он препятствует выдаче сертификатов об участии в подготовительных лекциях всем преподавателям, за исключением нескольких, в Лондоне, Дублине, Эдинбурге, Глазго и Абердине. Он отметил, что в Абердине и Глазго нет трупов для вскрытия, без которых анатомию невозможно должным образом преподавать. Предложенные изменения в правилах Колледжа хирургов вскоре подорвут позиции частных летних школ, поскольку дипломы, полученные летом, не будут признаваться. Как говорил Лоуренс в своей вступительной речи в «Таверне масонов» (1826) — «Из новых правил следует, что здравые знания приобретались зимой, когда лекторы в больницах читали свои курсы, а нездравые знания передавались летом, когда обучение могли обеспечить только частные школы». Лоуренс завершил свое выступление протестом против исключения выдающихся провинциальных учителей из числа тех, кто выдает признанные сертификаты.

Однако постепенно Лоуренс стал больше соответствовать стилю Колледжа хирургов, и он даже был избран в его Совет в 1828 году, так что на реабилитацию ушло всего-то каких-то шесть лет. В том же самом году он был избран иностранным членом Королевской шведской академии наук, и уже смог вытеснить своего бывшего учителя и врага Абернети с поста главного хирурга больницы св. Варфоломея. Уже с этого момента, можно сказать, что он официально сдался. Стремление Лоуренса к респектабельности и мирскому успеху, возможно, было обусловлено женитьбой на 25-летней социально амбициозной Луизе Сеньор (1803-1855), что произошло в том же 1828 году, когда ему было уже 45 лет. Всё это выглядело как предательство и капитуляция, и несколько задело Уокли, который пожаловался Лоуренсу, и сделал несколько замечаний на эту тему в «Ланцете». Но, как и следовало ожидать, Уокли вскоре увидел в возвышении Лоуренса возможность получить доступ к внутренней работе того учреждения, которое он надеялся реформировать. В течение нескольких лет Лоуренс работал с «Ланцетом» и руководил колледжем. Изнутри Лоуренс всё же смог помочь продвинуть несколько крайне необходимых реформ, которые отстаивал Уокли, но это произойдет совсем не сразу.
Примерно с тех пор карьера Лоуренса шла неуклонно вперед. Он никогда не оглядывался назад, и даже стал президентом Королевского колледжа хирургов (позже ещё будет переизбран), а в 1831 году президентом Медицинского и хирургического общества Лондона. Примерно в это же время происходит публикация его монументального труда «Трактат о болезнях глаз» (A Treatise on the Diseases of the Eye). Эта книга стала классическим учебником эпохи и закрепила за Лоуренсом статус одного из отцов-основателей британской научной офтальмологии. И вот, в 1834 году, Коллегия хирургов поручает ему прочесть почетную Хантеровскую лекцию (Hunterian Oration), в знак высочайшего признания в британском хирургическом сообществе. Что именно происходило в 30-е годы и дальше — сказать трудно, и видимо всё было очень скучно. Он больше не лезет в опасные проблематики, не привлекает лишнего внимания, строит профессиональную картеру и добивается самого высокого признания, которое вообще можно было бы получить. Его семья явно не бедствовала. В июне 1838 года Лоуренс приобрел особняк Илинг-Парк вместе с окружающими 100 акрами земли за 9000 фунтов стерлингов (что эквивалентно 863000 фунтам стерлингов в 2025 году). Имение было роскошно обставлено, и здесь его жена Луиза, к тому моменту уже крайне популярный в Англии эксперт по садоводству и ботанике, создала огромный сад с тысячами разных растений и цветов. В поместье также содержался скот, включая домашнюю птицу всех видов, коров, овец и свиней и т.д. Однако большую часть времени они жили на Уайтхолл-Плейс в Вестминстере. В 1844 году Карл Густав Карус, врач при короле Саксонии, в своем дневнике, описывая мужа Лоуренс, отметил: «Его жена известна как одна из первых цветоводов в Лондоне и, в частности, обладает прекрасной коллекцией орхидей, которую мы, вероятно, посетим в другой раз». Королевская свита действительно посетила парк несколько дней спустя, и Карус был поражен как цветами, так и элегантной территорией. Еще более грандиозным был визит королевы Виктории, принца-консорта, короля Бельгии и великого герцога Мекленбург-Штрелицка, которые посадили первые деревья в запланированной аллее кедров.
Если в начале 30-х он ещё сожалел о том, что сдал позиции в спорах, то к началу 40-х уже явно охладел ко всему, и просто сосредоточился на карьере и воспитании своих детей. Благодаря поддержке Лоуренса, наконец-то Колледж хирургов был реформирован, по крайней мере в некоторой степени, с новым уставом 1843 года. Последний долг перед старыми идеалами он отдал, и на этом закончил. Больше никогда Лоуренс не осмеливался высказывать свои взгляды на процессы эволюции, на прошлое или будущее человека. Более того, он даже предостерегал молодого Гексли (!) не поднимать опасную тему эволюции человека. Тщательная анонимность, с которой были опубликованы эволюционистской книги «Остатки естественной истории творения» (1844), и большая осторожность, проявленная Дарвином при публикации собственных эволюционных идей, могут рассматриваться в контексте необходимости избегать прямого конфликта с религиозным истеблишментом. В 1844 году уже упоминаемый выше Карл Густав Карус посетил «мистера Лоуренса, автора работы по «Физиологии человека», которая несколько лет назад меня очень заинтересовала, но сделала автора неприятным для духовенства… По-видимому, он позволил себе испугаться этого и теперь является всего лишь практикующим хирургом, который соблюдает воскресный день по старым английским правилам и пока оставил физиологию и психологию в покое. Я нашел его довольно сухим, но честным человеком». Но эту перемену подмечали не только внешние наблюдатели. Даже сам Лоуренс, вспоминая в 1860 году свои споры с Абернети, писал о «событиях, которые, хотя и были важны в момент их возникновения, давно перестали занимать мои мысли».
И, как это не удивительно, но несмотря на все это, Лоуренс умудрился оказать некоторое влияние на новое поколение эволюционистов. Ещё в 1838 году Дарвин в своей тетради по трансмутации «С» упомянул копию «Лекций по физиологии, зоологии и естественной истории человека» Лоуренса. В итоге Дарвин шесть раз ссылался на Лоуренса (1819) в своей работе «Происхождение человека» (1871). Хотя единственная интересующая Дарвина идея, которую он нашел в работах Лоуренса, касалась полового отбора у человека, но влияние на Альфреда Рассела Уоллеса было более позитивным. Уоллес «нашел в работах Лоуренса возможный механизм органических изменений, а именно спонтанную изменчивость, ведущую к образованию новых видов».
Вершины своей профессии Лоуренс достиг в 1858 году, получив должность старшего хирурга королевы Виктории. Перед его смертью королева даже присвоила ему титул баронета (1867), так что во всех источниках он упоминается, как Сэр Уильям Лоуренс, 1-й баронет. Он много лет отказывался от таких почестей, и якобы в конце концов согласился, чтобы помочь своему сыну в ухаживаниях за молодой аристократкой (которые не увенчались успехом). Несмотря на то, что Лоуренс достиг вершины своей профессии благодаря качеству своей хирургической работы и своим базовым учебникам (работа «Грыжа и наилучший способ лечения», выдержала пять изданий), сегодня его помнят в основном за период в начале его карьеры, который принес ему громкую славу и чуть не привел его на грань разорения. Умер Лоуренс вскоре после того, как получил баронетство, от последствий инсульта, в возрасте 83 лет.
Лекции о физиологии и зоологии (1816-18)
Лекции Лоуренса — это не просто курс физиологии или сравнительной анатомии. Здесь он строит целую программу естественно-научного изучения жизни, заявляя, что организм надо объяснять через строение, функции органов и сравнительную анатомию, и которая по контуру идей совпадает с тем, что в итоге будет воплощено в полноценных книгах Т. Ч. Моргана примерно в те же самые годы. Всего в опубликованном сборнике 4 лекции, явно отобранные с определенной целью. Очень сомнительно, чтобы из таких лекций состоял целый курс. Здесь Лоуренс постоянно противопоставляет своей подход метафизике, богословским вмешательствам в науку, произвольным «жизненным принципам», «материям жизни», «виталистическим флюидам» и другим удобным словам, которые ничего не объясняют. Вся книга в целом посвящена Иоганну Фридриху Блуменбаху, и автор признается, что многое взял из его трудов (особенно расизм, да), хотя и не всегда с ним согласен. Он особенно ценит у Блуменбаха соединение анатомии, физиологии и зоологии, как взаимно объясняющих друг друга способов исследования живой природы. Первая лекция в этом сборнике — это ответ Джону Абернети и история сравнительной анатомии. Поводом для этого послужили обвинения, выдвинутые против Лоуренса его бывшим учителем. Абернети, опираясь на авторитет Джона Хантера, защищал особую «теорию жизни» и обвинял современных скептиков, особенно французских физиологов и их английских сторонников, в распространении опасных для общества и морали идей. Лоуренс отвечает не только по существу физиологии, но и по вопросу свободы научного высказывания. Он отказывается принимать правила, по которым ученый должен молчать, если его выводы раздражают религиозных или политических охранителей. В науке нельзя заменять доказательство обвинением в безнравственности, а спор о физиологии нельзя решать ссылкой на то, будто та или иная теория приведёт к атеизму, революции или общественному разложению. Он говорит, что не принадлежит ни к какой «партии современных скептиков»; но если скептицизм означает только отказ верить в недоказанную жизненную материю или электромеханическую душу, то это не порок, а нормальное состояние для любого исследователя. Содержательно Лоуренс бьёт по теории, которая пытается объяснить жизнь через особую материю, флюид, электричество или химическое начало. Он не отрицает, что химия, электричество и механика важны для физиологии, но отказывается выводить из них всё живое. Мышечное сокращение, нервная чувствительность, отражение, память, суждение, мышление — всё это, по его мнению, не объяснено ни электричеством, ни химией. Мы знаем фактическую связь этих явлений с тканями и органами, но не знаем их последней «сущности». Поэтому честнее признать предел знания, чем придумать словесную субстанцию.
Особенно важен его аргумент о зависимости психических явлений от телесной организации. Он риторически спрашивает, где находится ум плода или новорожденного, если считать его независимой и нематериальной сущностью. Очевидно, что сознание развивается вместе с органами чувств и мозгом; что ум ребёнка формируется постепенно, и зрелость мысли соответствует зрелости организма. Удар по голове, апоплексия, болезнь мозга и старость разрушают или приостанавливают психические функции; смерть вовсе уничтожает наблюдаемые проявления сознания. Из этого он не делает вывода о посмертной судьбе души, а просто говорит, что физиолог не имеет дела с нематериальной субстанцией. В анатомическом театре, среди органов, тканей, крови и патологических изменений, он не находит отдельного «духовного существа». Богословская доктрина может ссылаться на свои источники, но она не является фактом физиологии. Здесь же Лоуренс язвительно разбирает обычную тактику обвинителей. Когда спорят не аргументом, а словами «еретик», «атеист», «безбожник», то это значит, что собственно научного доказательства у таких людей критически не хватает. В этой лекции Лоуренс привлекает широкий культурный материал: Сократа как образец признания собственного незнания, Гиббона в связи с богословскими распрями, Свифта и лилипутский спор о том, с какого конца разбивать яйцо, Паскаля, Кларка, Канта, Шеридана, Дон Кихота. Все эти имена работают у него как оружие против схоластической и богословско-полицейской манеры вести научный спор.
После полемики он переходит к истории сравнительной анатомии. Здесь первая лекция превращается в краткий очерк становления самой дисциплины. Лоуренс подчёркивает роль французских академиков, которые использовали королевские зверинцы и коллекции для вскрытия животных. Затем он говорит о Бюффоне и Добантоне. Бюффон для него важен как организатор грандиозной естественно-исторической картины, но настоящую прочность работе придаёт Добантон, потому что он дал точные анатомические описания множества животных. Далее он выделяет Петра Кампера. У Кампера он отмечает исследования руки, таза, воздухоносных костей птиц, органов слуха у рыб и китов, анатомии орангутана, слона, северного оленя, суринамской жабы, органов голоса у обезьян, головы носорога и ископаемых костей. Кампер важен как анатом, который связывает частное строение органа с функцией и сравнительным рядом. Значительное место занимает Паллас. Лоуренс перечисляет его труды о паразитах, зоофитах, разнообразных животных формах, а также русские экспедиции XVIII века. Паллас важен для него как универсальный натуралист, работавший не только с кабинетом редкостей, но и с полевыми наблюдениями, с огромным материалом Российской империи. Джон Хантер представлен двойственно. Лоуренс высоко ценит его как анатома, патолога, коллекционера и исследователя живых форм, но не принимает «хантерианскую теорию жизни» в том виде, в каком её защищал Абернети. Поэтому Хантер у него остаётся крупной фигурой сравнительной анатомии, но не непогрешимым философом жизни.
Из немецких учёных он называет Блуменбаха, Рудольфи, Тилезиуса, Шпикса, Тидемана. Блуменбах важен как систематизатор естественной истории и как образец соединения анатомии, физиологии и зоологии. Рудольфи упоминается прежде всего по работам о внутренних червях; его история энтозоев представлена как главный авторитет в этой области. Тилезиус связан с кругосветным путешествием Крузенштерна и изображениями морских животных. Шпикс — с сравнительной остеологией головы. Тидеман — с исследованиями кровообращения у морских беспозвоночных. Кульминацией исторического обзора становится Кювье. Лоуренс особенно ценит у него не количество описаний, а новый метод организации животного царства по внутреннему строению, прослеживая связь внешней формы с внутренней анатомией, и построение естественной системы.
Вторая лекция посвящена зоологии и сравнительной анатомии, как частям общего знания, философии и медицины. Лоуренс начинает с защиты самой ценности зоологии и сравнительной анатомии. Это не узкая специальность для коллекционеров, и не забава для любителей редкостей. Животный мир связан с человеком практически, экономически и даже философским образом. Сначала он говорит о естественном интересе человека к животным. Дети, взрослые, образованные и необразованные люди с любопытством смотрят на животных потому, что видят в них что-то близкое себе. Животные не являются для человека простой внешней природой, и их присутствие можно найти повсюду в нашей культуре. Он подробно перечисляет практическую зависимость человека от животных. Животные дают пищу, шерсть, мех, кожу, шёлк, перья, жир, масло и т.д. Он говорит о ките и тюлене как основе жизни северных народов, о собаке, лошади, корове, овце, козе, верблюде, северном олене, ламе как животных, без которых многие общества не могли бы существовать. Отсюда он переходит к ветеринарному искусству. Сравнительная анатомия для лечения животных имеет такое же значение, какое анатомия и физиология имеют для медицины человека. И Лоуренс не ограничивается полезными животными. Он говорит и о вредных: хищниках, ядовитых рептилиях, насекомых, паразитах, вредителях пищи, одежды, дерева, корабельных материалов. Зоология нужна не только для восхищения природой, но и для защиты человека от природы.
