
Автор текста: Friedrich Hohenstaufen
Смотрите также аналогичные статьи про Просвещение в Италии, Германии, и Британии; а также перевод близких по теме разделов из книги по философии в Испании.
Остальные авторские статьи можно прочитать здесь
Эпоха Просвещения в Европе, если рассматривать её всерьез, как её воспринимали современники и сторонники, и даже ближайшие их враги из так называемой эпохи Романтизма — началась с философской революции, которую совершил Джон Локк в 1689 году. Это почти общеизвестный факт, и почти всегда, когда идет речь о Просвещении, имеется в виду две вещи — философский сенсуализм, который ещё называют «эмпиризмом», и критика христианской теологии, т.н. «свободомыслие». И хотя начало этого движения было положено скорее в Англии, но свой хрестоматийный, образцовый характер оно приобрело во Франции. Любопытно, что и сама британская мысль вызревала в тесном контакте с французской интеллектуальной средой: в 1670-х годах Джон Локк провел четыре года во Франции, изучая местную медицину и посещая кружки вольнодумцев, что во многом подготовило его критику врожденных идей, поэтому нельзя сказать, чтобы Франция просто ждала революции в философии. И поэтому многие критики Просвещения в XVIII-XIX веках постоянно связывают это движение с Францией, и если они живут в какой-то другой стране, то своих местных просветителей обвиняют в рабском преклонении именно перед французской культурой. Конечно, обвинения эти чаще всего строились на поверхностном сходстве, игнорируя то, что во всех этих странах параллельно шли собственные глубокие процессы. В той же Англии еще до Локка жесткий материалистический базис выстроил Томас Гоббс (1588-1679) в своем «Левиафане» (1651), ставшем настольной книгой французских либертинов. В Германии, вопреки доминированию духовного рационализма Лейбница, появлялись свои радикальные спинозисты вроде Фридриха Вильгельма Штоша (1648-1704), чья сожженная книга «Согласие разума и веры» (1692) доказывала материальность ума, или ученых вроде Эренфрида Вальтера фон Чирнхауса (1651-1708), продвигавших экспериментальный метод. И даже в Италии, особенно в Неаполе, благодаря Джузеппе Валлетте (1638-1714) зарождался собственный союз картезианской механики и свободомыслия, и это даже не говоря отдельно о роли итальянских ятромехаников (Борелли и т.д.) в возрождении атомизма и материализма.
И все таки, разумеется, что это мнение о виновности французов в снижении уровня духовности — возникало не просто так. У всего есть разумные причины, и поэтому дальше мы увидим, что Просвещение во Франции действительно стало самым последовательным и радикальным на всем континенте. Но всё же, было бы большим преувеличением считать, что Франция была аж слишком радикальной. Даже один из самых выдающихся писателей этого периода, Клод Адриан Гельвеций — жаловался на деспотизм и подавленное состояние культуры своей страны, считая её одной из самых отсталых в Европе, и обращая внимание на Англию, как на образцовое государство. Но действительно, если присмотреться, то даже внутри самой же Франции её знаменитое радикальное крыло никогда не доминировало ни численно, ни по степени своего влияния. Оно стало модным, но только в очень сглаженном виде, а те самые радикалы, на которых столько жаловались, были скорее очень сплоченной и плодовитой, но всё же группой в глубокой оппозиции, переживающей постоянные атаки государственной цензуры. Как это обычно бывает, мы имеем дело с когнитивным искажением и ошибкой. Во всех странах Европы были свои радикалы и свои консерваторы, самых разных типажей, и в самых разных пропорциях. Франция дала миру больше сильных мыслителей радикального крыла, чем другие страны, но это не значит, что они доминировали, и не значит, что их враги были слабы или отсутствовали. В этой статье мы подробно рассмотрим ту часть французского Просвещения, которая сильнее всего способствовала развитию материализма и атеизма. Поэтому здесь не будет сильного акцента на Монтескьё, Вольтере и Руссо (это скорее негативная сторона Просвещения). И кстати, подобные материалы уже были составлены по всем окружающим Францию регионам — Британии, Италии, Испании и Германии (и даже есть очерки по Украине). Поэтому, закончив статью по Франции, мы фактически завершаем создание своеобразной навигационной карты, которая поможет любому интересующемуся темой человеку найти максимальное количество зачастую малоизвестной и неочевидной информации.
Часть первая
Раннее Просвещение
— I —
Пред-просвещение в конце XVII века
От механики тела к материализации души
В XVII веке медицина, анатомия и химия стали главными полигонами для испытания новых философских концепций, так называемой «Новой философии», в основе которой лежали самые разные представления об атомизме (от монад Лейбница до корпускул Бойля). Французский философ и ученый Декарт одним из первых предложил рассматривать тело человека, как гидропневматическую машину, что открыло большие перспективы для развития материалистических идей. Однако его строгое субстанциальное разделение на мыслящую субстанцию (душу) и протяженную субстанцию (тело) оставило нерешенным фундаментальный вопрос об их взаимодействии. Фактически Декарт выступил как идеалист, а его теория познания, делающая разум автономным источником знания, только усиливала эту тенденцию. Кроме того, механистическая гипотеза с самого начала сталкивалась с проблемами. Врачи и анатомы из поколения, родившегося где-то между 1613-1659 годами и создававшие основные свои работы ближе к концу XVII века, ежедневно сталкивались с влажной, химически активной и пульсирующей плотью, и поэтому они начали трансформировать картезианский механицизм. Правда, не всегда эти попытки реформировать Декарта приводили к полезным идеям. Бывали и очень экзотические происшествия, играющие как сравнительно полезную, так и крайне вредную роль. Отличный пример здесь дает Клод Перро (1613-1688), старший брат знаменитого Шарля, составителя сказок. Он получил медицинское образование на медицинском факультете Парижского университета (знаменитом своей схоластической консервативностью), где пошел по пути изучения естественных наук, и в итоге сыграл большую роль в процессе пересмотра локализации души.
Будучи не только известным архитектором, создавшим восточный фасад Лувра, но и анатомом Королевской академии наук, Перро выступил против популярной идеи, разделяемой Декартом, о том, что душа или «общее чувствилище» (sensorium commune) локализованы исключительно в шишковидной железе или каком-либо одном определенном отделе мозга. Перро утверждал, что душа, управляющая телом, не может быть заперта в отдельной камере; она связана со всеми его частями и получает впечатления от объектов непосредственно в периферических органах чувств, а не в центральном резервуаре мозга. Безусловно, это был шаг назад, как бы глупо не звучал Декарт, но он всё же предлагал локализацию духовных функций в части тела. По мнению Перро, мозг выполняет скорее функцию физиологической подготовки «животных духов» (esprits animaux), необходимых для обеспечения чувствительности органов, но сам не является эксклюзивным вместилищем сознания. Однако даже такая сомнительная децентрализация души — стала концептуальным шагом к идее органической чувствительности, сыгравшую полезную роль. Ведь если каждая часть тела обладает имманентной способностью к восприятию и симпатической связи с другими частями, то необходимость в нематериальной сущности, управляющей машиной из единого контрольного центра, постепенно отпадает. В такой перспективе организм предстает как саморегулирующаяся федерация живых частей, что напрямую проложило путь к виталистической концепции «органической чувствительности» (sensibilité organique) Монпельеской школы (Бордё, Бартез) и физиологии Кабаниса, о чем мы ещё будем говорить в последних разделах этой статьи. Обладая глубокими знаниями в области механики, Клод Перро написал сборник с описанием различных машин, представляющих собой новые изобретения, который был опубликован Шарлем Перро в 1700 году.
Параллельно с теоретическими изысканиями Перро, во Франции развивались точные анатомические карты, составители которых стремились связать макроструктуру мозга с его функциями. Человек уже более современного поколения, Раймон Вьессан (1641-1715), был выдающимся врачом из Монпелье, передовой медицинской школы всей Европы. Он провел более пятисот вскрытий, результаты которых легли в основу его монументального труда «Neurographia universalis» (1684), и усовершенствовал методы препарирования (например, используя кипящий винный спирт для дегидратации и затвердевания тканей мозга), что позволило ему невероятно детально описать периферическую нервную систему и глубинные структуры головного мозга. Вьессан впервые четко выделил полуовальный центр (centrum semiovale), зубчатые ядра мозжечка и базальные ганглии (полосатое тело), которые он, развивая идеи британского нейрофизиолога Томаса Уиллиса, рассматривал как важнейшие узлы сенсомоторной интеграции. Базальные ганглии, по его наблюдениям, служили анатомическим перекрестком, где автоматические рефлексы и инстинкты встречаются с произвольными движениями. Хотя физиологические объяснения Вьессана все еще опирались на спекулятивные ятрохимические и картезианские концепции течения «животных духов», его анатомическая точность не оставляла места для мистицизма в описании нервных процессов. Почти тот же механистический подход Вьессан применил и к кардиологии. Описывая сердце и кровеносную систему (включая открытие клапана коронарной вены, ныне известного как клапан Вьессана, и описание митрального стеноза), он последовательно рассматривал патологии как механические нарушения кровотока, лишая болезнь ее сакрального измерения.
Но даже в те времена вопросы эмпирической механики тела становились ареной для ожесточенных институциональных споров, отражавших более глубокие философские разногласия о природе жизни. Классическим примером тому служит полемика вокруг кровообращения плода в утробе матери. Выдающийся хирург парижского Отель-Дьё и член Академии наук Жан Мери (1645-1722) вступил в конфликт с видным анатомом Жозефом-Гишаром Дювернеем относительно функции овального окна (trou ovale или foramen ovale) в сердце человеческого плода. В своем революционном труде «Nouveau système de la circulation du sang par le trou ovale dans le fœtus humain» (1700), Мери отстаивал собственную гидродинамическую модель направления кровотока, принципиально расходящуюся с мнением большинства коллег. Для доказательства своей правоты Мери и Дюверней обращались не к текстам Аристотеля или Галена, а к сравнительной анатомии, вскрывая рептилий (черепах и крокодилов). Хотя с современной точки зрения гипотеза Мери была неверной, сам характер этой многолетней дискуссии крайне показателен. Жизнь, развитие организма и внутриутробное дыхание плода обсуждались исключительно в терминах гидравлики, диаметров сосудов, резистентности тканей и градиентов давления.
Эта тенденция к количественному и механическому описанию жизненных процессов распространялась и на другие науки. Дени Додар (1634-1707), врач, ботаник и член Королевской академии наук, был одной из ключевых фигур академического проекта «История растений». В опубликованных им «Mémoires pour servir à l’Histoire des plantes» (1676) он предложил программу коллективного описания растений, где традиционная ботаническая морфология должна была дополняться точной иллюстрацией, наблюдением роста и химическим анализом растительных веществ. Здесь уже почти не было места для скрытой аристотелевской «растительной души» или «стремления к жизни», а деревья были описаны скорее, как сложные гидравлические и пневматические механизмы. Наряду с Клодом Перро, Додар был одним из немногих французских врачей XVII века, кто серьёзно оценил итальянскую ятромеханику. И, следуя традициям статической медицины Санкторио, он проводил скрупулезные измерения собственного веса, потребляемой пищи и выделений, чтобы математически точно вычислить объем «невидимой испарины». Братья Перро считали его способным возглавить амбициозный проект «История растений», а Фонтенель очень высоко оценил его работу, которая должна была стать важной вступительной частью этого проекта. Известно также, что среди зарубежных авторов, кому Додар разослал экземпляры своего труда, упоминается в том числе и Джон Локк. В области физиологии человека Додар получил известность исследованиями голосового аппарата, представленными Академии в 1700-1707 годах. Полемизируя с классическим представлением о гортани как простой флейте, он подчёркивал роль голосовой щели, напряжения её краёв и прохождения воздуха в образовании голоса и тонов. Благодаря этому одна из наиболее «одухотворённых» функций человека описывалась через материальную анатомию.
Впрочем, нужно отметить, что во-первых, это ещё не было полноценной гидромеханикой растительного организма в духе XVIII века, а во-вторых, сам автор был далек от материализма и свободомыслия. Поэтому, если даже его работы каким-то образом подрывали аргументы теологов, то это было ненамеренно. Однако стоит признать заслугу Додара в том, что его эмпирический подход уже выводил ботанику за пределы чистого описания форм и лекарственных свойств.