Дальше начинается философская часть. Сравнение животных показывает разнообразие их способностей. Здесь зоология становится дисциплиной, которая помогает понять градации организации. Но Лоуренс отвергает простую «лестницу существ», построенную по внешнему сходству. Настоящая градация должна строиться по внутренней анатомии. Главный пример — передние конечности позвоночных. Человеческая рука, крыло летучей мыши, плавник кита, конечность тюленя, крыло птицы, ласт пингвина — всё это разные функциональные модификации общего плана. Здесь Лоуренс показывает, что сравнительная анатомия видит под внешним разнообразием внутреннее единство организации. В этом же ряду он говорит о рудиментарных органах: например, о костях, которые имеют значение у одного пола или вида, но остаются почти бесполезными у другого. Он затрагивает и вопрос «конечных причин», то есть приспособления органов к функции. Это делается не в чисто богословском стиле, а через фактическое сопоставление структуры и среды, как констатация фактов. Воздушные ячейки птиц облегчают тело в воздушной среде; жир китов, тюленей и других морских млекопитающих помогает плавучести и терморегуляции в водной среде. Но всё это показывает его скорее сторонником телеологической целесообразности в духе Аристотеля.
Важный раздел лекции посвящён геологии. Сравнительная анатомия помогает понимать ископаемые остатки: кости, зубы, раковины, кораллы, зоофиты. Натуралист должен сравнивать ископаемые формы с современными, определять род, вид, среду обитания, связь с морской или пресной водой, климатические условия. Здесь Лоуренс ссылается на Кювье, Броньяра, Ламарка и Паркинсона. Он говорит о вымерших слонах, отличных от африканского и индийского, о слоях земли, где находят остатки животных, всё более отличных от современных по мере углубления в древние пласты. Здесь он показывает, что отлично ориентируется в новейших открытиях геологии, и спокойно принимает как факт, что некоторые животные вымерли ещё до того, как появился человек. Также он упоминает коралловые рифы и острова как пример гигантских геологических последствий деятельности мельчайших животных. И в завершение лекция переходит к медицине. Лоуренс настаивает, что рациональная медицина невозможна без анатомии, физиологии и химии живых тел. Нельзя лечить по рецептурной привычке, по «эмпирическим» средствам, или по авторитету школ и сект. Надо знать здоровое строение организма, здоровую функцию, а также больное строение и расстройство функции. Здесь он снова приближается к хантерианской традиции, но освобождает её от метафизики «жизненной материи» (ср. Морган). Особенно важна его формула связи органа и функции. Нет пищеварения без пищеварительного аппарата, нет желчеотделения без печени, нет мысли без мозга. Физиология должна быть связана с анатомией так же прочно, как функция связана с органом. Он признаёт, что строение само по себе ещё не раскрывает функцию, и что можно знать форму селезёнки, щитовидной железы, тимуса или частей мозга, не понимая полностью их работы. Но всякая физиологическая гипотеза, противоречащая анатомии, должна быть отброшена. Лоуренс высоко ставит Галлера как образец физиолога, который соединял анатомическое описание, опыт и наблюдение. Он упоминает и термин «биология», связанный с Тревиранусом, так физиология в широком смысле становится общей наукой о живой природе.
Третья лекция — методологическая. Лоуренс начинает с того, что физиология ещё не стала зрелой наукой. В ней много систем, остроумных догадок, школ и терминов, но мало твёрдо установленных законов. Требуется собрать рассеянные факты, проверить их анатомией, наблюдением и опытом, а затем найти действительные принципы живой природы. Он обсуждает роль классификации. Линней важен как великий систематизатор, но классификация сама по себе ещё не есть наука. Она может быть удобным указателем, каталогом, регистром, но не заменяет объяснения. Настоящая цель — не только разложить живые формы по ящикам, а понять законы организации и функции. Здесь же Лоуренс цитирует Тревирануса в духе научного бескорыстия. Ценность не только во владении готовой истиной, но и в самом честном поиске истины. Затем он разбирает вспомогательные науки: механику, математику, химию, электричество. Его позиция опять осторожно материалистическая, но антиредукционистская. Механика и математика нужны, потому что животные тела состоят из материи и подчиняются общим законам движения. Но старые ятромеханические системы, особенно связанные с Бургаве и его школой, ошибались, когда превращали организм в насос, трубы, рычаги и гидравлический механизм. Сердце нельзя понять только как поршень, сосуды — только как трубки, нервы — как каналы для тонкой жидкости. Расчёты кровообращения оказываются ненадёжными, потому что слишком много неизвестных: сила сердца, свойства сосудов, влияние нервов, сопротивление тканей, количество и свойства крови. Лоуренс замечает, что настоящие математики обычно осторожнее врачей, которые злоупотребляют математическим языком. Химия, по его мнению, здесь гораздо полезнее. Она помогает изучать пищеварение, кровь, дыхание, выделения, мочу, желчь, образование камней, диабет, состав тканей в разном возрасте, при разных диетах, климатах и болезнях. Но и химия не объясняет всего. Она может сказать, что получается в результате процесса, но не показывает, как именно живая ткань производит кровь, желчь, мочу, мышцу или кость. Поэтому Лоуренс отвергает химическую секту так же, как механическую. Электричество и гальванизм он тоже признаёт важными, но не принимает их как универсальное объяснение жизни. Да, электрические явления можно обнаружить в живых и мёртвых телах; да, гальванические опыты возбуждают мышцы и нервы. Но отсюда не следует, что ощущение, мышление, сокращение и жизнь тождественны электричеству. Между электрическим действием и органической функцией остаётся слишком большая разница.
После этого он переходит к «жизненным свойствам». Сократимость мышцы, чувствительность нерва, свойства капилляров — всё это не отдельные существа, вселённые в материю, а наблюдаемые свойства определённых органических текстур. Здесь он опирается на Томаса Брауна и его анализ причины и следствия. Причина, сила, свойство, способность — это не тайная вещь за явлением, а установленная связь явлений. Мы видим, что определённая ткань при определённых условиях действует определённым образом. Этого достаточно для науки; придумывать за этим особую сущность не нужно. Лоуренс сравнивает жизненные свойства с обычными свойствами материи. Мы говорим, что золото жёлтое, тяжёлое, ковкое и растворяется в царской водке; но ведь мы не думаем, что «желтизна» или «ковкость» — самостоятельные духи, сидящие в золоте. Так же и раздражимость мышцы или чувствительность нерва не надо превращать в отдельную субстанцию. Отсюда следует критика гипотез о жизни. Лоуренс перечисляет витальный принцип, нематериальный принцип, тонкий материальный агент, хантеровскую materia vitae, платоновскую мировую душу, индийские учения о переселении и возвращении душ, греческое деление на растительную, чувствующую и разумную души. Для него всё это не объяснения, а названия незнания. Он уважает Хантера как наблюдателя, но хантеровскую «материю жизни» считает недоказанной фантазией.
Последняя часть лекции посвящена сравнительной анатомии как основанию физиологии. Человеческое тело нельзя понять изолированно. Как нельзя написать естественную историю вида, изучив одну деревню, так нельзя построить физиологию, изучая только человека. Животные дают опыты, которых нельзя поставить на человеке, и показывают функции в более простом или более явном виде. Он напоминает историю анатомии. Зоотомия часто предшествовала человеческой анатомии; Гален изучал не только человека; Мондино, Беренгарий да Карпи, Везалий, Фаллопий, Евстахий постепенно освобождали анатомию от древних ошибок. Галлера он цитирует чтобы показать, что положение, форма и величина органов изучаются на человеке, но их функции и движения часто лучше открываются на животных. И все примеры у Лоуренса конкретны. Пищеварение у змей разрушает старые теории о трении, тепле, брожении или «варке» пищи. Медленное кровообращение холоднокровных помогает наблюдать движение крови. Наличие ощущения и воли у животных без тех мозговых структур, которые некоторые считали «седалищем души», разрушает грубые гипотезы по локализации мысли. Животные без сердца или с простейшим кровообращением показывают, что нельзя делать сердце универсальным центром всех жизненных явлений. Таким же образом, даже разные состояния селезёнки, желчного пузыря, семенных пузырьков у разных видов показывают опасность аналогий.
Четвёртая лекция — самая философски насыщенная из вводного блока. Лоуренс начинает с вопроса о жизни. Он не даёт короткого определения, потому что жизнь слишком различна у разных организмов. Надо смотреть не только на человека и высших животных, а на весь ряд живых существ, вплоть до самых простых. Живые тела отличаются не только своими организацией, составом и формой, но также происхождением, ростом, питанием, выделениями, размножением и смертью. Их вещество постоянно меняется: новые частицы входят через питание и усвоение, старые удаляются, но форма организма сохраняется. Жизнь поэтому есть не покой, а непрерывный обмен, взаимное действие частей, поддержание структуры через постоянное обновление. После смерти этот порядок прекращается, и обычные химические силы разлагают тело. Но при этом Лоуренс не хочет возвращаться к механицизму. Он сравнивает организм с часами лишь ограниченно: движение часов возможно только при определённой организации колёс и рычагов, но жизнь сложнее машины. Организация необходима для жизненных явлений, но слово «организация» само по себе ещё не объясняет всех процессов. Мы знаем связь жизни с организованным телом, но не знаем последней сущности жизни.
Затем он переходит к систематике. Вид — это устойчивая форма живых существ, воспроизводимая поколениями. Но внутри вида всегда есть индивидуальные различия. Ни одно живое существо не повторяет другое абсолютно. Из этого Лоуренс делает характерный социально-философский вывод, что все попытки насильно унифицировать человеческие мнения и действия противоречат самой природе. Люди различаются телом и умом; желание загнать их в одну форму приводит к преследованиям, крови и несчастьям. Здесь он упоминает испанских монархов Карла V и Филиппа II как примеры политико-религиозной принудительной унификации. Дальше он объясняет ступени классификации: разновидность, род, порядок, класс, отдел. Примеры берутся из зоологии. Род кошек объединяет льва, тигра, пантеру, леопарда, рысь, домашнюю кошку по хищной организации зубов, челюстей, когтей и повадок. Жвачные образуют порядок благодаря общему типу питания, строению желудка, зубов, челюстей. Млекопитающие образуют класс благодаря живорождению и вскармливанию молоком. Более крупные отделы соответствуют кювьеровским четырём планам животного царства: позвоночные, моллюски, членистые, лучистые. Кювье здесь главный авторитет. Лоуренс принимает его идею естественной системы, основанной не на произвольных признаках, а на внутренней организации. Хорошая классификация не просто называет животное, но сразу сообщает о его строении, функциях и способе жизни.
Затем он рассматривает упрощение организации. В каждом большом отделе животного царства можно видеть переход от сложного строения к более простому. У позвоночных — от человека и млекопитающих к рыбам и змеевидным формам; у моллюсков — от каракатицы к устрице; у членистых — от рака и краба к червям; у лучистых — от морских звёзд и медуз к почти бесформенным микроскопическим существам. Чем проще строение, тем меньше функций, тем меньше специальных органов. Особенно важно описание нервной системы. У человека и высших млекопитающих есть развитый мозг, спинной мозг, нервы, симпатическая система, органы чувств. У птиц, рептилий и рыб мозг проще. У моллюсков остаются нервные узлы и ветви; у членистых — нервная цепочка; у простейших форм нервная система либо крайне неясна, либо не обнаруживается. Из этого Лоуренс выводит общий принцип — функции исчезают вместе с органами. Нельзя приписывать существу функцию, если нет соответствующего органического аппарата.
Последний и самый резкий раздел лекции посвящён мозгу и психическим явлениям. Лоуренс утверждает, что ощущение, восприятие, память, суждение, мышление и разум — всё это функции мозга. Это надо понимать так же, как пищеварение понимается в качестве функции желудочно-кишечного аппарата, а выделение желчи — как функция печени. Мы не знаем, как мозг производит мысль, но мы также не знаем окончательно, как печень производит желчь или мышца сокращается. Незнание механизма не даёт права вводить нематериальную субстанцию. Это буквально прямое цитирование Кабаниса, хотя в этом случае пример очень растянут, и разбит на несколько абзацев в разных частях лекции, но наверняка делается всё это сознательно, как отсылка, хотя прямых ссылок здесь нет. Дальше Лоуренс приводит несколько линий доказательства этой мысли.
- Во-первых, человеческий мозг по размеру и сложности соответствует высшим психическим способностям.
- Во-вторых, развитие ума идёт вместе с развитием мозга и органов чувств.
- В-третьих, у животных степень психических способностей соответствует степени развития нервной системы.
- В-четвёртых, болезни мозга нарушают психические функции.
- В-пятых, если для человеческого мышления обязательно вводить нематериальную душу, то аналогичный принцип пришлось бы вводить и для животных, потому что у них тоже есть ощущения, память, выбор, привычка, привязанность и хитрость.
Раздел о безумии особенно показателен. Лоуренс рассматривает её как болезнь мозга, а не как порчу нематериальной души. Он сравнивает это с болезнями других органов. Как рвота и несварение связаны с желудком, кашель и астма — с лёгкими, желтуха — с печенью, так и расстройство мысли связано с мозгом. Если мы не придумываем нематериального желудочного существа при диспепсии, или нематериального печёночного существа при желтухе, то нет основания придумывать особую нематериальную душу для объяснения безумия. Он ссылается на вскрытия душевнобольных, где находили поражения мозга и оболочек. При этом он не делает простого вывода, будто всякое расстройство обязательно оставляет видимый след в мозгу. Как и в других органах, функция может быть нарушена без грубой анатомической находки. Но общий принцип остаётся на месте, и расстройство психики надо искать в органе психики. Завершается лекция защитой свободного обсуждения идей. Довод «эта теория опасна» для него не является научным доводом. В физиологии нужно спрашивать не о том, удобна ли идея для проповедника или правительства, а о том, соответствует ли она наблюдаемым фактам.
Под конец приведу несколько характерных цитат из четвертой лекции:
Каждая функция прекращается там, где исчезает соответствующий ей орган. Это правило неизменно для всей зоологии; здесь нет исключений ни для каких проявлений жизни. Те же самые факты, те же рассуждения и та же совокупность доказательств, которые показывают, что пищеварение является функцией пищеварительного тракта, движение — функцией мышц, а выделение различных секретов — функцией соответствующих желез, доказывают также, что ощущение, восприятие, память, суждение, рассуждение, мысль — словом, все проявления, называемые психическими или интеллектуальными, — суть животные функции соответствующего им органического аппарата, центрального органа нервной системы.
[…] Станут ли мне возражать, что мысль несовместима с материей; что мы не можем постичь, как мозговое вещество способно воспринимать, помнить, судить или рассуждать? Я признаю, что нам совершенно неведомо, каким образом отделы мозга достигают этих целей — так же, как неизвестно, как печень выделяет желчь, как сокращаются мышцы или как осуществляется любая иная жизненная задача; нам так же неясно, почему тяжелые тела притягиваются к земле, почему железо влечется к магниту или почему две соли разлагают друг друга.
[…] Я же, напротив, твердо убежден, что различные формы безумия и все состояния, охватываемые общим понятием «психическое расстройство», суть лишь свидетельства церебральных поражений. Это расстроенные проявления тех органов, чье здоровое функционирование порождает феномены, именуемые ментальными; короче говоря — это симптомы больного мозга. Эти симптомы находятся в таком же отношении к мозгу, как рвота, несварение и изжога — к желудку, или кашель и астма — к легким; это такие же нарушения функций соответствующих органов. Если выделение желчи увеличивается, уменьшается, прекращается или изменяется, мы без колебаний усматриваем непосредственную причину этих явлений в изменении состояния печени. Таким же образом мы объясняем и состояние дыхания, будь то дыхание замедленное, учащенное или затрудненное кашлем и спазмами — оно всегда обусловлено состоянием легких и других органов, участвующих в этом процессе. Подобные объяснения считаются вполне удовлетворительными. Что бы мы подумали о человеке, который заявил бы нам, что органы здесь ни при чем; что холера, желтуха или гепатит — это болезни некоего нематериального «печеночного существа»; что астма, кашель или чахотка — это поражения некой «утонченной легочной материи»; или что в обоих случаях расстройство кроется не в телесных органах, а в некоем «жизненном начале»?