Подобная материализация природы происходила и в сфере самой химии, которая в этот период как раз с трудом избавлялась от наследия алхимии. Николя Лемери (1645-1715), химик и аптекарь протестантского вероисповедания (впоследствии вынужденный перейти в католичество из-за преследований), произвел настоящую революцию своим учебником «Cours de chymie» (1675). Этот труд выдержал десятки переизданий, и стал главным химическим бестселлером Европы на следующие полвека. В свет вышло 13 его французских изданий, а кроме того, он издавался на латинском, английском, немецком, итальянском и испанском языках. Немецкий перевод работы был опубликован в Дрездене в 1698 году и переиздавался несколько раз вплоть до 1754 года. В его работе химия представлялась как вспомогательная для медицины наука, однако позже он все больше отходил от этой позиции, и представлял химию как самостоятельную науку о природных процессах, таких как дистилляция, ферментация и сублимация растительных, животных и минеральных веществ. Он выделил пять основных составляющих: две пассивные (вода, земля) и три активные (ртуть, сера и соль в алхимической классификации Парацельса). Эти принципы в алхимическом смысле представляли собой нечто большее, чем просто их названия; например, ртуть представляла собой жидкости, такие как спирт, а сера представляла собой легковоспламеняющиеся, летучие вещества, такие как масла. Хотя всё это и звучит как типичная классификация парацельсианских алхимиков, но она была серьезно изменена, потому что Лемери полностью лишил пять элементов их мистического, сущностного содержания. Кроме того, теория элементов была дополнена своего рода атомной теорией с корпускулами, подобными теории Роберта Бойля.
Опираясь на корпускулярную философию Декарта и Гассенди, он предложил чисто геометрическую и механистическую модель химического сродства, отказавшись от невидимых симпатий, парацельсианских духов и оккультных сил. Он утверждал, что макроскопические свойства веществ определяются исключительно формой их микроскопических частиц. Например, кислоты, по его мнению, состоят из заостренных, шиповидных корпускул (что объясняет их способность «колоть» язык и разъедать металлы, а также растворять вещества), а щелочи — из пористых структур со множеством ячеек. Химическая реакция нейтрализации объяснялась простым механическим сцеплением и обламыванием «шипов» кислот в «порах» щелочей, что сопровождалось выделением тепла из-за трения частиц.
Эта наглядная геометрическая модель сделала химию демонстративной, механической наукой, и заложила прочнейшую основу для материалистического восприятия всех природных трансформаций, включая и те, что происходят в живом организме при пищеварении и секреции. Подобный дрейф медицины от схоластических сущностей к химическому анализу и опыту происходил во всей Европе. Всего немного позже, даже в консервативной Испании того времени зарождалось движение научных реформаторов (Novatores), манифестом которого стало письмо врача Хуана де Кабриады (1665-1714), опубликованное в 1687 году. Кабриада, вторя парижским лекциям Лемери, провозгласил войну схоластическим авторитетам и потребовал сделать основой медицины физико-химический эксперимент. В общем, после того, как Лемери сделал химию более доступной для понимания, на его лекции в Париже начали ходить не только медики, но и женщины, вельможи, создатели будущих салонов. Курс Лемери превратил строгий механистический атомизм в модную светскую тему задолго до «Энциклопедии». Кстати, знаменитый писатель Фонтенель, которого мы уже упоминали выше, был также хорошим другом Лемери. Когда последний умер, Фонтенель в качестве бессрочного секретаря Королевской академии наук произнес панегирик Лемери и завершил свою речь следующими словами:
«Почти вся Европа училась у него химии; французы и иностранцы одинаково отдавали ему дань уважения за свои знания. Он был человеком неустанного труда; он знал только свой кабинет, свою лабораторию и Академию, и он ясно показал, что тот, кто не тратит время впустую, обладает им в избытке».
Однако самым радикальным представителем этого поколения, непосредственно перебросившим мост от медицины к философскому материализму, был парижский врач-ятрохимик Гийом Лами (1644-1683). Он был доктором-регентом на медицинском факультете Парижа и привлек как критику, так и похвалу со стороны коллег-врачей за попытки развития медицины в новых направлениях, основанных на эпикурейской философии. В конце XVII века во Франции уже было немало эпикурейцев, так что это не должно нас удивлять. В своих трактатах «Discours anatomiques» (1675) и «Explication méchanique et physique des fonctions de l’âme sensitive» (1677) Лами предпринял открытую, аргументированную атаку на духовную природу сознания, опираясь на анатомию. Вдохновляясь эпикуреизмом и атомизмом Гассенди, Лами категорически отверг картезианский дуализм. Он заявил, что «чувствующая душа» (âme sensitive), которая, по его мнению, является общей для человека и животных, представляет собой не что иное, как непрерывный материальный поток тончайшей эфирной материи — «животных духов». Этот стремительный, почти огненный материальный флюид ответственен за все без исключения сенсомоторные функции, восприятие, память и воображение. Также Лами использовал классический субверсивный прием вольнодумцев (который позже доведет до совершенства Ламетри): то есть, он формально признавал существование отдельной, бессмертной рациональной души, о которой известно «исключительно из христианской веры», но при этом выстраивал столь исчерпывающую физиологическую механику всех когнитивных процессов, что эта нематериальная прибавка становилась абсолютно излишней гипотезой. За эти свои попытки проследить «новые дороги» в науке, он получил скорее ругательное звание «бич факультета».
Согласно теории Лами, мозг — это вовсе не святилище бессмертного духа, а просто орган секреции, спонжевидный резервуар, из которого материальная душа, или животные духи, отфильтровывается из крови и распределяется по нервам (ср. теории Клода Перро). Заявляя, что разница между душой животного и душой человека заключается исключительно в плотности материи и анатомическом расположении органов, Лами стер онтологическую границу между человеком и животным. Он доказывал, что вся психическая жизнь полностью объясняется физиологией, а различия в умах людей зависят от плотности нервной ткани и длительности вибраций, вызванных внешними стимулами. Этот радикальный шаг делал нематериальную душу совершенно избыточной, превращая Лами в прямого интеллектуального прародителя физиологического материализма XVIII века — сам Ламетри в «Естественной истории души» (1745) будет часто и даже дословно заимствовать пассажи из него.

Этика земного удовольствия
Процесс разрушения старой метафизики происходил не только в медицинских трактатах и отчетах Академии наук, но и в светских салонах и в изящной литературе. Интеллектуальное подполье Франции уже активно осваивало античное наследие, и в том числе им стал доступен классический атомизм и этика Эпикура (часто в прочтении Лукреция). Самые радикальные из французских мыслителей противопоставляли их христианскому аскетизму, учению о первородном грехе и стоической суровости. Даже на примерах выше мы уже видели, как Лами и Лемери использовали атомизм в своих построениях, но возрождение эпикуреизма стало ещё более мощным инструментом в деле натурализации морали.
Если человек — это, как уже показали анатомы, сложно организованная материя, по сути «машина», то его высшим благом должно быть не абстрактное посмертное воздаяние в Царствии Небесном, а гармоничное, лишенное боли земное существование. Центральной фигурой в адаптации эпикуреизма для французского светского общества стал Шарль де Маргетель де Сен-Дени, сеньор де Сент-Эвремон (1614-1703). Военный аристократ, вынужденный провести большую часть своей долгой жизни в изгнании в Англии и Нидерландах из-за оппозиционных политических взглядов в эпоху Фронды, Сент-Эвремон стал живым воплощением утонченного аристократического либертинажа. Сам факт изгнания в Англию и Нидерланды снова иллюстрирует то, что ни одна страна не развивалась изолировано, и что Англия в это время считается весьма передовой страной, с развитой терпимостью к свободомыслию. В 1639 году, ещё до вынужденного бегства из Франции, он встретил в Париже философа Пьера Гассенди, и стал одним из его учеников. Поэтому считается, что как философ Сент-Эвремон был продолжателем Монтеня, Гассенди, в некоторой степени Спинозы. Последняя связь считается спорной, но во время своего пребывания в Гааге Сент-Эвремон якобы лично общался со Спинозой, оставив воспоминания о его скромности, исключительной эрудиции и скрытом радикализме его «Богословско-политического трактата», семена которого, по мнению Сент-Эвремона, неизбежно вели к атеизму, хотя в личном общении философ казался деистом, признающим высшее Существо.
По мнению Сент-Эвремона, существование абсолютной духовности и бессмертие души невозможно доказать средствами разума. Самого бытия Бога он не оспаривал, однако считал его природу непознаваемой. Лучшей из религий философ считал христианство, в частности католицизм, хотя и воспринимал его в форме, близкой к деизму. Философия Сент-Эвремона не была строгой, педантичной академической системой. Скорее это был элегантный стиль жизни и образ мысли, основанный на радикальном эстетическом и моральном релятивизме (ср. культура дэнди в Англии нач. XIX века). Он открыто утверждал, что природа человека предельно изменчива, соткана из противоречий и управляется эгоистичными страстями. Однако, вместо того чтобы сокрушаться о «падении» человеческой природы, как это делал мракобес Паскаль и янсенисты; или вместо того, чтобы пытаться жестоко подавлять плоть ради трансцендентных идеалов, Сент-Эвремен предлагал принять человека таким, какой он есть — как природный феномен. Высшим благом он считал не стоическую апатию, а умеренное, эстетически выверенное удовольствие (volupté), достигаемое через дружбу, изысканную пищу, искусство и интеллектуальную свободу. В своих эссе он доходил до того, что ставил дружбу выше формальной справедливости. Если государственная справедливость — это лишь жесткий, искусственный конструкт, созданный людьми из страха для поддержания социального порядка, то дружба — это дар самой Природы, делающий человеческую жизнь сносной и осмысленной. Постепенно Сент-Эвремон распространил свой релятивизм на эстетику и культуру, подрывая веру в абсолютные авторитеты; а вступив в знаменитый «Спор о древних и новых», он отвергал слепое преклонение перед античными авторами, доказывая, что каждая эпоха и каждая нация имеют свой собственный характер, политику и нравы. Поскольку искусство подражает природе, а само восприятие природы меняется в зависимости от времени, возраста человека и социальных условий, то и критерии красоты, и моральные нормы не могут быть застывшими и универсальными. Его исторический релятивизм мягко, но неуклонно подтачивал саму идею вечных, богоданных истин, заменяя их концепцией изменчивого человеческого опыта и вкуса.
Значительное место в наследии Сент-Эвремона занимают личные письма, среди адресатов которых, например, знаменитый поэт Лафонтен, и что самое главное — Нинон де Ланкло (1620-1705). Эта последняя писательница для нас особенно интересна. Она была известнейшей хозяйкой литературного салона, покровительницей искусств и популярной куртизанкой. Нинон прославилась своей красотой, необычайным остроумием, а также тем, что сохраняла свою необыкновенную привлекательность практически до самой смерти. Её отец был последователем философии Эпикура, и позже, и даже после того, как он умер, сама Нинон продолжала находится под влиянием эпикуреизма вообще и Монтеня в частности. Она была отлично образована, знала итальянский и испанский языки, свободно ориентировалась в классической литературе, играла на лютне и клавесине. Будучи самой популярной куртизанкой Парижа, у нее были очень влиятельные любовники, среди которых и знаменитый голландский ученый Гюйгенс, и сам Ларошфуко (ещё один около-гедонистический писатель, которого любили цитировать эпикурейцы, и который считается предшественником Гельвеция). Ходят легенды, что её добивался и знаменитый кардинал Ришелье, но получил отказ, даже несмотря на астрономические суммы денег, которые он предлагал. Она дружила с самыми разными знаменитостями, от Сент-Эвремона до драматурга Расина. Позже Нинон стала близкой подругой Франсуазы д’Обинье, более известной как мадам де Ментенон, фаворитки, а затем второй жены Людовика XIV. Так что не удивительно, что её влияние было огромным, а иногда, косвенным путем, переходило все возможные ожидания. Так, в начале 1660-х именно Нинон де Ланкло поощрила молодого Мольера — считается, что именно в её салоне он впервые прочёл своего «Тартюфа», и даже вывел её образ в «Мизантропе» в персонаже Селимены. Ещё мы знаем, что в своём завещании она оставила средства для покупки книг 9-летнему сыну своего счетовода по имени Франсуа Мари Аруэ — который позже прославился под литературным псевдонимом Вольтер. Творчество Нинон — одна из лучших страниц в истории эпикурейской философии; и что характерно, вместе с Сент-Эвременом и многими другими либертинами XVII века, она вошла в историю эпикуреизма, изложенную Дидро в знаменитой «Энциклопедии».
Популярности подобных материалистических и эпикурейских идей в широких кругах во многом способствовал врач Франсуа Бернье (1620-1688), известный путешественник и преданный ученик Гассенди. Кроме того, он дружил с видными эпикурейцами-писателями из гассендистских кружков, в том числе с Мольером и Сирано де Бержераком. В 1654 году Бернье посетил Палестину и Сирию, и явно задался целью стать путешественником; правда, в 1655 году он ненадолго возвращается во Францию, чтобы принять участие в похоронах своего учителя. Только после этого начинается многолетние путешествия Бернье по Египту, Аравии и Индии (в частности, пребывание при дворе Великих Моголов), занявшие у него в общей сложности 13 лет жизни. Эти путешествия привнесли в его труды эмпирический, компаративный подход к религиям и культурам, что способствовало разрушению европоцентричного и христианского догматизма. Сравнение обычаев и верований разных народов привело Бернье к идее культурного релятивизма и скептического отношения к «уникальности» библейских догм. В самой Франции Бернье пользуется огромным успехом. Его рассказы об Индии слушают и пересказывают с большим интересом. По возвращении на родину Бернье приглашают в великосветские салоны; он даже получает прозвище «Великий Могол». Он даже получает доступ ко двору, и к влиятельнейшему в те годы министру финансов Франции — Кольберу. При активном содействии Кольбера, в 1670 году Бернье получает от короля Людовика XIV разрешение на издание книги, описывающей Индию, и эта книга Бернье имела огромный успех. В течение первых семи лет (1670-1676) она была издана девять раз, из них дважды в Париже, трижды в Лондоне, Амстердаме, Франкфурте, Милане. Основную причину падения феодальных восточных деспотий Бернье видит в отсутствии частной собственности на землю, в забвении закона «мое» и «твое».