Естественная история человека (1819)
Первые четыре лекции задают всю программу Лоуренса. Он хочет построить науку о человеке как часть общей науки о животных. Человек не выносится за пределы природы; его тело, мозг, болезни, психические функции и разновидности должны изучаться теми же методами, что и другие живые существа. Но когда эти лекции наделали огромного шума и превратились в долгоиграющий спор о витализме, Лоуренс решил нанести решительный удар, выпустив полноценную книгу, которая сможет реализовать его задумку. Книга эта, вышедшая на год позже аналогичной работы Моргана — называется «Естественная история человека». Она публикуется сразу вместе с Лекциями, как длинной вступительной частью к ней. При этом надо сразу сделать одно уточнение, даже в Лекциях уже было очень много расистских выпадов о близости негров к обезьянам и о превосходстве белого человека. Их мы почти не приводили, но не для того, чтобы замолчать тему. Просто этой теме будет отдельно посвящена вторая половина книги про человека.
Секция I
Глава I. Предмет исследования, источники, обезьяны и зоологический характер человека
Лоуренс начинает естественную историю человека с почти программного замечания. Человек изучал горы, моря, реки, звёзды, растения, насекомых и минералы, но самого себя как естественно-исторический объект изучил очень плохо. В эпиграф он ставит мысль Августина о людях, которые удивляются высоте гор и движению светил, но не удивляются самим себе. Дальше он поясняет, что «естественная история человека» в широком смысле этого слова, была бы почти необъятной наукой. Сюда входило бы телесное строение, физиология, болезни, умственные способности, нравственные чувства, общественное состояние, а также происхождение искусств, языков, политических учреждений, и вообще вся история перехода человеческих обществ от простейших форм жизни к современному состоянию (т.е. то, что попытается сделать Морган, и что более успешно сделает Причард). Но сам Лоуренс берёт на себя более ограниченную задачу. Его интересует только человек как естественное существо, т.е. то, чем он отличается от животных, каково его место среди млекопитающих, одна ли человеческая разновидность (это не совсем про расы, даже хуже!), или их несколько, каковы телесные и умственные различия между человеческими разновидностями, и чем можно объяснять различия цвета кожи, волос, черепа, пропорций, силы, способностей, языков и нравов. Уже здесь видна будущая структура книги, первая секция будет о различиях между человеком и животными, а вторая — о разновидностях человеческого вида. Он жалуется, что человек, как предмет естественной истории, был сравнительно заброшен. Птицы, насекомые, растения, минералы получили роскошные описания и гравюры; а человек часто оставался вне систематической зоологии. В английском издании General Zoology человек вообще был опущен. На этом фоне он выделяет тех авторов, которые всё-таки занимались человеком: Бюффона, Блуменбаха, Циммермана, Мейнерса, Зёммеринга, Людвига, Джона Хантера, лорда Кеймса, американца Сэмюэла Стэнхоупа Смита, а особенно Джеймса Коулиза Причарда, чьё сочинение он хвалит за ясность, обширную осведомлённость и силу рассуждения. Из более общего философского ряда он привлекает Руссо и Бюффона, которые сами признавали трудность самопознания человека.
Затем идёт полемика против двух злоупотреблений. Первое — это фантастическое сближение человека с обезьяной (!). Здесь Лоуренс разбирает работы Монбоддо и Руссо. По его пересказу, Монбоддо допускал, что люди когда-то имели хвосты, и считал орангутанов принадлежащими к человеческому виду. А Руссо, увлечённый своей схемой «естественного состояния», использовал некоторые рассказы путешественников о животных так, будто бы речь шла о человеке. Лоуренс не отрицает близости человека к высшим обезьянам по некоторым анатомическим признакам, но считает смешение видов грубой ошибкой. Второе — идея «цепи существ», где человек постепенно переходит в обезьяну, а некоторые человеческие группы объявляются промежуточными звеньями. Здесь он критикует Чарльза Уайта, автора сочинения о «регулярной градации» человека, животных и растений. Уайт представлял орангутана как почти человека, а негра — как человеческую разновидность, наиболее приближенную к животным. Лоуренс, оставаясь внутри языка и предрассудков своего времени, всё же возражает против этой схемы. Если уж сравнивать человеческие разновидности с обезьянами по внешним признакам, то почему произвольно выделять только африканца? Он называет также новоголландцев, калмыков, американских туземцев и говорит, что нельзя строить унизительную лестницу просто ради красивой схемы «между европейцем и обезьяной». Но его главная мысль здесь не современно-эгалитарная, но антиклассификаторская: нельзя произвольно подгонять факты под лестницу.
Далее он переходит к Линнею, который поместил человека в отряд приматов, вместе с обезьянами, лемурами и летучими мышами. Вот один из виновников этой проблемы! Лоуренс считает такую группировку неудачной, особенно из-за летучих мышей. Но именно потому, что обезьяны действительно ближе всего к человеку среди животных, Лоуренс сам предлагает сравнить человека прежде всего с ними. Здесь вводится термин quadrumana, «четверорукие»: обезьяны и лемуры имеют хватательные конечности не только спереди, но и сзади. Описав общие признаки видов в этой группе, особое внимание Лоуренс уделяет путанице вокруг названия orang-utang. Под этим именем, говорит он, смешивали разные виды: собственно самого орангутана, а также шимпанзе, «понго», «джокко», «барриса» и гиббонов. Здесь он опирается прежде всего на Блуменбаха, который исправил эту путаницу в своих естественно-исторических работах. Он очень детально описывает настоящего орангутана Борнео. Характер животного описан как мягкий, подражательный, способный к привязанности. Но Лоуренс отвергает рассказы путешественников о гигантской силе орангутанов, их огромном росте, свирепости и похищении женщин. Тут же он упоминает Кювье, который в ещё не опубликованном мемуаре пытался доказать, что огромный «понго» Борнео — это взрослый S. satyrus. Затем он описывает Simia troglodytes, шимпанзе Анголы и Конго, у которых чёрная шерсть, более низкий лоб, большие уши, ногти на больших пальцах задних рук, и сильная способность к обучению и подражанию. Вывод из этой главы очень прост. Человек настолько резко отличается от остальных млекопитающих, что Лоуренс помещает его в отдельный порядок Bimanum, «двурукие». Род — Homo, вид — один, с несколькими разновидностями. Дается также краткая зоологическая характеристика человека, по аналогии с теми, что он делал для обезьян: прямое положение тела, две руки, зубы приблизительно равной длины, нижние резцы поставлены вертикально, выступающий подбородок, разумность, речь, отсутствие природного вооружения и физическая беззащитность. Вся первая секция будет подробным комментарием к этим признакам.
Глава II. Прямое положение тела, нижние конечности, таз, грудная клетка и позвоночник
Вторая глава начинается с прямого положения тела. Лоуренс использует здесь традиционный высокий стиль. Человек смотрит вверх, а животные обращены к земле. С — символизм. Приводятся латинские поэтические строки, в том числе мотив из Овидия о человеке, которому дано поднимать лицо к небу. Но после этой риторической рамки он переходит к анатомии. Прямое положение это не случайная привычка или результат воспитания; оно вытекает из самого строения человеческого тела. В общем, снова около-кювьеровская телеология. Сначала он разбирает рассказы о «диких людях», будто бы ходивших на четвереньках. Главный пример — Петер, дикий мальчик, найденный в Ганновере и привезённый в Англию. Вокруг него строили большие ожидания. Сторонники учения о врождённых идеях видели в нём материал для проверки философских теорий, а в Англии этот мальчик попал под покровительство принцессы Уэльской, будущей королевы Каролины, и был поручен доктору Арбетноту. Лоуренс пересказывает обстоятельства так, чтобы разрушить романтический образ «естественного человека». У Петера при обнаружении были остатки рубашки, белизна бёдер показывала, что он раньше носил штаны, язык был крупный и малоподвижный, его подозревали в врождённой немоте или уродстве. Потом появились сведения, что он, возможно, был потерянным или брошенным ребёнком из Лютрингена. Он не был философским образцом человека до влияния общества; он был патологическим случаем. Таким же образом Лоуренс трактует и все подобные истории: девочку, описанную Ла Кондамином, человека из Пиренеев, мальчика из Аверона, привезённого в Париж после революции, а также сомнительный пример Линнея о «юном овечьем ирландце» из Тульпия. Все такие случаи, по его мнению, показывают не естественное состояние человека, а дефект организации, задержку развития, немоту, идиотизм или уродство.
Затем он переходит к скелету и мышцам. Если человек действительно создан для (телеология) прямого положения и двуногой походки, то нижние конечности должны быть устроены иначе, чем у животных. Так оно и есть (неожиданный вывод в заколдованном кругу аргументации). Человеческие ноги длиннее, сильнее и массивнее чем руки; бедренная кость поставлена так, чтобы поддерживать туловище; голень, коленный сустав и стопа дают устойчивую опору. Лоуренс подчёркивает, что человек устроен так, что ему совершенно неудобно передвигаться на четвереньках, ведь ноги слишком длинны, руки слишком коротки, и тело приходится держать в неестественном положении. Стопа у человека не хватательная, как задняя конечность обезьяны, а опорная. Большой палец ноги не противопоставлен остальным пальцам, как большой палец руки; пятка развита мощно, а пяточная кость служит рычагом для икроножных мышц; подошва образует свод и позволяет стоять всей поверхностью на земле. Таз у человека широкий, горизонтально расширенный, служит основанием туловища и принимает вес брюшных органов, грудной клетки, головы и верхних конечностей. У обезьян подвздошная кость более узкая и вытянутая, крестец и копчик не имеют той человеческой кривизны, которая превращает таз в прочную чашу. Лоуренс специально подчёркивает значение кривизны крестца и копчика для поддержки внутренних органов и для особенностей женской половой анатомии, к чему он вернётся позже.
Мышцы тоже соответствуют прямой стойке. Ягодичные мышцы у человека чрезвычайно развиты; они позволяют сидеть, поддерживать и балансировать туловище, особенно при опоре на одну ногу. Лоуренс цитирует Аристотеля, Бюффона, Галена, Галлера и вспоминает фразу Бюффона, что ягодицы можно найти только в человеческом виде. У обезьян, даже у орангутана, ягодицы почти отсутствуют; он цитирует здесь и Фредерика Кювье, который говорил об орангутане, что у него почти нет ни ягодиц, ни икр. Икры человека также рассматриваются как важный признак двуногой походки. Они поднимают пятку и всё тело при движении, поддерживают вертикальное положение и позволяют стоять на носках.
Грудная клетка у человека широка в поперечнике, и сравнительно плоска спереди назад; это связано с боковым прикреплением верхних конечностей, освобождённых от функции опоры. У четвероногих грудная клетка сжата с боков, более глубокая, с длинной грудиной; передние конечности стоят под туловищем и служат опорой. Человеческий позвоночник имеет характерные изгибы, позволяющие распределять вес по вертикальной оси и сохранять равновесие; крестец у человека особенно массивен. У обезьян шейные остистые отростки сильнее развиты, что связано с поддержкой головы и вытянутых челюстей. Завершается эта глава выводом, что ни обезьяны, ни другие животные не могут естественно удерживать тело в человеческом равновесии. Медведь может быть обучен стоять и ходить, но для него это неудобно; обезьяны могут иногда принимать вертикальную позу, но не способны к полноценной человеческой стойке и особенно к устойчивой опоре на одну ногу. Прямая стойка это не воспитанная культурой привычка, а результат всей системы человеческого скелета и мускулатуры.
Глава III. Верхние конечности и человеческая рука
Третья глава продолжает тот же аргумент, но с другой стороны. Если ноги у человека предназначены для опоры, то руки предназначены для хватания, осязания, и даже для труда и искусств. Видимо, природа очень хорошо продумала наперед, что человек будет писать картины и делать скульптуры. Верхние конечности человека не приспособлены к поддержке тела; они слишком подвижны, прикреплены сбоку к туловищу, имеют плечевой сустав, рассчитанный на свободу движений, а не на прочную опору. Нижняя конечность построена по принципу устойчивости, верхняя — по принципу подвижности. Лоуренс сравнивает руку и ногу — плечо с бедром, предплечье с голенью, кисть со стопой. В предплечье лучевая и локтевая кости позволяют пронацию и супинацию; в голени такая свобода была бы вредна, поэтому большая берцовая кость несёт основную опору, а малая берцовая почти неподвижна. В кисти фаланги длиннее и важнее, чем запястье и пясть; в стопе наоборот — предплюсна и плюсна образуют прочную основу, а пальцы имеют вспомогательное значение. Большой палец руки подвижен и противопоставлен, большой палец ноги поставлен в ряд с остальными и служит опоре. В общем, руки приспособлены под специально иные функции, чем ноги.
Здесь Лоуренс вводит известную философскую линию о связи руки и разума. Он упоминает Анаксагора и Гельвеция, которые говорили, что человек это мудрейшее животное именно потому, что имеет руки. Лоуренс не принимает эту формулу буквально, потому что не рука производит разум (ср. аналогичная аргументация Галля и Шпурцгейма). Но он принимает аристотелевскую мысль, что один только человек обладает рукой в собственном смысле слова. Человеческая рука — орган не только для хватания, но и для тонкого осязания; длинные гибкие пальцы, плоские ногти, чувствительная кожа, подвижный большой палец дают ей точность, которой нет у животных. У обезьян тоже есть руки, но их большой палец слаб, короток и плохо противопоставлен. Лоуренс вспоминает насмешливую оценку Евстахия, который называл обезьяний большой палец почти «смешным» подобием человеческого. У многих животных тоже есть пальцы, но без отдельного большого пальца они не могут полноценно удерживать предметы, поэтому белка, крыса, опоссум держат передними лапами; а собака и кошка могут лишь прижимать предмет к земле. Копытные теряют хватательную функцию полностью. Отсюда важный зоологический вывод, что человек — bimanous and biped, двурукий и двуногий. Обезьяны не являются ни настоящими двуногими, ни настоящими четвероногими; они quadrumanous, четверорукие. Их задние конечности — тоже хватательные. Задний большой палец обезьяны действительно противопоставлен, поэтому задняя конечность обезьяны ближе к руке, чем к человеческой стопе. Это не низшая ступень человеческой стопы, а орган лазанья.
Дальше он разбирает естественную позу и походку обезьян. Обезьяны в собственном смысле не ходят прямо и не ходят как четвероногие; они живут преимущественно на деревьях, для чего идеально приспособлены хватательные четыре конечности, а у некоторых видов ещё и хватательный хвост. Он ссылается на Кювье, называвшего их «лазальщиками по преимуществу». Против сообщений о прямохождении обезьян Лоуренс приводит наблюдения Восмера, Кампера, Кювье, директоров Сьерра-Леонской компании и Добантона с описанием гиббона. В итоге признается, что орангутан или шимпанзе могут некоторое время держаться почти вертикально, особенно с палкой или поддержкой, но их колени согнуты, стопа опирается на внешний край, пальцы подогнуты, и общее равновесие неустойчиво. Обезьяна не ставит стопу плоско, как человек, и не может устойчиво стоять на одной ноге. Линнеевское утверждение о прямоходящих обезьянах, по Лоуренсу, не подтверждается достоверными фактами.