«Но было бы более целесообразным не только для подданных, но и для самого государства и государя, чтобы этот последний, как в наших государствах и королевствах, не являлся единственным собственником всех земель в государстве, чтобы у частных лиц было бы, как у нас, «мое» и «твое», — пишет Бернье в записке к Кольберу.
Изложение конкретных событий Бернье дает живо и подчас красочно, подмечая в них наиболее характерное. Но даже несмотря на такую позицию по поводу частной собственности, он был высоко оценен даже Марксом и Энгельсом. Так в 1853 году Маркс пишет Энгельсу: «Об образовании городов на Востоке нет ничего более блестящего, наглядного и неотразимого, чем старая книга Франсуа Бернье, бывшего девять лет врачом при Ауренгзебе», на что Энгельс отвечает Марксу: «Старый Бернье на самом деле очень хорош. Всегда радуешься, когда наткнешься на этакого старого, трезвого, ясного француза, всегда попадающего в самую точку».
Но даже при такой общепризнаной славе, вернувшись домой, Бернье тут же попадает в неприятности. В 1671 году консервативные круги Парижского университета (Сорбонны) попытались через Парламент Парижа провести официальный указ, запрещающий преподавание философии Декарта, и обязывающий вернуться исключительно к Аристотелю. Хотя Гассенди и был врагом Декарта, но Бернье всё равно решил выступить в защиту картезианства. В ответ на это решение властей, вместе со своим другом, знаменитым поэтом и критиком Никола Буало, они написали блестящий сатирический памфлет «Бурлескный приговор». В нем они до абсурда довели требования схоластов (например, «запретить крови циркулировать без разрешения Аристотеля»). Эта сатира была настолько убийственной, что Парламент под хохот всего Парижа отказался принимать запрет. Но факт оставался фактом, и Бернье стал врагом очень влиятельных парижских консерваторов. За этим подвигом последовала публикация книги «Сокращенное изложение философии Гассенди» (1674). Теперь он снова заявляет о себе, как о философе-эпикурейце, что также не должно было способствовать его репутации в официальных кругах. Зато он попадает в новые эпикурейские кружки, знакомится с Нинон де Ланкло, Сент-Эвремоном и другими известными либертинами того времени. Более того, он даже посещал лекции химика-атомиста Лемери, и успел лично познакомиться со знаменитым свободомыслящим скептиком Пьером Бейлем. Конечно, история либертинов, как и школы последователей Гассенди не заканчивается на этом, но мы ограничимся фигурой Бернье, как центрального автора, который продолжал дело своего учителя.
Правда, как философ, Бернье не был слишком последовательным. Он ещё сильнее, чем сам Гассенди, делал уступки христианству и спиритуализму. И всё же, распространение идей Бернье подготовило интеллектуальную среду к восприятию того факта, что познание возможно исключительно через органы чувств (сенсуализм, или эмпиризм), а значит, любые абстрактные теологические спекуляции о нематериальных сущностях лишены эпистемологического фундамента. Он поддержал концепцию мира, состоящего исключительно из неделимых атомов и пустоты, и сделал её достоянием светских салонов. В рамках этой системы материя переставала быть пассивной субстанцией; она наделялась внутренней геометрической динамикой и даже, в интерпретации радикальных последователей, зачатками чувствительности. И всё это в 1670-е годы, ещё до революционной публикации Локка, который и сам, как известно, читал работы Бернье о философии Эпикура. Но теперь пришло время признать самую слабую часть наследия Бернье. Он совсем не ограничивался популяризацией эпикуреизма, и в 1684 году опубликовал первую теоретическую попытку разделить человечество на «расы». В «Журнале ученых» выходит анонимная статья под названием «Новое деление Земли различными видами или расами людей, населяющих её». В отличие от более поздних работ Буленвилье, который приравнивал расы к семьям, или Бюффона, который связывал их с климатом, здесь цвет кожи считался неизменным физическим признаком. В результате Бернье выделил четыре «расы»: первая включала жителей Европы, Северной Африки, Египта и Индии; вторая — жителей Африки; третья — жителей Китая, Татарии и Центральной Азии; и четвертая — лапландцы. В классификации американцев и койкоинов он ещё колебался. Таким образом, Бернье первым распространил концепцию расы на все человечество. И даже если он не установил четкой открытой иерархии между «расами», качества, которые он приписывал каждой из них, привели к тому, что европейцы оказались намного выше других, которых он сравнивал с «мерзкими животными», и заложили современные основы расизма. Он писал, например:
«Лапландцы составляют 4-й вид. Это низкорослые, коренастые люди с толстыми ногами, широкими плечами, короткой шеей и каким-то вытянутым, довольно отвратительным лицом, которое, кажется, напоминает медвежье. Я видел только двоих из них в Данциге, но, судя по портретам, которые я видел, и отчетам многих людей, побывавших в этой стране, они мерзкие животные».
Ну а самым разрушительным ударом по догматическому мышлению, навсегда изменившим интеллектуальный ландшафт Европы, стала деятельность Пьера Бейля (1647-1706), крупнейшего скептика Франции со времен Монтеня. Французский гугенот, бежавший от религиозных преследований Людовика XIV в Роттердам, Бейль создал свой гигантский «Исторический и критический словарь» (1697), который стал арсеналом аргументов для всех последующих поколений просветителей, от Вольтера до Дидро. Иногда специально для Франции с публикации именно этой работы вообще начинают отсчитывать эпоху Просвещения. Сам Бейль не был физиологическим материалистом, но его метод тотального, методического скептицизма наносил удар в первую очередь по теологам и спиритуалистам; а к борцам против теологии он старался относиться скорее комплиментарно, даже если не во всем с ними соглашался. Наиболее влиятельными в его Словаре стали статьи «Спиноза», «Рорарий» и «Пиррон». Бейль наглядно продемонстрировал, что исторические факты, жития святых и религиозные догмы, веками считавшиеся незыблемыми, полны противоречий, логических нестыковок и откровенного абсурда. При этом он активно защищал идею веротерпимости, аргументируя это тем, что человеческий разум слишком слаб, ограничен и подвержен ошибкам, чтобы какая-либо конфессия могла претендовать на обладание абсолютной истиной и навязывать ее силой. Но самым шокирующим его тезисом, изложенным еще в «Pensées diverses sur la comète» (1682), стало утверждение, что мораль и этика абсолютно независимы от религии. Бейль логически доказывал, что общество из добродетельных атеистов не только теоретически возможно, но и на практике могло бы быть гораздо более нравственным и мирным, чем общество ревностных христиан. И обосновывал это тем, что реальное поведение людей управляется не их метафизическими убеждениями или страхом перед загробным судом, а их природными страстями, социальным инстинктом, желанием сохранить репутацию и страхом перед светскими законами. С этой секуляризацией этики была тесно связана и его знаменитая критика картезианской гипотезы о «животных-машин». Бейль указывал на то, что отрицание чувствительности у животных противоречит очевидности, а признание у них ощущений без признания бессмертной души с неизбежностью ведет к материалистическому выводу о том, что сама органическая материя способна чувствовать и мыслить.
Этот знаменитый парадокс Бейля с нравственными атеистами произвел мини-революцию в этике. Он окончательно оторвал мораль от теологии, подготовив почву для утилитарных и социальных теорий XVIII века, где единственным критерием добра и зла становится не соответствие абстрактному божественному закону, а конкретная земная польза для общества. Либертинная предыстория, начавшаяся с утонченного поиска эстетических удовольствий у Сен-Эвремона, в текстах Бейля превратилась в строгий философский принцип секулярного гражданского общества.
Естественная история и проекты вечного мира
Третья, и возможно самая масштабная линия атаки на традиционную картину мира исходила от мыслителей, переосмысливавших макрокосм — историю Земли, структуру Вселенной, происхождение религий и базовые принципы организации человеческого общества. Пожалуй, наиболее впечатляющий сдвиг в понимании геологического времени и эволюционного происхождения жизни совершил Бенуа де Майе (1656-1738) в своем визионерском трактате «Теллиамед, или Беседы индийского философа с французским миссионером» (1748). Этот труд был издан посмертно, но ещё при жизни автора, в виде анонимных списков, он циркулировал в радикальных кругах. Будучи французским дипломатом и генеральным консулом в Египте, Де Майе имел хорошую возможность многократно наблюдать геологические формации, осадочные породы и изменения уровня Средиземного моря. Эти эмпирические наблюдения привели его к созданию радикальной, ультранептунической космогонии, разрушавшей все библейские рамки. Согласно его теории, Земля первоначально была полностью покрыта водой. Наблюдая за изменением береговых линий и гидрологией колодцев, он математически вычислил скорость постепенного отступления моря — около 7 сантиметров (3 дюймов) в столетие. По мере того как вода убывала, обнажалась суша, и в частности горы, которые де Майе считал древними морскими рифами и отложениями течений. Из-за своих подсчетов, Де Майе отверг традиционную библейскую хронологию в шесть тысяч лет, исчисляя возраст Земли более чем в шесть миллионов лет (в некоторых рукописях он намекал на циклы в сотни миллионов или миллиарды лет). Но ещё более радикальным в «Теллиамеде» был вывод о происхождении живых существ: все сухопутные формы жизни, включая человека, произошли от морских организмов в результате постепенной, растянутой на миллионы лет трансформации при вынужденном переходе из водной среды в воздушную (ср. философия Анаксимандра Милетского). Предвосхищая эволюционный трансформизм Ламарка, и даже некоторые аспекты теории Дарвина, де Майе утверждал, что невидимые семена жизни вечно рассеяны по всему космосу и развиваются там, где для этого есть подходящие материальные условия (вода и свет). Человек, таким образом, навсегда терял свой сакральный статус венца творения, созданного по образу и подобию Божьему. Он становился лишь побочным продуктом космического цикла — прямым потомком морских существ. Именно поэтому де Майе со всей научной серьезностью собирал свидетельства моряков о русалках и «морских людях», видя в них переходные звенья. Вселенная де Майе была вечной, чисто материальной и абсолютно равнодушной к теологическим нарративам; в ней не было места для акта Творения.
Рядом с этими прозрениями, мощным популяризатором идеи децентрированной и бесконечной Вселенной выступил Бернар Ле Бовье де Фонтенель (1657-1757), долгие годы бывший бессменным секретарем Академии наук. Хотя к тому моменту это уже не было каким-то чрезвычайным ноу-хау и все должны были быть знакомы с идеями Джордано Бруно в общих чертах, но «Беседы о множественности миров» (1686) Фонтенеля, своим изящным салонным языком снова вводили читателя в гелиоцентрическую систему Коперника и Декарта. Следуя за фантастическими работами эпикурейца-гассендиста Сирано де Бержерака, в этой книге развивалась идея о том, что другие планеты Солнечной системы тоже могут быть обитаемы. Этим Фонтенель наносил очередной удар по антропоцентризму; ведь если Вселенная бесконечна и наполнена множеством населенных миров, тогда наша Земля — лишь случайная пылинка, а населяющее её человечество не может претендовать на исключительное внимание Создателя, или на центральную роль в драме спасения. Фонтенель также стоял у истоков сравнительной истории религий. В своих эссе, таких как «О происхождении басен», он показывал, как человеческое невежество, первобытный страх перед грозными природными явлениями и склонность к антропоморфизму порождают богов, чудеса и суеверия, сводя религию к психологическому феномену ранних стадий развития цивилизации.