Главы IV-V. Голова, рост, пропорции, кожа и другие различия
Четвёртая глава посвящена голове, и она очень важна, потому что голова содержит мозг, главные органы чувств, органы для захвата, жевания и глотания пищи, а также часть голосового аппарата. Не удивительно, что различия в голове прямо связаны с различиями способностей, образа жизни и места животного в природе. Главное различие — соотношение черепной коробки и лица. У человека преобладает череп, то есть вместилище мозга; у животных сильнее развиты челюсти, зубы, морда, органы захвата пищи и нападения. Лоуренс разбирает лицевой угол Кампера. У взрослых людей он, по его передаче, обычно колеблется примерно от 65 до 85 градусов; у ребёнка может доходить до 90. Греки в изображениях богов доводили угол до 100 градусов, создавая идеал, которого нет в природе. Лоуренс принимает значение этого измерения как схематичной иллюстрации различия человека и животных, но ограничивает его практическую ценность, ведь у многих животных угол искажается лобными пазухами или носовыми структурами; он не годится как универсальная шкала ни для всех животных, ни для человеческих разновидностей. Более надёжный показатель — площадь черепа и лица на вертикальном разрезе. У человека черепная полость примерно в четыре раза больше лицевой части, не считая нижней челюсти; у орангутана это отношение меньше, у павианов и хищников череп и лицо почти равны, у лошади лицо почти в четыре раза больше черепа. Отсюда Лоуренс выводит анатомическую антитезу, что у животных лицо выступает как инструмент пищи, нападения и защиты; а у человека лицо — орган выражения, внешний показатель внутренней жизни. Челюсти и зубы у человека уменьшены, лоб, брови, глаза, губы, щёки и подбородок приобретают выразительное значение.
Затем он обсуждает межчелюстную кость. Кампер считал отсутствие этой кости важным отличием человеческого черепа. Но вопрос о всех млекопитающих ещё не вполне ясен. Лоуренс упоминает, что Блуменбах не находил её у некоторых обезьян, хотя у орангутана она изображалась; Тайсон и Добантон не находили её у шимпанзе. В любом случае, говорит он, черепа четвероруких и прочих млекопитающих отличаются от человеческого не одним этим пунктом, а прежде всего размерами, длиной и выступанием челюстей. Следующий признак — положение большого затылочного отверстия. У человека позвоночник вертикален, голова поставлена почти на середину основания черепа; отверстие расположено близко к центру основания, его плоскость почти горизонтальна. Поэтому лицо обращено вперёд, челюсти не выступают далеко перед лбом. У четвероногих отверстие смещено назад, плоскость более вертикальна, голова как бы подвешена к переднему концу шеи; её удерживает мощная выйная связка. У обезьян положение ближе к человеческому, но всё же оно отличается: у орангутана плоскость отверстия сильнее наклонена, чем у человека. У человека угол около 3°, у орангутана 37°, у лемура 47°, у лошади 90°. Зубы человека отличаются равной длиной и непрерывным рядом. Даже у человекообразных обезьян клыки длиннее, иногда значительно, и для них в противоположной челюсти есть промежутки. Нижние резцы у человека стоят вертикально, передняя часть нижней челюсти даёт выступающий подбородок; у животных резцы наклонены, передняя часть челюсти уходит назад, настоящего человеческого подбородка нет. Коренные зубы человека имеют тупые бугорки, и они не похожи ни на плоские жевательные поверхности травоядных, ни на режущие и разрывающие зубы хищников. Это подготавливает позднейший тезис о смешанной пище человека.
Пятая глава короче, и она служит дополнением к предыдущим анатомическим различиям. Лоуренс сравнивает общий рост и пропорции человека с орангутаном, шимпанзе и гиббоном. Он подчёркивает, что экземпляры орангутанов и шимпанзе, привезённые в Европу, были не выше трёх футов, а чаще ниже; Кампер предполагал, что взрослый орангутан может доходить до четырёх футов, а Кювье оценивал ниже, поэтому рассказы путешественников о пяти- или шестифутовых орангутанах Лоуренс считает столь же ненадёжными, как рассказы о полноценной прямой походке. Главный пункт — не абсолютный рост, а пропорции. У человека размах рук примерно равен росту; у человекообразных обезьян он почти вдвое больше. У человека плечо длиннее предплечья; у обезьян предплечье часто длиннее плеча. У человека тазобедренный сустав делит тело приблизительно пополам; у обезьян нижние конечности значительно короче. Руки и ноги обезьян непропорционально длинны за счёт фаланг, что соответствует лазанью. Лоуренс приводит сравнительную таблицу размеров человеческого скелета, орангутана Кампера, орангутана Абеля и шимпанзе Тайсона. Затем он говорит о гладкости человеческой кожи. Линней утверждал, что где-то есть обезьяны менее волосатые, чем человек, но Лоуренс считает это недоказанным. Все достоверные описания орангутана, шимпанзе и гиббона показывают, что они покрыты шерстью. Он разбирает рассказы о волосатых народах: сообщения Шпанберга с островов между Японией и Камчаткой, Иоганна Рейнгольда Форстера о Танне, Малекуле и Новой Каледонии, Марсдена об orang-gugu на Суматре. Эти сведения он признаёт недостаточными. Следовательно, гладкость кожи и отсутствие шерсти — важный диагностический признак человека. Эта гладкость связывается с другим признаком, с тем, что человек естественно безоружен и беззащитен. У него нет когтей, клыков, рогов, панциря, шипов, естественного меха. Это компенсируется внутренними способностями, разумом и искусствами. При этом Лоуренс замечает, что некоторые части человеческого тела волосаты больше, чем у животных, например лобок и подмышки; античные авторы считали это человеческим признаком.
Далее он перечисляет отдельные различия между человеком и человекообразными обезьянами, и отделяет действительные различия от мнимых. В конце он напоминает о старых анатомических ошибках. Из-за недостатка человеческих вскрытий Гален и даже Везалий иногда приписывали человеку части, характерные для животных. Это важно для Лоуренса методически, потому что сравнение человека и животных должно быть точным.
Глава VI. Внутренние органы: мозг, сердце, половые органы
Шестая глава начинается с мозга. Для Лоуренса это орган знания, восприятия, суждения, мышления и нравственно-интеллектуальной жизни. В начале он обсуждает старую мысль, что человеческий мозг абсолютно больше мозга любого животного. Это неверно в самом простом смысле, ведь масса мозга крупных животных может быть очень значительной. Поэтому важны другие соотношения — мозг к телу, мозг к нервам, части мозга друг к другу. Лоуренс приводит данные из сравнительной анатомии и ссылается на расиста Зёммеринга. Важно не просто абсолютное количество мозга, а то, сколько остаётся «сверх» обслуживания органов чувств и нервов. У лошади, например, мозг может быть тяжёлым, но нервы, связанные с органами чувств и телом, чрезвычайно велики. Лоуренс пересказывает рассуждение Зёммеринга — если глаз требует много нервных волокон, то значительная часть мозга обслуживает этот орган; поэтому животное с меньшим абсолютным мозгом, но меньшими нервными требованиями может иметь больше «свободной» мозговой массы для регистрации впечатлений. Однако Лоуренс не принимает всё безоговорочно. Он считает предположение о постоянном отношении массы нервов к массе мозга не доказанным, а изучение функций разных частей мозга ещё недостаточным. Самый сильный человеческий признак, по его мнению, — огромное развитие больших полушарий. Ни одно животное не даёт настоящей параллели этому развитию. Человеческий мозг наиболее полон по числу и развитию частей. В нём нет ничего, что принципиально отсутствовало бы у животных, но у животных многое уменьшено, упрощено или иначе соразмерено. Он приводит мысль, что из человеческого мозга, убавляя, уменьшая и меняя пропорции, можно получить мозг животных, но из мозга животного нельзя построить мозг человека. Лоуренс также говорит о более глубоких и многочисленных извилинах, о большем отношении большого мозга к продолговатому мозгу и спинному мозгу, о соотношении серого и белого вещества.
Далее Лоуренс переходит к сердцу. У человека из-за вертикальной позы и формы грудной клетки сердце лежит косо, направлено влево, опирается на диафрагму, а перикард связан с её сухожильным центром. У четвероногих сердце лежит иначе, более прямо, опирается на грудину, перикард иначе соотнесён с диафрагмой. У орангутана, шимпанзе и гиббона положение сердца ближе к человеческому, что соответствует их более антропоморфной грудной клетке.
Потом он обсуждает женские половые органы. Изгиб крестца и копчика у человека меняет направление влагалища и уретры. У большинства млекопитающих влагалищный канал идёт почти параллельно позвоночнику и оси таза, наружное отверстие обращено вниз или назад; поэтому животные мочатся назад и совокупляются сзади, а роды проходят легче. У обезьян, по данным Блуменбаха, Кампера, Кювье, Хантера и Фрорипа, организация в этом отношении ближе к прочим млекопитающим. У человеческой женщины влагалище направлено вперёд, уретра открывается спереди и не внутри влагалищного канала. Это устраняет некоторые неудобства вертикальной позы, особенно при беременности, но делает роды более трудными. Далее он говорит о hymen (девственной плеве). Он явно раздражён социальными и юридическими злоупотреблениями вокруг этой маленькой анатомической складки и приводит длинную французскую цитату против превращения девственности в объект суеверий и наказания. В анатомическом отношении он обсуждает споры, как разные ученые находили или не находили плеву при изучении разных животных. Попытки физико-теологов объяснять hymen нравственными целями он отвергает как непонятные, тем более если аналогичные структуры встречаются у животных. Заканчивает он клитором и nymphae. Их тоже иногда считали человеческими особенностями, но Блуменбах показывал похожие структуры у лемура и некоторых обезьян; клитор, по Лоуренсу, вообще, вероятно, есть у всех млекопитающих и особенно велик у обезьян и хищников.
Глава VII. Человеческая «animal economy»: распространение по земле, всеядность, детство и общественность
Седьмая глава очень важна, потому что Лоуренс переходит от отдельных органов к образу жизни человеческого вида. Первый признак человека это способность жить почти везде. Он сравнивает человека с животными, ограниченными определёнными климатами, и говорит, что человеческое тело необычайно гибко. Оно переносит холод, жару, влажность, сухость, различное атмосферное давление, высокие горы и низины. Лоуренс приводит много примеров из книг о путешествиях. Люди живут в Гренландии и среди эскимосов, за полярным кругом, и датские поселения доходили до очень высоких широт; русские выживали даже на арктических островах. Он вспоминает про Гмелина в Енисейске, Палласа в Красноярске, английские наблюдения на реке Черчилл в Гудзоновом заливе, голландцев Хемскерка на Новой Земле. В противоположном, жарком климате приводится Сьерра-Леоне, Сенегал, Сицилия с сирокко, Южная Каролина, льяносы у Ориноко. Так что человек переносит температуры, которые физиологи вроде Бургаве считали смертельными. К этому добавляется высота и атмосферное давление. Он упоминает работы про высокогорья Перу и Мексики, Кито, Антисану, восхождение Гумбольдта на Чимборасо, а также ныряние и полёты на воздушных шарах. Общая цель этих примеров — показать, что человек не связан узкой природной нишей. Из этого Лоуренс выводит и всеядность. Если человек способен жить в арктических, умеренных, тропических и горных областях, то он не может быть ограничен одним видом пищи. На Крайнем Севере он живёт почти исключительно животной пищей. В жарких странах, напротив, сама среда благоприятствует растительной пище. В умеренных странах доступны и животные, и растительные продукты, и здесь человек особенно явно выступает как всеядное существо.
Дальше Лоуренс спорит с теориями «естественной пищи». Он отвергает как грубый «мясной» миф, будто животная пища сама по себе делает людей сильными и храбрыми, так и пифагорейско-поэтический миф о золотом веке, желудях, воде и всеобщем мире, который якобы был разрушен мясоедением. Лоуренс постоянно апеллирует к опыту. Северные народы, живущие почти на мясе, не обязательно сильнее и храбрее. Напротив, греки и римляне в периоды своей простоты, а также итальянцы, ирландцы, шотландцы, негры и жители Южных морей вполне могли быть сильны и деятельны, но при этом преимущественно на растительной пище. Лоуренс называет стихи Овидия и пифагорейскую традицию как источник поэтических фантазий, а среди примеров человеческой силы и ума упоминает Мильтона, Шекспира, Ньютона, Бэкона, Локка, Чатема, Эрскина и Фокса. Неплохой список.
Анатомически человек, по Лоуренсу, всё таки ближе к обезьянам, чем к хищникам. Но из сходства с растительноядными обезьянами он не выводит, что человеку «предназначена» только растительная пища. Руки, орудия, огонь и кулинария меняют положение дел, и человек добывает и готовит пищу иначе, чем животные. Поэтому вопрос о наиболее здоровой диете можно решать только опытом, и желательно наблюдением нескольких поколений. Затем он возвращается к общественности. Человек не вооружён природой, и долгое время после рождения беспомощен; он поздно растёт, поздно достигает половой зрелости; разум и речь существуют у ребёнка только как зачатки, и развиваются воспитанием. Из этого Лоуренс делает вывод против Руссо, и говорит, что общество не противоестественно человеку, а наоборот естественно и необходимо. «Состояние чистой природы», где человек якобы не мыслит, не говорит, не общается и живёт одиночно, он считает фантазией. Здесь он прямо цитирует Бюффона, говоря, что длительная связь матери и ребёнка уже производит общество и язык; семья в пустыне всё равно начинает понимать друг друга знаками и звуками; накопление этих знаков становится языком, а язык развивается вместе с обществом. В конце главы Лоуренс обсуждает, внезапно, менструацию, и называет её особенностью исключительно человеческой женщины.
Глава VIII. Умственные способности, речь, болезни, общий перечень признаков
Восьмая глава завершает всю первую секцию. Лоуренс начинает с разума. Все философы, говорит он, признают разум главным преимуществом человека, но само это слово понимают по-разному: как особую способность, как высшее развитие способностей, имеющихся и у животных, как совокупность высших сил или как особое направление ума. Он не хочет решать этот терминологический спор. Его интересует факт, который заключается в том, что результаты человеческого разума несравнимы с действиями животных. Он разворачивает историю человеческих изобретений, как происходили первые наблюдения над плодами, корнями, звёздами; как начиналось пастушеское ориентирование по небу; рассказывает о возникновении математических и физических наук; про постепенную передачу открытий от народа к народу. Здесь он упоминает и великих гениев, типа Ньютона, Лапласа, Линнея, Жюссьё, движение знания от Халдеи к Египту, от Египта к Греции, затем через века упадка к новой Европе. Отдельно он вспоминает Франклина, определившего человека как «животное, делающее орудия». Человек производит оружие, огонь, инструменты, подчиняет животных, осушает болота, ограничивает реки, расчищает леса, возделывает землю, измеряет время и пространство, рассчитывает небесные движения, соединяет народы мореплаванием и открывает новые континенты. Центральный признак интеллекта — речь. Лоуренс приводит мысль, что без речи не было бы государства и общества, как их нет у львов, медведей и волков. Речь не дана человеку в готовом виде; она создана самим человеком, что доказывается произвольным разнообразием языков. У животных отсутствие речи не объясняется несовершенством органов. Язык обезьяны достаточно совершенен; некоторые животные могут произносить слова и даже фразы; значит, дело не в механике гортани и языка. Они просто не имеют той связи идей, которая делает слово знаком мысли. Речь соответствует более богатым умственным и нравственным способностям человека и служит их развитию. Алфавитное письмо и книгопечатание завершают преимущества, вытекающие из речи.
Лоуренс резко противопоставляет прогресс человека неподвижности животных. Животное через несколько месяцев становится тем, чем останется всю жизнь; вид через тысячу лет делает то же, что делал в первый год. Человек же развивается и как индивид, и как вид. Даже самые «разумные» животные — человекообразная обезьяна, слон, собака, бобр, пчела — не показывают исторического прогресса, сопоставимого с человеческим. В нравственной сфере Лоуренс также видит превосходство человека. У животных есть материнская привязанность, иногда половые связи, у насекомых можно наблюдать совместный труд, но все они почти лишены настоящих моральных отношений, сочувствия и сознательной кооперации ради общей цели. Смех и плач он считает, вероятно, только человеческими признаками. Слёзы у животных существуют, как физиологическая секреция, но вопрос, плачут ли они от горя, остаётся сомнительным. Все примеры описаний эмоций у животных Лоуренс рассматривает очень скептически.
Затем он прямо возвращается к своей физиологической доктрине. Различия в склонностях, чувствах и умственных способностях между человеком и животными являются результатом различий организации, прежде всего мозга. Превосходство человека в разуме не больше того превосходства, которое показывает его мозг, особенно большие полушария. Сами органы чувств человека не объясняют его умственного превосходства, ведь по чувствам он не первый среди животных. Здесь он осторожно упоминает Галля и Шпурцгейма. Он не берётся судить, верна ли их карта мозга и точны ли локализации отдельных склонностей, чувств и способностей. Но признаёт их заслугу, что они вывели исследование мозга из-под власти авторитетов, и направили внимание к наблюдению природы. Даже если их конкретные положения окажутся неверны, сама программа принесёт пользу, как в басне о старике, который сказал сыновьям, что в винограднике зарыт клад: клада они не нашли, но перекопанная земля дала отличный урожай.
Последний раздел главы — болезни. Лоуренс говорит, что дикие животные имеют мало болезней, а домашние — больше, и тем больше, чем сильнее их жизнь удалена от природной. Человек как самое «искусственное» животное имеет больше всего болезней. Большие города, плохой воздух, сидячие занятия, вредные профессии, излишества в пище, крепкие напитки, пряности, возбуждение мозгового кровообращения, страсти, тревоги, тёплые комнаты, одежда, бездействие — всё это делает человеческие болезни во многом продуктом человеческого образа жизни. Здесь он даёт характерное сравнение, что горный пастух и его собака одинаково крепки; нервная светская дама и её комнатная собачка одинаково представляют крайнюю степень изнеженности. Он привлекает авторитет Гумбольдта, который писал о крепости индейцев Новой Испании, редко страдавших деформациями, косоглазием, хромотой и зобом; Винтерботтома, который почти не видел заячьей губы у африканцев; Блуменбаха, у которого он берёт список болезней, вероятно специфичных для человека. В конце главы он дает общей перечень признаков человека как отдельного вида, как сумму всего сказанного в первой половине книги.

Секция II
Глава I. Постановка вопроса: один человеческий вид или несколько?
Вторую половину книги Лоуренс начинает с того, что различия между народами бросаются в глаза даже самому поверхностному наблюдателю. После этого он бегло сопоставляет европейца, африканца, калмыка, американского индейца, южноморского островитянина, патагонца, лапландца, австралийца и готтентота. Все ли эти люди происходят от одного корня, или надо признать несколько первоначальных человеческих стволов? Если несколько — то сколько тогда «Адамов» нужно допустить? И здесь дается две возможные гипотезы. Первая: что разные человеческие группы были созданы изначально как разные виды, с уже готовыми телесными и умственными признаками. Вторая: что первоначально существовал один человеческий тип, а современные различия возникли позднее, под действием физических и моральных причин. Первая гипотеза ведёт к полигенизму, вторая — к пониманию человеческих групп как разновидностей одного вида. Этот вопрос не должен решаться ни априорной философией, ни богословским авторитетом, ни красивыми рассуждениями о том, как «мудро» должна была бы поступить природа. Лоуренс критикует оба априорных довода: и тот, что природе якобы незачем создавать несколько человеческих стволов, если один мог заселить землю; и противоположный довод, что было бы нелепо оставлять огромные области пустыми, пока потомки одной пары медленно расселяются по миру. Такие рассуждения он называет праздной декламацией, они говорят не о природе, а о том, как сам автор рассуждения устроил бы мир, если бы его спросили. Здесь он цитирует Причарда, который в латинском пассажe выражает ту же мысль. Затем Лоуренс разбирает авторов, склонявшихся к признанию нескольких человеческих видов. Главный пример — Вольтер. По пересказу Лоуренса, он высмеивал мысль, будто белые, негры, альбиносы, готтентоты, лапландцы, китайцы и американцы происходят от одного начала. Лоуренс признаёт, что у Вольтера есть сильные эмпирические замечания, например о наследственном сохранении признаков у африканцев в холодных странах. Но сам вывод Вольтера Лоуренс считает неправильным: телесные различия ещё не доказывают видового различия.
После этого он переходит к библейскому вопросу. Его позиция довольно дерзкая для английского публичного курса 1810-х годов: естественная история человека не может решаться буквальным прочтением еврейских Писаний. Он говорит, что рассказы о приведении всех животных к Адаму, и о собрании всех живых существ в ковчеге, если понимать их буквально, и относить ко всем живым видам земного шара, зоологически невозможны. Многие животные строго привязаны к своим климатам, пище и средам; полярный медведь, морж, белая лисица, ламантин, тропические виды, островные формы, морские животные не могут быть просто собраны в одной точке и затем расселены обратно по всей земле. Так же трудно объяснить, как сухопутные животные пересекали моря, пустыни, горы и океанические пространства. Астроном не строит небесную механику по буквальному тексту Писания, геолог не подгоняет земные слои под Моисея, поэтому физиолог и зоолог тоже не обязаны так поступать. Если единство человеческого рода будет доказано независимо, это только косвенно поддержит древние предания, но не наоборот. Исторические данные, по Лоуренсу, тоже не решают вопрос. История слишком коротка. Даже у образованных народов достоверная история начинается поздно, когда Азия, часть Африки и Европа уже были заняты множеством народов, языков, государств, религий и хозяйственных форм. Он приводит Аделунга, автора книги Mithridates, как важного исследователя языков и народных миграций. Аделунг указывает на Восток как древнейшую область человеческой культуры, на Азию как колыбель земледелия, домашних животных, искусств и наук, а особенно выделяет район Кашмира как почти идеальное место для первоначального человеческого поселения. Лоуренс принимает эту версию, но подчёркивает, что история может указать на вероятную древнюю область цивилизации, но не доказывает ни единого, ни множественного происхождения всего человечества.
После устранения богословских и исторических аргументов Лоуренс переходит к зоологии. Надо понять, что такое виды и разновидности. Вид в дикой природе обычно характеризуется устойчивым набором признаков, который передаётся размножением. Но у домашних животных картина сложнее. Под властью человека изменчивость становится огромной. Здесь Лоуренс особенно подробно разбирает собак. Собаки различаются по цвету, количеству шерсти, размеру, форме ушей, носа и хвоста, высоте конечностей, форме головы, развитию мозга, даже наличию добавочных пальцев. Разница между мастифом и спаниелем, борзой и пуделем может быть внешне больше, чем между некоторыми дикими видами одного рода. Но при этом основные отношения костей и форма зубов остаются устойчивыми. Этот пример нужен Лоуренсу для главного вывода о том, что у домашних животных допустима такая широта вариации, какую нельзя механически сравнивать с дикими видами. Затем он обсуждает критерий скрещивания. Бюффон и Джон Хантер придавали большое значение правилу: если две формы свободно скрещиваются и дают плодовитое потомство, они принадлежат к одному виду. Для человеческого вопроса это было бы сильнейшим аргументом. Все человеческие группы скрещиваются между собой, и их потомство плодовито. Но Лоуренс не хочет делать критерий абсолютным. Он замечает, что правило содержит petitio principii: оно заранее предполагает, что разные виды не могут давать плодовитое потомство. Между тем имеются случаи плодовитых гибридов среди млекопитающих и птиц: мул с кобылой, козёл с овцой, некоторые виды канареек, чижей, щеглов, зябликов, уток, фазанов, китайский гусь с обыкновенным гусем. Поэтому плодовитость это сильный, но не безусловный критерий. Финальный критерий он берёт у Блуменбаха, и это аналогия и вероятность. Если две формы отличаются только в таких признаках, которые, как показывает опыт, могут возникать как вариации внутри вида, их следует считать разновидностями. Если же различие такого рода, что оно никогда не возникало как разновидность, тогда надо признать разные виды. Блуменбахов пример: азиатский и африканский слоны отличаются строением коренных зубов; поскольку такая перестройка зубов неизвестна как простая вариация, то можно предполагать разные виды. А феррет, напротив, может быть разновидностью хорька, потому что различия между ними укладываются в известную область вариации. У Лоуренса это становится методом для анализа человека. Надо идти по отдельным признакам — цвет кожи, волосы, череп, зубы, пропорции, умственные свойства — и смотреть, похожи ли эти различия на видовые границы или на вариации внутри одного вида.
Глава II. Цвет кожи, альбинизм, смешанные группы и наследственность цвета
Вторая глава посвящена самому заметному из признаков — цвету кожи. Лоуренс начинает с важной оговорки, что в животном и растительном царстве цвет часто меняется без изменения сущности организма. Поэтому цвет сам по себе не должен считаться главным видовым признаком. Но у людей именно цвет кожи традиционно воспринимается как первый знак различия рас. Он бросается в глаза, устойчиво наследуется, связан с цветом волос и радужки, а также, по тогдашним представлениям, с «темпераментом» человека. Затем идёт разбор анатомии кожи. Лоуренс различает дерму, эпидермис, и слизистую или сетчатую прослойку, в которой, по его мнению, находится главный источник цвета у тёмных рас. Ему нужно показать, что различия цвета имеют телесный субстрат, а не являются поверхностным налётом, загаром или простым действием солнца. Здесь он опирается на Зёммеринга, Гордона, Блуменбаха, Галлера, и на материалы из хантерианской коллекции. У негра, пишет он, тёмная прослойка хорошо различима как чёрный слой под эпидермисом; у белых её трудно или невозможно выделить как отдельную мембрану. Он не уверен, существует ли у белых полноценный аналог этого слоя или их цвет объясняется главным образом просвечиванием дермы через прозрачные покровы. Но он уверен, что у тёмных групп источник окраски находится не в дерме, а в пигментированном слое под эпидермисом. Дальше он перечисляет основные цвета человеческих групп. Белый цвет, в собственном смысле, бывает у альбиносов; обычный европейский цвет — белый с розовым оттенком или белый с тенденцией к смуглости. Жёлтый или оливковый характерен для монгольских и значительной части азиатских народов. Красный или медный — для большинства американских индейцев. Коричневый или смугло-бурый — для малайцев и многих народов островов Тихого океана. Чёрный в разных оттенках — для африканских негрских групп, а также для негроподобных жителей Новой Голландии, Ван-Дименовой земли, Папуа, Новых Гебрид и других южноморских островов. Но он тут же подчёркивает, что между этими цветами есть бесконечные переходы. Это для него аргумент против деления человечества на жёсткие виды: если бы это были разные виды, то границы должны были бы быть чётче.
Отдельный большой раздел посвящён альбиносам. Лоуренс описывает их как людей с белой кожей, очень светлыми волосами, красноватыми или светло-серыми глазами, слабой переносимостью яркого света. Он упоминает африканских альбиносов, американских креольских негров-альбиносов, швейцарских альбиносов, случаи у индейцев и других народов. Паллас описывал белую африканку с обычными африканскими чертами лица и «шерстистыми» светлыми волосами; Джефферсон видел несколько здоровых альбиносов среди американских креольских негров. Главный вывод Лоуренса что альбинизм не болезнь в обычном смысле. Он спорит с теми, кто считал альбиносов больными и почти лепрозными существами. У них нет общего расстройства функций, они рождаются от здоровых родителей, бывают физически крепкими, аналогичные отклонения встречаются у животных. Поэтому альбинизм для Лоуренса это просто наследственная или врождённая вариация пигментации, а не патологическая деградация. В этом пункте он явно хочет расширить понятие нормальной вариативности.
Затем он переходит к смешанным потомкам. Здесь глава становится одновременно антропологической и колониально-социальной. Он обсуждает термины mulatto, creole, terceron, quarteron, quinteron, mestizo, sambo/zambo, cholo, испанские и английские колониальные названия. Лоуренс подробно пересказывает, как в Вест-Индии и испанской Америке считали проценты «белой» и «чёрной» крови, как правовой статус зависел от видимого или предполагаемого происхождения, как «белизна» превращалась в социальный маркер. Он ссылается на Гарсиласо де ла Вегу, Ульоа, Гумбольдта, Эдвардса, Лонга, Эствика и т.д. При скрещивании человеческих групп потомство обычно занимает промежуточное положение по цвету, но не всегда строго математически. Иногда дети сильнее похожи на одного родителя, иногда проявляются признаки предков. Для Лоуренса это доказательство, что различия цвета передаются породой, то есть наследованием, а не просто климатом.
Дальше он приводит аналогии из животного мира. Домашние животные имеют множество цветовых разновидностей, и эти цвета передаются потомству. Цвет, следовательно, может быть очень устойчивым наследственным признаком, но это не делает каждую цветовую разновидность отдельным видом. Отдельно Лоуренс обсуждает пятнистых людей — случаи, когда на тёмной коже появляются белые пятна, а волосы на этих участках тоже белеют. Он использует это как дополнительный аргумент в пользу связи кожи и волос, и говорит, что пигментация волос зависит от пигментации кожи, из которой они растут. В конце главы он упоминает и другие свойства кожи. Здесь он снова привлекает Гумбольдта, который писал, что перуанские индейцы по запаху различали европейца, индейца и негра и имели для этих запахов отдельные слова. Лоуренс не превращает это в главный аргумент, но отмечает как часть «animal economy» разных групп. Итак, цвет кожи это устойчивый наследственный признак, но он имеет множество переходов, даёт вариации внутри групп, меняется у смешанных потомков и имеет прямые аналоги у животных. Поэтому цвет не доказывает множественности человеческих видов.