Параллельно с десакрализацией природы происходила и жесткая десакрализация политики и истории. Граф Анри де Буленвилье (1658-1722) сыграл в этом процессе двоякую, но парадоксально важную роль. С одной стороны, он был одним из главных скрытых проводников спинозизма во Франции. Его «Essai de métaphysique dans les principes de Benoît de Spinosa», широко расходившийся в подпольных рукописях, представлял собой неплохое изложение и адаптацию идей Спинозы, в котором Бог окончательно отождествлялся с имманентной Природой, а мир подчинялся строжайшему геометрическому детерминизму и фатализму, исключая свободу воли и чудеса. Как и Сент-Эвремон, он склоняется к материалистическому прочтению пантеизма Спинозы. Кроме того, в своих масштабных исторических трудах Буленвилье атаковал французский абсолютизм Людовика XIV, предлагая совершенно светскую, генеалогическую и детерминированную концепцию истории. Он утверждал, что социальная иерархия Франции — это не результат священного божественного установления, а прямое историческое следствие завоевания Галлии германскими племенами франков. Галло-римляне стали простолюдинами по праву завоевания, а франки по этому же праву сильного составили независимую аристократию (noblesse d’épée). И хотя политически Буленвилье был реакционером, защищавшим утраченные привилегии аристократии против королевского деспотизма, сама его методология была революционной, ведь он искал материальные, исторические причины для возникновения социальных структур, полностью игнорируя теологическое обоснование власти монарха. Этот метод проложил прямой путь к социологическому анализу эпохи Просвещения (включая работы Монтескьё). Но ещё более острым, бескомпромиссным политическим и религиозным критиком выступил Робер Шаль (1659-1721), автор анонимной рукописи «Difficultés sur la religion proposées au père Malebranche». Он использовал логический аппарат, рационализм и картезианство самого Николя Мальбранша (ведущего теолога и мракобеса того времени), чтобы опровергнуть ортодоксальное христианство. Шаль выстроил деистическую систему, введя концепцию Божественной Справедливости как третьего, независимого атрибута Бога, наряду с Мудростью и Всемогуществом. На этом основании он доказал, что историческое христианство с его догматами о первородном грехе (наказывающем невинных потомков), кровавыми искуплениями, таинством евхаристии, инквизицией и претензиями на светскую власть Папы Римского — прямо и грубо противоречит Разуму и Справедливости. После этого он негодованием обрушился на «искусственные религии» (religions factices), которые, по его мнению, были созданы кастой священников исключительно для обогащения, удержания власти и порабощения масс, противопоставляя им естественную религию совести и чистого разума. Шаль с презрением описывал культ реликвий, видя в них лишь «обычные гнилые кости», и с возмущением писал о том, как под предлогом защиты истинной веры проливается кровь добропорядочных граждан, отказываясь признать за церковью монополию на истину и мораль. Впоследствии эта рукопись попала в руки энциклопедистов (включая Нежона и Гольбаха), которые переписали и ужесточили ее, издав в 1768 году под названием «Le Militaire philosophe», уже как откровенно атеистический манифест.
Наконец, логическим и практическим завершением этой масштабной секуляризации стали труды аббата Шарля-Ирене Кастеля де Сен-Пьера (1658-1743). Отказавшись от средневековых иллюзий о том, что миром правит христианская добродетель и благочестие, Сен-Пьер заявил, что люди — это рабы своих страстей, и управлять ими (а также монархами) можно, только апеллируя к их прямым, расчетливым интересам и страху. В своем знаменитом «Проекте вечного мира» (1713) он предложил навсегда заменить постоянные разрушительные войны европейских монархов институционализированной конфедерацией (прообразом Европейского Союза), арбитром в которой выступал бы юридический договор, международный трибунал и взаимная торговая выгода, а не пушки и династические амбиции. Сен-Пьер был одним из первых мыслителей Франции, последовательно веривших в идею Прогресса. В рамках своей критики абсолютизма он предложил систему «полисинодии» — коллегиального управления государством через советы экспертов, вместо капризной воли одного монарха. Он считал, что государство должно управляться сугубо научно, опираясь на прозрачные принципы верховенства закона, демографические расчеты, развитие мануфактур и торговли. Заменяя теологическое оправдание власти утилитарным расчетом общественной пользы и государственной эффективности, Сен-Пьер стал прямым предтечей политической экономии, социализма и утилитарной этики эпохи Просвещения, и в чем-то смог предвосхитить идеи Вико, Канта и Кондорсе.

— II —
Раннее Просвещение и рукописное подполье
Взрыв из подполья: от Жана Мелье к тотальному атеизму
В предыдущем поколении мы видели, как анатомы и врачи (Перро, Вьессан, Мери, Додар, Лемери, Лами) демистифицировали тело, сведя тайну жизни и мысли к гидравлике сосудов, затвердеванию тканей, вибрации нервов и механическим химическим реакциям. Они сделали возможным появление концепции «человека-машины». Эпикурейцы и скептики (Сен-Эвремон, Нинон, Бернье, Бейль) убедительно доказали, что мораль может существовать без надзора теологии, базируясь исключительно на физиологии земного удовольствия, на дружбе и социальном контракте. Натуралисты и историки (де Майе, Фонтенель, Буленвилье, Шаль, Сен-Пьер) бесконечно расширили границы времени и пространства, низведя человека до крошечной материальной частицы грандиозного, но слепого космического процесса, которым, однако, можно рационально управлять с помощью утилитарного разума и науки. И все это было совершено в течении одного-двух десятилетий, в основном ещё до того, как Джон Локк опубликует свою революционную работу по философии.
Теперь мы переходим к поколению раннего Просвещения, к людям родившимся между 1660-1688 годами, и которые будут создавать свои ключевые работы уже в начале XVIII века. Официальная культура этого времени все еще определялась жесткими рамками католической ортодоксии и картезианского дуализма; однако уже здесь, не только подпольно, но и в официальной среде, выковывалось концептуальное оружие для радикального Просвещения следующих поколений. Долгое время в историографии доминировало представление о том, что открытый материализм и атеизм стали достоянием лишь второй половины XVIII века, однако их истинные корни кроются в колоссальной по своим масштабам сети распространения подпольной литературы. Эта невидимая республика писем, расцветшая в первые десятилетия столетия, создавала параллельную интеллектуальную реальность, недоступную для королевской цензуры.
Самой знаменитой и бескомпромиссной фигурой этого подполья является Жан Мелье (1664-1729), скромный католический кюре из шампанских деревень Этрепиньи и Балев, который после своей смерти оставил колоссальный рукописный труд, известный как «Завещание» (1729), или «Мемуар мыслей и чувств». Эта работа представляла собой первую в истории новоевропейской мысли стройную систему последовательного атеистического материализма, которая соединялась с революционным эгалитаризмом (из-за чего Мелье высоко ценили в СССР, как важного предшественника идей коммунизма). Труд Мелье выходит далеко за рамки традиционного антиклерикального памфлета. Он отвергал не только догматического христианского Бога, но и обобщенного Бога естественной религии деистов, утверждая, что само существование зла, несправедливости и страданий в мире абсолютно несовместимо с идеей всеблагого и мудрого Творца вселенной. Мелье заимствовал изощренные логические аргументы из ортодоксальных теологических диспутов между иезуитами, картезианцами и янсенистами, обращая их схоластические методы против самой теологии. В каком-то смысле его даже можно считать альтернативной версией британского материалиста Джона Толанда, с той лишь разницей, что Мелье довел свои выводы до яростного социального бунта. Впрочем, этот дрейф к детерминизму и материализму зрел повсюду: в той же Великобритании близкий друг Локка Энтони Коллинз (1676-1729) в своем «Философском исследовании человеческой свободы» (1717) обосновывал строгую причинность человеческих поступков, лишая теологию свободы воли. Труды Коллинза и Толанда активно проникали во Францию, становясь частью единого подпольного интеллектуального потока, и вполне возможно, что они оказали влияние и на Мелье.