Глава III. Волосы, борода, цвет радужки
Третья глава продолжает тему внешних покровов, и рассматривает волосы, как физиологический и зоологический признак. У животных волосы или шерсть покрывают почти всё тело, у человека тело сравнительно голое, зато волосы на голове могут расти необычайно длинно и обильно. Это, по его мнению, одна из характерных особенностей человека. Он описывает строение волоса, и снова напоминает, что цвет волос связан с цветом кожи. Затем он выделяет четыре главных типа волос. Первый — европейский: коричневый, с переходами в жёлтый, рыжий и чёрный; мягкий, длинный, часто волнистый или кудрявый. Светлые оттенки особенно характерны для германских народов, что ещё античные авторы замечали как признак северян; у кельтов, славян, восточных азиатов и северных африканцев волосы чаще темнее и грубее. Второй тип — чёрные, сильные, прямые и сравнительно тонкие волосы монгольских и американских групп; Лоуренс упоминает китайцев и американских индейцев, у которых оставленные пряди могут достигать огромной длины. Третий — чёрные, мягкие, густые, обильные и кудрявые волосы многих южноморских островитян. Четвёртый — чёрные, короткие и сильно завитые волосы африканских негров, которые обычно называли «шерстистыми». Он специально спорит с буквальным употреблением слова «wool». Волосы африканцев похожи на шерсть только внешне. Настоящая шерсть имеет иную микроструктуру, иначе растёт и иначе выпадает. Здесь он ссылается на опыты доктора Андерсона с шерстью, показывавшие сезонное изменение толщины шерстяного волокна. Человеческий волос не есть шерсть в строгом анатомическом смысле. Лоуренс, даже пользуясь расовой терминологией эпохи, не принимает простые грубые аналогии без анатомической проверки.
Далее он показывает, что даже эти четыре типа не дают жёстких границ. Волосы устойчивы как наследственный расовый признак, но внутри человечества они образуют переходы и исключения. Затем идут животные аналогии. Различия в шерсти и волосе у домашних животных могут быть не менее значительными, чем различия волос у человеческих групп. Это снова работает против видового деления человечества. Если столь сильные различия покрова возможны внутри одного животного вида или домашней породы, то человеческие различия волос не дают основания создавать несколько человеческих видов. Следующий после этого раздел — борода и волосы на теле. Лоуренс считает бороду важным половым признаком, но отмечает её неравномерность по группам. У «кавказских» народов борода часто обильная; у монгольских и американских групп она слабая. Здесь он долго обсуждает вопрос, действительно ли американские индейцы безбороды от природы или они выщипывают волосы? Приводятся данные о практиках удаления волос, у американцев, эскимосов, вотяков, папуасов и других групп. Лоуренс считает, что искусственное удаление волос действительно практиковалось, но оно не полностью объясняет слабость бороды у этих народов. У африканцев и южноморских островитян борода встречается чаще, но варьирует. Вообще тот факт, что он рассматривал селекцию животных и влияние культурных практик, как нечто, что влияет впоследствии на врожденные характеристики — это фактически ламаркизм и прото-эволюционизм, но сам Лоуренс будто бы этого не осознает, и местами сам же этому противоречит. Там же, где он этому противоречит (особенно отрицая влияние климата и передачу приобретенных качеств), он бывает очень близок к эволюционизму по Дарвину, но и тут не дожимает до конца.
Финальная часть посвящена радужке. Цвет глаз связан с цветом кожи и волос. Лоуренс вспоминает Аристотеля, который уже замечал связь белой кожи с голубыми глазами, а тёмной — с тёмными. У новорождённых европейцев глаза и волосы часто светлые, и затем темнеют; в старости, когда волосы седеют, пигмент глаза также может ослабевать. У альбиносов, по Лоуренсу, нет настоящего пигмента радужки и сосудистой оболочки, поэтому видимый красноватый цвет зависит от крови в капиллярах. Три главных цвета глаз по Аристотелю: голубой/серый, промежуточный оранжево-зелёный или «козий» оттенок, и коричневый в разных степенях до почти чёрного. Красноватые глаза альбиносов можно считать четвёртым случаем. Дальше приводится пример из книги Молинелли о пятнистой радужке у собак, и пример Блуменбаха о кроликах: серые кролики имеют коричневую радужку, пятнистые — пёструю, а белые — розоватую. Из примеров Линнея следует, что готландцы со светлыми волосами и голубовато-серыми глазами, финны с жёлтыми волосами и коричневыми глазами, лапландцы с чёрными волосами и глазами. И вывод опять тот же, что и раньше, что цвет глаз, как цвет кожи и волос, наследуется, варьирует и даёт аналоги у животных, но не может ничего сказать о видовом различии между людьми.
Глава IV. Черты лица, форма черепа, зубы и попытки объяснить эти различия
Четвёртая глава самая длинная и одна из самых важных в этой части. Лоуренс переходит от цвета и волос к форме лица и черепа, потому что для него эта тема уже ближе к мозгу и организации. Начинает он с простой мысли, что двух совершенно одинаковых лиц не бывает. Однако у народов и рас есть общий «тип лица». В качестве философской иллюстрации он цитирует поэму Лукреция, который говорит, что даже внутри одного рода живых существ все особи различаются, иначе матери не узнавали бы детёнышей. Классификацию лиц он берёт у Блуменбаха, который сравнивал портреты, реальные лица в торговых центрах вроде Лондона и Амстердама, а также черепа. Лоуренс пересказывает пять типов.
- Первый — овальное и прямое лицо, высокий широкий лоб, узкий слегка орлиный или выпуклый нос, малые скулы, небольшой рот, слегка вывернутые губы, полный подбородок. Это «кавказский» тип, который Лоуренс прямо связывает с европейским идеалом красоты.
- Второй — широкое плоское лицо, широкое пространство между глазами, плоский нос, выдающиеся округлые щёки, узкая косая глазная щель; это монгольский тип, который в английской традиции часто ошибочно называли татарским.
- Третий — широкое, но не плоское лицо с выдающимися скулами, коротким лбом, глубоко посаженными глазами и плосковатым, но выступающим носом; это американский тип.
- Четвёртый — узкое лицо, вытянутое книзу, с наклонным лбом, выступающими челюстями, толстыми губами и втянутым подбородком; это негрский, или «гвинейский», тип.
- Пятый — лицо малайцев и южноморских островитян: не такое узкое, как предыдущее, но также несколько выступающее книзу, с крупным ртом, широковатым носом и сильнее развитой нижней частью лица.
Лоуренс снова подчёркивает, что эти типы — не абсолютные категории, и что между ними есть переходы. Он даже приводит примеры из Блуменбаха против грубой расовой карикатуры. Среди негров нет двух одинаковых лиц, многие лица переходят к другим формам, а отдельные африканцы, если отвлечься от цвета кожи, могли бы считаться красивыми даже по европейским меркам. Дальше он переходит к черепу. Внешние черты лица зависят от костной основы; следовательно, различия лиц должны иметь остеологический коррелят. Он кратко упоминает Добантона и Кампера, но главным авторитетом становится Блуменбах и его коллекция черепов. Блуменбах отвергал одну-единственную меру или угол как достаточную основу классификации. Он предлагал поставить черепа в ряд, скуловыми дугами вертикально, и смотреть сверху/сзади, чтобы сразу видеть отношение лба, скул, челюстей и общей формы черепа. Лоуренс принимает этот метод как более наглядный, чем один лицевой угол.
«Кавказская» форма описывается через грузинский череп из коллекции Блуменбаха. У него высокий и широкий лоб, гладкая выпуклая верхняя часть черепа, малые скулы, плавный переход надбровья в переносицу, мягко округлённые альвеолярные части, полный подбородок. Блуменбах сопоставлял этот череп с античной статуей нимфы из коллекции Таунли. Лоуренс приводит восторженное описание грузинок у Шардена и расширяет «кавказский» круг, куда включены также сирийцы, ассирийцы, халдеи, мидяне, персы, евреи, египтяне, грузины, черкесы, мингрелы, армяне, турки, арабы, афганцы, индусы высших каст, цыгане, татары, мавры и берберы, гуанчи, греки, римляне, почти все европейцы кроме лапландцев. Здесь у Лоуренса появляется одна из самых характерных и одновременно самых проблемных иерархических формул. Он связывает этот круг народов с высшими достижениями философии, науки, искусства, религии, морали, поэзии, красноречия, цивилизации и государственного устройства. Форма черепа напрямую сближается с культурной историей. Отдельно он разбирает древних египтян. Вопрос был политически и философски заряжен. Если египтяне были неграми, то выходит что раса, которую европейцы поработили и презирали, дала миру искусства, науки и основы цивилизации. Вольней склонялся к мысли о негрском происхождении египтян и использовал это как антирабовладельческий аргумент. Мейнерс сопоставлял египтян с индусами и эфиопами. Причард собрал античные свидетельства для этой же мысли; Денон и материалы из Description de l’Égypte давали визуальные и остеологические данные; Кювье даже исследовал мумии. И Лоуренс принимает вывод Кювье, что черепа мумий не похожи на негрские или готтентотские, а относятся к «кавказскому» типу. Далее он разбирает вариации внутри «кавказской» группы, и спорит с теми объяснениями различий, которые сводятся к разным методам ухода за младенцами. Лоуренс не отрицает влияние искусственного давления вообще, но считает, что устойчивые национальные формы нельзя объяснять такими бытовыми причинами без доказательств.
Монгольская форма черепа противопоставляется кавказской. Описания здесь можно опустить, как и для эфиопской, или африканской формы. Но в обоих случаях Лоуренс говорит о многочисленных вариациях внутри монгольских и африканских черепов. Уже здесь он часто говорит про «низшие организации», что особенно заметно в связи с его общей доктриной мозга. Описывая американские формы, большой раздел был посвящён карибам и искусственному сплющиванию головы. Лоуренс различает естественно низкий американский лоб и искусственную деформацию. Искусственное изменение головы реально существовало у карибов и некоторых североамериканских групп, но оно не объясняет всех природных расовых форм черепа. Малайская форма занимает промежуточное место между европейской и негрской. Сюда он относит жителей азиатских островов и Тихого океана. Но сам признаёт, что группа очень неоднородна: папуасы выглядят почти как негры, новоголландцы имеют негроподобные черты, таитяне ближе к европейской форме, маркизцы отличаются красивой и сильной организацией, бугис с Целебеса соединяет негрские и монгольские черты. Это фактически разрушает жёсткость самой схемы. Малайская категория у Лоуренса превращается в набор переходных форм (ср. Причард).
После обзора черепов Лоуренс делает важный вывод. Он говорит, что пять форм удобны как общая схема, но в действительности между ними столько переходов, что нельзя провести резких границ. Среди европейцев и негров можно найти черепа, где будет трудно решить, какой признак преобладает. Южноморские островитяне образуют цепь от почти кавказских форм до почти эфиопских. Значит, различия лица и черепа сами по себе недостаточны для признания разных человеческих видов. Более того, различия черепов у пород собак, лошадей, свиней и падуанских кур могут быть не меньше, чем различия человеческих черепов. Раздел о зубах служит тому же выводу. Лоуренс говорит, что единственное устойчивое национальное различие, которое он знает, — более косое положение передних резцов у негров и некоторых других групп с выступающими челюстями. Но число и форма зубов у всех человеческих рас совпадают. Это для него сильный аргумент за единство вида. Он разбирает мнение Блуменбаха о зубах египетских мумий: у некоторых мумий резцы и клыки стерты так, что напоминают маленькие жевательные зубы. Лоуренс объясняет это механическим стиранием от пищи и жевательных привычек. Он также отвергает мысль, будто зубы могут «утолщаться» от стирания: зуб после прорезывания не растёт и не перестраивается органически; он только стирается или разрушается. Наконец, он описывает искусственные изменения зубов. У суматранцев зубы чернят маслом кокосовой скорлупы; у малайцев, яванцев, бирманцев, тонкинцев, бугисов их чернит жевание ареки, бетеля и извести; некоторые африканские группы специально подпиливают зубы, заостряют их, делают выемки или стачивают до дёсен; похожие практики отмечались и у северо-западных американских народов.
В финале главы приведена критика объяснений через климат и внешнее давление. Лоуренс разбирает аргументы Блуменбаха в пользу климата, резко их отвергая. Вольней пытался объяснять негрское лицо постоянным сокращением мышц от света и жара, но Лоуренс считает это фантазией. Он также отвергает объяснение плоского носа негров тем, что ребёнок, привязанный за спиной матери, ударяется лицом о её спину, или что нос искусственно прижимают. Самый сильный аргумент против этого в том, что особенности негрского, монгольского и кавказского черепа видны уже у плодов и младенцев. Если признаки есть у эмбриона, их нельзя объяснять климатом, привычкой или послеродовым давлением. Итого, Лоуренс признаёт устойчивые наследственные различия между человеческими группами, но почти каждый раз показывает переходы, исключения, смешанные формы и аналоги у животных. Поэтому его общий вывод пока склоняется к единству человеческого вида. Различия цвета, волос, радужки, черт лица, черепа и зубов велики, но они всё ещё укладываются в понятие разновидности, а не отдельных видов. При этом он всё сильнее связывает телесную форму, особенно череп и мозг, с умственными и нравственными способностями.
Глава V. Фигура, пропорции, сила, искусственные изменения тела, грудь, половые органы, «баснословные разновидности»
Лоуренс начинает следующую главу с различия в соединении головы и шеи. У негра, по его описанию, затылочное отверстие расположено несколько дальше назад, чем у европейца, поэтому голова как будто поставлена на позвоночник иначе, затылок меньше выступает назад, а линия от задней части черепа к шее становится более прямой. Он тут же сравнивает это с обезьянами, у которых задняя часть головы ещё меньше развита. Для Лоуренса это не отдельная случайность, а часть общей схемы. Ведь в духе зоологии Кювье, форма черепа, лицо, позвоночник и пропорции тела должны читаться как единый зоологический комплекс. Потом он переходит к теме «красоты» и классических пропорций. Здесь у него есть интересное возражение против академического культа античной статуи: нельзя мерить все человеческие формы этим греческим каноном. Внутри одного народа различия бесконечны, а между народами тем более. Если принять греческую статую за единственную норму, то значительная часть человечества окажется «безобразной». Но это нелепо, потому что готтентоты, американские охотники, индусы, южноморские островитяне могут обладать огромной выносливостью, скоростью, гибкостью, силой и ловкостью. Лоуренс здесь фактически разводит «эстетический канон» и физиологическую пригодность тела. Непривычная форма не означает слабость.
Дальше он описывает разные пропорции у народов. У монгольских племён тело, по его источникам, широкое, плотное, плечи высокие, конечности сравнительно короткие. Упоминается скелет донского казака у Блуменбаха, где череп и весь скелет трактуются как выражение грубой силы. Для негров Лоуренс отмечает более узкое туловище, меньшую окружность таза, иногда более длинные конечности. Он приводит собственные измерения африканского юноши, сравнивает их с английским телом, затем привлекает данные Зёммеринга и Кампера по измерениям таза. У индийцев, особенно у ласкаров, он также видит стройность туловища и длинные ноги, хотя признаёт недостаток точных измерений. Для американских народов он использует таблицы Роллена, сделанные во время плавания Лаперуза у западного побережья Америки. Особенно хвалит он южноморских островитян, главным образом маркизцев. Здесь его язык резко меняется. Вместо снисходительного антропологического тона появляется почти восхищение. Лангсдорф описывает маркизцев и вашингтонских островитян как людей высокого роста, красивой формы, с правильными чертами. Иногда «дикарь» может быть физически совершеннее городского европейца.
Затем идёт вопрос силы. Лоуренс спорит с романтическими похвалами «естественному человеку». Он считает, что хорошо питающийся, деятельный человек из цивилизованного общества физически может быть сильнее плохо питающегося дикаря. Он приводит испанские свидетельства о слабости индейцев Нового Света в сравнении с европейцами и африканцами, данные о североамериканцах, а также Палласа о бурятах, где пять-шесть бурятов якобы не могли сделать того, что делал один русский. Более точный материал он берёт у Перона, который использовал динамометр и сравнивал силу жителей Ван-Дименовой земли, Новой Голландии, Тимора, французов и англичан в Новом Южном Уэльсе. По этим данным, европейцы в среднем оказываются сильнее. Лоуренс выводит отсюда, что физическая сила зависит не от «дикости» как таковой, а от питания, здоровья и привычного труда.
После общей силы он возвращается к частным пропорциям. У негров, вслед за Чарльзом Уайтом, он видит более длинное предплечье относительно плеча, как промежуточный пункт между европейцем и обезьяной. Он приводит измерения Уайта, собственные данные, данные по скелетам и по шимпанзе Тайсона и орангутану Абеля. Ноги индусов он называет длинными, ноги монгольских народов — короткими; кривизну ног у негров, индусов, американцев и других групп объясняет не только наследственной формой, но и привычкой сидеть на корточках. В этом месте он постоянно колеблется между двумя типами объяснения: «врождённая разновидность» и «эффект привычки». Большой раздел посвящён искусственным изменениям тела. Уши, по Лоуренсу, естественно не дают существенных расовых различий, но у многих народов их растягивают, прорезают, вставляют украшения, ножи, кости, дерево, раковины. Описывая разные примеры украшений у туземцев, Лоуренс делает интересное замечание, что татуировка держится довольно долго, и то, что она не исчезает со временем, плохо согласуется с грубой идеей постоянного полного обновления всех частиц тела. К искусственным изменениям он относит и рубцовые украшения у африканцев, но все эти бесконечно длинные описания нет смысла даже перечислять. Он не упускает случая и для того, чтобы уколоть Европу. Когда европейцы смеются над китайским бинтованием женских стоп, они забывают о собственных корсетах, которые деформируют грудную клетку. «Варвары» калечат тело украшениями, но цивилизованные женщины делают то же самое под видом моды. Отсюда он переходит к описанию женской груди. Этот раздел строится вокруг сообщений о длинных, отвислых молочных железах у африканок и готтентоток. Лоуренс считает, что это не врождённое свойство, а следствие родов, длительного кормления и привычки кормить ребёнка, находящегося за спиной. Он добавляет, что подобные случаи встречались и в Европе, а значит из этого тоже нельзя выводить отдельный вид или сущностный расовый признак.
Дальше он переходит к половым органам, особенно к знаменитому тогда вопросу о «tablier» («фартук», расширение половых губ) у готтентотских женщин. Он перечисляет противоречивые сообщения путешественников. Одни отрицают, другие утверждают, одни относят это к большим губам, другие к малым, одни считают естественным, другие искусственным. По Лоуренсу, речь идёт не о негритянках вообще, не о кафрах, не о бушменах и готтентотах вообще, а главным образом об отдельной группе бушменов. Он описывает это как естественное удлинение nymphae, а не как кожный «фартук» от живота. При этом он подчёркивает, что это не аналог хвоста, и не какая-то радикальная видовая особенность, а вариация половых органов, имеющая аналоги в пределах человеческого вида и в животном царстве. Сюда же он присоединяет steatopygia — большие жировые массы на ягодицах у готтентоток и бушменок. Барроу, Сомервилл и Кювье описывали это как подкожный жир, а не костную особенность. Лоуренс сравнивает это с жирнокурдючными овцами, особенно с ovis steatopyga у Палласа. Аргумент снова один и тот же: если у овец такая форма считается разновидностью, а не отдельным видом, то аналогичная особенность у людей не доказывает отдельного вида.
Финал главы посвящён «баснословным разновидностям»: безголовым блеммиям, одноглазым циклопам, одноногим моноскелам, гигантам, пигмеям, гермафродитам, людям с собачьими головами и т.д. Здесь он перечисляет Геродота, Плиния, Помпония Мелу, Птолемея. Всё это, по Лоуренсу, продукт невежества путешественников, любви к чудесам и доверчивости читателей. Особое внимание он уделяет людям с хвостами, которых защищал лорд Монбоддо. Лоуренс отвергает эти сообщения, потому что они внутренне противоречивы и не подтверждены точными наблюдателями. К тому же Блуменбах даже проследил, как изображение обезьяны через копирование у разных авторов постепенно «очеловечилось» и стало аргументом в пользу людей с хвостами.
Глава VI. Различия роста, происхождение и наследование разновидностей формы
Шестая глава открывается борьбой с мифами о гигантах. Лоуренс считает, что ни античные пигмеи и гиганты, ни рассказы о чудовищных человеческих костях не выдерживают проверки. Многие «кости гигантов» оказались костями вымерших слонов и родственных животных. Он приводит спор Абико и Риолана о костях якобы короля Тевтобоха; затем критикует даже Бюффона, который описывал крупные ископаемые кости как человеческие. Феликс Платер тоже ошибался, принимая кости слона из Люцерна за останки гиганта. Для Лоуренса всё это примеры того, как недостаток сравнительной анатомии рождает чудовищные исторические фантазии. Он отвергает также идею, что люди древности были выше современных. Против этого, по его мнению, говорят древние человеческие кости, зубы из погребений, мумии, саркофаги, размеры оружия, доспехов и зданий. Он даже замечает, что жалобы на «уменьшение людей» встречались уже у древних, например у Плиния и Гомера, то есть это старая моральная иллюзия, возникающая из-за того, что каждое поколение любит считать себя физически и нравственно деградировавшим по сравнению с героями прошлого. Затем он перечисляет реальные случаи большого роста и карликовости. Из гигантов упоминаются прусские гвардейцы, швед Гилли, Иоганн Генрих Рейхардт, ирландские великаны, скелет в музее Коллегии хирургов, мексиканский гигант Мартин Сальмерон, описанный Гумбольдтом. Также приводится ряд известных карликов. Крайний рост часто связан с диспропорцией и слабостью, а крайняя малость с патологией; поэтому их надо относить скорее к физиологии и патологии, чем к нормальной естественной истории рас.
По народам он даёт достаточно осторожную картину. В «кавказской» разновидности нет радикальных отклонений, хотя шведы, швейцарцы, тирольцы, жители Зальцбурга и древние германцы славились высоким ростом; а финская группа, напротив, обычно ниже. В Америке разброс больше. По африканцам он отмечает разнообразие: негры в среднем, по его источникам, не превосходят европейцев ростом; кафры высоки и сильны; готтентоты и особенно бушмены малы. В монгольской группе многие народы невысоки, но это никакое не климатическое правило. Ему важно показать, что рост не объясняется напрямую холодом, жарой, пищей или образом жизни: высокие и низкие группы встречаются в разных условиях.
После этого глава становится теорией наследственности. Лоуренс говорит, что различия формы возникают как врождённые разновидности и передаются потомству. Он приводит примеры шестипалости, семейной передачи кожных особенностей, знаменитую семью «porcupine men» — людей с бородавчато-роговым кожным покровом. Если бы такая семья оказалась на необитаемом острове и размножалась внутри себя, через несколько поколений философы стали бы объяснять её «почвой, воздухом и климатом» или объявлять отдельным видом. На деле же это наследственная вариация внутри человеческого вида. Он приводит и пример гигантов Фридриха-Вильгельма I. Собранные в одном месте высокие солдаты, вступая в браки, якобы создали в городе более высокую линию. Это используется как аналог селекции. Затем он переходит к домашним животным, чтобы показать принципы этих изменений. Финал главы почти евгенический по своей логике. Если у животных отбор по породе даёт нужные свойства, то человек тоже передаёт телесные и умственные качества. Но в человеческом обществе, говорит он, породой почти не занимаются: городская жизнь сохраняет и размножает слабости, а среди правящих домов Европы браки внутри узкого круга ведут к вырождению. Тут он язвительно сравнивает королевские браки с плохим разведением лошадей и собак. Для подтверждения наследования умственных дефектов он цитирует Галлера о двух знатных женщинах с почти идиотическим состоянием, от которых недостаток распространился на несколько семей до четвёртого и пятого поколения.
Глава VII. Жизненные функции, болезни, внешние чувства, язык
Теперь Лоуренс переходит к тому, что между человеческими расами нет существенных различий в основных животно-физиологических функциях. Кровь, желчь, семенная жидкость, менструация, роды, пищеварение, потоотделение, болезни — всё это варьирует, но не настолько, чтобы говорить о разных видах. Лоуренс разбирает старую ошибку Геродота, будто у негров чёрная семенная жидкость; даже Аристотель уже её опровергал. Он пишет, что кровь и желчь у тёмных и белых людей имеют одинаковые видимые свойства, хотя химических сравнений ещё недостаточно, и может быть найдется что-то ещё. Он упоминает специфический запах кожных выделений у негров, меньшую потливость, а также сообщения, что вши у негров темнее и крупнее, чем у европейцев; но признаёт, что натуралисты ещё не решили, тот же это вид паразита или другой. Винтерботтом свидетельствует, что менструация у африканок не отличается от европейской, а более ранняя зрелость в жарких странах объясняется климатом и наблюдается также у белых в тёплых областях. Роды у негритянок, американок и других женщин в «диком состоянии» часто описывались как лёгкие. Лоуренс объясняет это не особым строением таза, потому что таз у тёмных рас, по его прежним данным, скорее меньше европейского, а образом жизни, где преобладает простая пища, постоянное движение и труд. Он сравнивает это с женщинами низших трудящихся классов в сельской Европе, которые также легче переносят роды, чем изнеженные женщины городского общества. То же самое он видит у животных: городские коровы и домашние животные, лишённые движения и естественной пищи, чаще имеют трудные роды.
Он отмечает редкость телесных уродств у тёмных рас, особенно у индейцев, негров, монгольских и американских групп. Гумбольдт объяснял это отчасти образом жизни и конституцией. Потому что у охотников и воинов слабые особи погибают или не выживают, однако у земледельцев Мексики и Перу отсутствие уродств уже нельзя объяснить одним отбором. В общем, цивилизация производит массу телесных деформаций. По долголетию Лоуренс тоже не видит какого-то расового правила. Старики встречаются и у белых, и у тёмных народов. Болезни он разбирает осторожнее. Общая организация человека едина, поэтому болезни в целом сходны; но расовые, климатические, пищевые и бытовые различия могут менять восприимчивость. Мосли писал, что негры больше подвержены столбняку, но менее чувствительны к боли и почти не имеют «нервных болезней» (само собой, потому что мозг не развит, в отличии от европейских сверхчеловеческих интеллектуалов). Жёлтая лихорадка, по наблюдениям колониальных врачей, реже поражала негров или протекала у них легче, что Лоуренс объясняет приспособлением к жаркому климату. Он приводит также странный случай воспалительной лихорадки на Нантакете и Мартас-Винъярд, где болезнь поражала почти только индейцев, а белые остались вне эпидемии.
Внешние чувства у «диких» народов, по Лоуренсу, часто чрезвычайно развиты упражнением. Здесь речь не о качественно другом органе зрения или слуха, а о тренировке. Он приводит примеры охотников, пастухов, воинов, а также североамериканцев, калмыков, киргизов, и русских степных жителей. Паллас описывает, как калмыки различают следы на песке и снегу, слышат далёкое движение, по запаху определяют присутствие зверя в норе, видят пыль или дым на огромном расстоянии. Лоуренс использует это как пример пластичности функций.
Последний раздел посвящен языкам. Различия языков так же многочисленны, как телесные различия народов, но они не доказывают разных видов. Однако Лоуренс видит связь между умственными способностями, потребностями, социальным развитием и языком. Он обсуждает произношение готтентотов, в языке которых присутствуют щёлкающие, гортанные, и трудные для европейцев звуки. Очень важен для него феномен односложных языков Азии. Лоуренс здесь следует Аделунгу, который считал их бедными, ранними, «детскими» формами речи, без развитых флексий, без ясного выражения падежей, чисел, времён и связей между понятиями. Лоуренс принимает эту оценку и делает из неё вывод о связи языка и интеллектуального развития. Но тут же замечает, что эта языковая форма не совпадает строго с телесной «монгольской» организацией. Некоторые народы, такие как монголы, калмыки, буряты, маньчжуры и японцы имеют уже не чисто односложные языки. Америка даёт противоположный случай, и там народы с черепами, близкими к монгольскому типу, имеют сложные полисинтетические языки, с длинными словами и множеством грамматических форм. Так что язык важен для антропологии, но даже различия языков не дают аргумента против единства человеческого вида.
Глава VIII. Нравственные и интеллектуальные качества
Восьмая глава пожалуй самая идеологически заряженная. Лоуренс прямо ставит вопрос о том, зависят ли различия нравов, чувств и интеллекта от организации мозга или от внешних причин — воспитания, правительства, религии, степени цивилизации. Поскольку в предыдущих лекциях он уже объявил психические явления функциями мозга, теперь он применяет тот же принцип к расовым различиям. Если моральные и интеллектуальные способности — это функции мозга, а формы черепа и мозга различаются, то, по его логике, должны различаться и способности. В этом плане он почти буквально следует программе Галля и Шпурцгейма. Далее он проводит жёсткую иерархию. Белые народы, особенно «кавказская» разновидность, объявляются наиболее одарёнными в нравственном и интеллектуальном отношении; тёмные народы — ниже. Он описывает жителей Ван-Дименовой земли, Новой Голландии, Новой Гвинеи, некоторые африканские и островные группы как крайне грубые, жестокие, чувственные, лишённые развитых социальных и религиозных идей. Полемически этот раздел направлен против Руссо. Его «естественный человек» здесь не благородный дикарь, а грубое и бедное существо. Но глава не сводится к сплошному очернению всех неевропейцев. Лоуренс признаёт «светлые места», и что у многих народов есть гостеприимство, храбрость, верность слову, щедрость, чувство чести. Он говорит о добрых качествах некоторых африканцев, о Мексике и Перу как доказательстве способности части американских народов к государству, земледелию, ремёслам, астрономическим и математическим знаниям. Здесь он использует материалы из Гарсиласо де ла Веги, Ульоа, Бугера, Ла Кондамина, Гумбольдта. Говоря про арауканов Чили он подчёркивает их независимость, воинскую стойкость, любовь к свободе и честь. Североамериканские племена проявляют мужество, выносливость, верность договорам и дружбе; здесь появляется Джефферсон, защищавший индейцев от унизительных оценок Бюффона.
О монгольских народах Лоуренс говорит двойственно. Китай и Япония показывают явную способность к цивилизации, ремёслам и политическим учреждениям ещё с огромной древности. Но их длительная неподвижность, по Лоуренсу, свидетельствует об ограниченности по сравнению с европейцами. Кочевые монгольские завоеватели — Аттила, Чингисхан, Тамерлан — для него пример разрушительной силы без созидательных институтов. Белые народы он описывает как источник наук, искусств, религий, философии, литературы, прогрессивных политических учреждений. Здесь его европоцентризм выкручивается на максимум. К «кавказской» разновидности он относит греческую мифологию, иудаизм, христианство, ислам, Зороастра, брахманизм, античную и новую науку, искусства и литературу. Из этого он делает вывод, что именно эта разновидность обладает наиболее развитым мозгом, и потому высшими нравственными и интеллектуальными возможностями.
Однако он вынужден признать отдельные выдающиеся примеры среди африканцев. Он перечисляет людей с талантами в музыке, математике, медицине, литературе. Упоминаются Ганнибал, полковник русской артиллерии; Лисле с острова Франс, корреспондент Французской академии наук за метеорологические наблюдения; Фуллер из Мэриленда, известный быстрым счётом; негритянские врачи и акушерки в описаниях Бургаве и Блуменбаха; африканец Антон Вильгельм Амо, доктор Виттенбергского университета; Капитейн, богослов, учившийся в Лейдене; Игнатиус Санчо и Густавус Васа. Вслед за Блуменбахом он признаёт, что в целых европейских провинциях трудно было бы найти столько писателей, поэтов, философов и корреспондентов академий, однако затем он всё равно объявляет эти случаи исключениями, не отменяющими общего «низшего» положения африканской разновидности. Заканчивается глава прямой связкой черепа, мозга и истории. Лоуренс считает, что внешние причины — климат, правительство, образование, религия, образ жизни — не объясняют устойчивого различия белых и тёмных народов. Поэтому он относит его к врождённой организации мозга, видимой через форму черепа. Его скепсис к миссионерам, библейским обществам и школам Белла-Ланкастера вытекает именно отсюда: он сомневается, что «тёмные разновидности» можно поднять до европейского уровня образования.
Глава IX. Причины разновидностей человеческого вида
Девятая глава собирает всё сказанное выше в единую теорию. Лоуренс перечисляет уже рассмотренные различия, и теперь надо решить, что это такое: изначально разные виды или вариации одного вида. Очевидно, что это вариации одного человеческого вида. Его главный довод против полигенизма — множество градаций. Если каждую устойчивую разницу считать видовой, тогда число человеческих видов станет огромным и произвольным. Гораздо экономнее объяснять человеческие различия так же, как различия пород домашних животных: как врождённые разновидности, которые затем наследуются. Одинаковые эффекты надо объяснять одинаковыми причинами; не нужно вводить разные первоначальные species, если аналогичные различия у животных возникают внутри одного вида. Одновременно с этим он спорит с климатическим объяснением. Конечно, все климатические различия вполне физические и действют на индивида. Солнце темнит кожу крестьянина и моряка; городская жизнь делает лицо бледным; тёплый климат ускоряет половое созревание; холодные животные часто белеют зимой. Но эти изменения не передаются по наследству как расовая форма. Загоревший европеец рождает светлого ребёнка; мавры, арабы, евреи, европейцы в жарких странах не становятся неграми; северные лапландцы, эскимосы, самоеды и остяки темны не от жары; негритянский ребёнок темнеет после рождения в закрытой комнате и под одеждой, что показывал Кампер, а значит чёрный цвет это не простой загар.
Он критикует Бюффона, Сэмюэла Стэнхоупа Смита, Блуменбаха, Циммермана и Форстера за чрезмерное доверие климатической гипотезе, хотя Блуменбаха он в целом уважает. Солнечная теория, по Лоуренсу, не выдерживает фактов. Итог этой главы сформулирован в пяти выводах.
- Первое: различия физической организации и нравственно-интеллектуальных качеств человеческих рас аналогичны различиям пород домашних животных.
- Второе: они возникают как врождённые разновидности и передаются потомству.
- Третье: самый сильный фактор образования таких разновидностей в животном царстве — состояние одомашнивания; человек, в широком смысле, тоже «одомашненное» животное, потому что живёт в искусственных условиях, питается разнообразно, меняет среду и образ жизни.
- Четвёртое: климат, пища, ситуация, образ жизни меняют индивида, но не породу.
- Пятое: человеческий вид един; все различия надо считать разновидностями, как у коровы, овцы, лошади, свиньи и других домашних животных.
При этом Лоуренс честно признаёт трудность в том, что мы не можем показать исторически, как все современные расы вышли из одного начального ствола, потому что с начала достоверной истории они уже резко различны. Но такая же трудность существует и у домашних животных, поэтому она не разрушает моногенизма.
Глава X. Деление человеческого вида на пять разновидностей
Последняя глава принимает классификацию Блуменбаха: один род Homo, один человеческий вид, пять главных разновидностей — кавказская, монгольская, эфиопская, американская, малайская. Лоуренс сразу предупреждает, что такое деление условно. Нет ни одного признака, который не переходил бы постепенно в противоположный. Поэтому пять разновидностей это просто удобная схема для уже известных фактов. Миграции, войны, завоевания и смешанные браки ещё больше размывают границы. Он заново описывает все физиологические приметы кавказской разновидности, и перечисляет некоторые народы, которые к ней относятся. Он считает эту разновидность наиболее развитой в нравственном и интеллектуальном отношении, но признаёт внутри неё сильные различия: кельты и германцы у него выше славянских и восточных народов. Блуменбах считал кавказскую форму, возможно, первоначальной. Лоуренс передаёт эти доводы: эта форма якобы наиболее симметрична, от неё проще вывести монгольскую и эфиопскую крайности, она связана с древнейшей цивилизацией, с западной Азией как вероятной колыбелью человечества, с наибольшими успехами искусств и наук. Но Лоуренс не уверен, что это можно доказать. Если первоначальная форма была кавказской, то, по нему, она скорее была не германски-светлой, а смуглой, с тёмными глазами и волосами.
Дальше описываются монгольская и эфиопская разновидности человека, и перечисляются народы, которые к ним относятся. И все же, Лоуренс признаёт, что по ряду признаков негр ближе к обезьянам, чем европеец; но это, по его логике, не делает его «менее человеком», потому что главные признаки человека — это прямое положение, две руки, медленное развитие, разум и совершенствуемость. Внезапно, он даже высмеивает страх европейцев оказаться «роднёй» обезьянам и рабовладельческое использование подобных аргументов. Американская разновидность включает всех коренных американцев, кроме эскимосов. Малайская разновидность в этой схеме самая неустойчивая, по вышеописанным причинам, которые можно отнести к прямому влиянию работ Причарда.
В заключении Лоуренс возвращает слушателя к исходной программе курса. Он говорит, что хотел показать пользу зоологической науки, а не просто собрать факты. Естественная история человека выбрана потому, что она интересна сама по себе, тесно связана с физиологией, анатомией и медициной и в Англии ещё недостаточно разработана. Зоологическое изучение человека, основанное на знании организации и функций, и просвещённое сравнением с животным царством, есть путь к пониманию человеческой природы — физических и моральных свойств, способностей, изменчивости индивида, разновидности и всего вида. Такие исследования дают свет для метафизики, морали, законодательства, общественных учреждений и образования. То есть анатомия и физиология у него выходят далеко за пределы хирургии.
Финал адресован хирургам. Если хирургия — просто ручное ремесло, тогда всё это лишнее. Но если хирург хочет быть учёным врачом, он обязан заниматься анатомией, физиологией, сравнительной анатомией, патологией и естественной историей. Лоуренс противопоставляет научного хирурга механическому исполнителю операций. Он говорит также и о профессиональной ответственности: когда врач стоит перед болью, смертью, тревогой семьи, он должен знать, что сделал всё, что позволяли наука и искусство. Незнание в такой ситуации — это не невинный недостаток, а нравственная вина.

Краткое резюме по книгам Лоуренса
Книга построена так, что в ней происходит постепенное расширение физиологии. Сначала Лоуренс защищает право физиолога говорить о феноменах жизни без богословского надзора. Его спор с Абернети — не мелкая личная ссора, а столкновение двух способов того, как мыслить организм. Абернети, опираясь на Хантера, защищает особый «жизненный принцип» или особую жизненную материю. Лоуренс отвечает, что такие гипотезы не имеют анатомического и опытного основания. Наука не должна принимать слово «жизнь» за объяснение. Надо изучать ткани, органы, функции, болезни и сравнительные ряды животных. Первая лекция открывается ответами на обвинения, будто он использовал кафедру для распространения вредных общественных мнений. Затем он показывает, что физиология не может быть изолированной дисциплиной. Она нуждается в зоологии, сравнительной анатомии, химии, физике, патологии и т.д. Но Лоуренс не даёт ни механистической, ни химической, ни электрической редукции жизни. Механика полезна для объяснения рычагов и движений, химия — для анализа крови, дыхания, пищеварения и выделений; электричество и гальванизм важны как частные явления. Но жизнь нельзя просто приравнять к насосу, брожению или электрическому флюиду.
Далее он переходит к мозгу. Самая сильная и философски скандальная формула книги, что психические явления суть функции мозга, при чем буквально используя метафору Кабаниса про желчь. Это даже демонстративно вынесено в оглавление: «The Mental Phenomena are the Functions of the Brain»; затем идут пункты о соответствии интеллектуальных явлений развитию мозга у животных, о невозможности найти мозгу другую функцию, и о безумии как болезни мозга. После этого вся естественная история человека становится применением той же схемы. Человек изучается как животный вид с особой организацией тела и функциями, отличающих его от остальных животных, но потом тот же метод переносится на различия между человеческими группами, и становится апологетикой расизма.
Главная идея книги заключается в том, что человека следует изучать как часть природы, а не как исключение из природы. Но при этом Лоуренс всеми силами пытается доказать, что человек — это не просто обезьяна! Это особое существо, венец природы. Просто он доказывает это без ссылок на бессмертную душу, а через анатомию и физиологию. Суть, правда, слабо меняется. Лоуренс демонстрирует антропоцентризм и целый вагон предрассудков. Чтобы доказать фундаментальные отличия человека от других животных, он прибегает к тавтологии — просто показывает, что они разные. С таким же успехом и собака отличается от кота. Но Лоурес приплетает телеологию, и выходит, что дело не просто в различиях, в том, почему и для чего эти различия существуют? И выходит, что неведомая сила создала человека изначально с целью, чтобы он был умным, говорящим, прямоходящим, общественным и т.д. Философски это текст очень умеренного, непоследовательного, глупого, но искреннего и боевого физиологического материализма. Пускай он и не совсем радикален, но свою мягкую версию готов отстаивать, даже рискуя карьерой. В целом он признает, что мы не знаем, как именно мозг производит мысль, но зато мы знаем, что психические функции постоянно связаны с мозгом, что они развиваются вместе с мозгом, расстраиваются при его болезни и исчезают как наблюдаемые функции при разрушении организма. Это позиция не метафизического догмата, а клинического и анатомического натурализма. Противники для него — это не только богословы, но и виталисты, которые вводят отдельную «жизненную силу» или «жизненную материю». Лоуренс не отрицает специфики живого, но отказывается превращать эту специфику в самостоятельное существо.
Главная тема для Лоуренса — расовый вопрос. Итак, для Лоуренса существование рас является признаком изменений в человеческом виде и указывает на определенную значимость географической изоляции. Лоуренс отмечал, что расовые характеристики передаются по наследству, а не являются результатом прямого воздействия, например, климата. В качестве примера он рассматривал способ наследования цвета кожи у детей африканского происхождения, родившихся в умеренном климате: как их цвет развивался без воздействия солнца и как это продолжалось из поколения в поколение. Это было доказательством против прямого воздействия климата. Идеи Лоуренса о наследственности намного опередили свое время, как показывает этот отрывок: «Потомство наследует только врожденные особенности [своих родителей], а не какие-либо приобретенные качества». Это самое явное отрицание мягкой наследственности, которое только можно найти. У известного ботаника и генетика XX века — Сирила Дарлингтона были приведены некоторые идеи, изложенные Лоуренсом в его книге, но значительно сокращенные и перефразированные в более современной терминологии:
- Как умственные, так и физические различия у человека передаются по наследству.
- Человеческие расы возникли в результате мутаций, подобных тем, что можно наблюдать у котят.
- Половой отбор способствовал улучшению красоты развитых рас и правящих классов.
- Разделение рас сохраняет их самобытность.
- «Отбор и исключение» являются средством изменений и адаптации.
- Мужчин можно улучшить путем селекции, как и одомашненный скот. И наоборот, их можно испортить инбридингом , что можно наблюдать во многих королевских семьях.
- Зоологические исследования, рассматривающие человека как животное, являются единственной надлежащей основой для преподавания и исследований в медицине, морали и даже в политике.
Рассказ Дарлингтона идет дальше, чем у других комментаторов. Он, кажется, приписывает Лоуренсу современное понимание отбора; впоследствии рассказ Дарлингтона подвергся критике как преувеличение. Дарлингтон не утверждает, что Лоуренс действительно сформулировал теорию эволюции, хотя отрывки из книги Лоуренса предполагают, что расы исторически развивались. И все же, в вопросах наследственности и адаптации, а также в отношении отказа от ламаркизма, Лоуренс довольно продвинут. Почти очевидно, что понимание наследственности у Лоуренса значительно опережало свое время (фактически, опережало Дарвина), и ему не хватало лишь идеи отбора для создания полноценной теории эволюции.
Если перечислить сильные стороны работы Лоуренса, то (1) первая сильная сторона это метод. Лоуренс постоянно возвращает рассуждение к наблюдениям. Он почти всегда старается не довольствоваться красивой схемой, а спрашивает, есть ли у выдвинутой теории строгое анатомическое основание? (2) Вторая — антиметафизический подход. Его критика «жизненного принципа» хороша именно тем, что он не заменяет одну фантазию другой, и не говорит, что всё уже объяснено. Если мы чего-то не знаем, то надо признать незнание, а не давать ему имя и выдавать это за объяснение. (3) Третья — включение человека в общую зоологию. Для начала XIX века это всё ещё серьёзный ход. Человек рассматривается рядом с млекопитающими, обезьянами, домашними животными, ископаемыми формами, породами и разновидностями. Хотя он и не делает из этого радикальных выводов, и без эволюционизма это выглядит странно и половинчато. (4) Четвёртая — его моногенизм. При всех своих расовых предрассудках Лоуренс всё-таки отвергает идею разных человеческих видов. Различия физических, моральных и интеллектуальных качеств человеческих рас аналогичны различиям пород домашних животных; они возникают как врождённые разновидности и передаются наследственно; климат, пища и образ жизни действуют на индивида, но не создают расу. Человеческий вид един, а все различия являются разновидностями.
Но его слабые стороны, это в первую очередь (1) расовая иерархия. Лоуренс отвергает полигенизм, но при этом сохраняет почти все недостатки расовой антропологии: связь черепа и мозга с нравственными способностями и цивилизационной истории. Он слишком прямо переводит культурную и социальную историю в анатомию. В результате его материализм местами становится фаталистическим. Если различие народов заложено в организации мозга, то никакое воспитание, смена политического режима, экономический рост и т.д. — ничего значительно не изменят. (2) Вторая слабость — некритическое доверие к путешественникам. Он иногда скептичен и умён, особенно когда разбирает басни о людях с хвостами, гигантах или фантастических обезьянах. Но когда речь идёт о «нравственном характере» народов, то он часто принимает колониальные описания как сравнительно надёжный материал. Это разрушает строгость, которую он демонстрирует в анатомии. (3) Третья слабость — смешение наследственности и культуры. Он правильно видит, что цвет кожи или форма волос не объясняются простым климатическим воздействием. Но затем переносит эту же логику на интеллект, нравы, цивилизацию и язык. Здесь возникает грубое скольжение от кожи и черепа к исторической судьбе народов. И (4) четвёртая слабость это отсутствие эволюционной рамки. Не принимая идеи Ламарка, он вынужден мыслить возникновение разновидностей через аналогию с породами домашних животных, через врождённые вариации, наследование и «одомашнивание». Это сильная догадка, но без механизма естественного отбора и популяционной истории она остаётся слабой.