В самой основе аргументации Мелье лежат шесть фундаментальных доказательств тщетности и ложности религий, которые он методично деконструирует на страницах своего труда.
- Религия есть плод человеческого вымысла; политики используют ошибки и злоупотребления веры для укрепления собственной власти. Происхождение идолопоклонства кроется в гордыне правителей и невежестве масс.
- Слепая вера, являющаяся фундаментом религии, есть лишь принцип иллюзий и обмана, а также фатальная причина вечных конфликтов между людьми.
- Подвергаются критике жестокие и варварские жертвоприношения невинных животных. Мелье разоблачает ложность божественных обещаний, якобы данных патриархам Аврааму, Исааку и Иакову.
- Ложность пророчеств Ветхого и Нового Заветов. Критика духовных, аллегорических и мистических интерпретаций, с помощью которых теологи пытаются скрыть фактические противоречия.
- Несостоятельность догматов о Троице, Боговоплощении, а также сотворения мира и первородного греха. Христианство описывается как подлый и презренный фанатизм.
- Возникновение дворянства и тирании напрямую связано с религиозной легитимацией власти.
Новаторство Мелье заключается в том, что он объединил онтологический материализм с радикальной социально-политической критикой. Согласно его концепции, религия есть не просто гносеологическая ошибка, а продуманный инструмент для социального контроля. Он настаивал на том, что политика и теология неразрывно связаны в единый угнетающий механизм. По сути, существует исторический и функциональный сговор между монархом и священником, цель которого — защита собственности и привилегий власть имущих. Эта концепция породила его знаменитый, позже подхваченный Сильвеном Марешалем и Дени Дидро, гневный призыв к тому, чтобы «все правители земли и все дворяне были повешены и задушены кишками священников».
Этика Мелье предвосхитила утилитаризм, анархизм и ранний коммунизм. Для него отрицание Бога — это не абстрактная метафизика, а необходимое основание для построения солидарного общества, базирующегося на радости телесного бытия, всеобщем равенстве и справедливом распределении благ. Он утверждал, что моральные обязанности людей проистекают исключительно из их собственной биологической и социальной природы. Отрицая свободу воли и бессмертие души, Мелье постулировал, что материя обладает собственными законами движения. Примечательно также его глубокое сострадание к животным. Мелье подробно разбирал картезианство, показывая его внутреннюю несостоятельность. Он указывал, что если считать материю пассивной, для ее движения требуется внешний толчок Бога. Но если признать движение имманентным свойством материи («материя существует сама по себе и движется сама по себе»), то Бог становится избыточным. Развивая также высказанную Пьером Бейлем (см. главу I) дилемму о «животных-машинах», Мелье с глубоким состраданием отвергал картезианское оправдание вивисекции, называя актом варварства жестокое обращение с существами, не причиняющими никому зла, демонстрируя тем самым последовательность своего материалистического эгалитаризма.
Осознавая разрушительный потенциал текста, спустя более тридцати лет после смерти автора, Вольтер снова издал его в 1761 году, но в виде сильно урезанных «Извлечений» (Extrait). Вольтер намеренно удалил всю эгалитарную, коммунистическую и строго материалистическую составляющую, попытавшись представить Мелье умеренным деистом, призывающим к некой «естественной религии». Лишь благодаря подпольной активности таких мыслителей, как Гольбах (которому долгое время приписывали авторство вдохновленного Мелье трактата «Здравый смысл»), подлинный дух деревенского священника продолжал циркулировать в европейском интеллектуальном кровотоке, пока в 1864 году в Амстердаме не было опубликовано полное издание манускрипта.
Находясь в условиях строжайшей цензуры, авторы материалистических текстов остро нуждались в надежных псевдонимах и академическом прикрытии. Фигура Жана-Батиста де Мирабо (1675-1760), который был секретарем Французской академии, стала одним из самых известных «брендов» такого рукописного подполья. Под его именем, часто уже после его смерти, публиковались и циркулировали тексты, аккумулировавшие ключевые философские концепции раннего материализма. В 1751 году в Лондоне (фиктивное место издания) вышел сборник, состоявший из нескольких трактатов, объединенных под названиями «Мир, его происхождение и древность» и «О душе и ее бессмертии». В реальности эти труды представляли собой сложную компиляцию текстов Анри де Буленвилье, самого Мирабо и Жана-Фредерика Бернара (1680-1744) — французского издателя-гугенота, обосновавшегося в Амстердаме. Именно Бернар в своём монументальном многотомном издании «Религиозные церемонии и обычаи всех народов мира» (1723-43) нанёс сокрушительный удар по догмату исключительности христианства, показав обряды всех религий сквозь призму сравнительной этнографии и лишив их божественного статуса. Задумка Мирабо отличалась образцовой согласованностью методов и систематической целью — десакрализацией природы, истории и человеческой психики. В трактате о душе применялся комплексный мультидисциплинарный анализ для доказательства материальности сознания. Рукописи этого круга выдвигали против идеи бессмертия души четыре основные группы аргументов:
- Лингвистические: Древние народы и авторы священных текстов не имели понятия о нематериальном существе. Термины, использовавшиеся для обозначения «души» (anima, spiritus), этимологически означали исключительно «дыхание» или «ветер» — то есть физические, материальные явления.
- Политические: Догмат о бессмертии души и загробном воздаянии был сознательно сконструирован правителями и жрецами как необходимый «моральный тормоз» для устрашения и подчинения народа.
- Психологические: Вера в вечную жизнь поддерживается исключительно человеческим тщеславием (amour-propre) и инстинктивным страхом биологической смерти.
- Анатомо-физиологические: Описание человеческого тела строилось на основе функционального и организационного механицизма. Душа рассматривалась не как субстанция, а как эмерджентное свойство телесной организации, неразрывно связанное со строением нервной системы и мозга.
Для доказательства этих постулатов все вольнодумцы того времени уже активно использовали отчеты Академии наук о медицинских аномалиях или анатомических вскрытиях, из которых было хорошо видно, что сознание угасает вместе с повреждением мозга. Примерно в те же годы, когда Мелье дописывал свою работу, во Франции уже активно циркулировали многочисленные подпольные работы без авторства. Одна из самых заметных — «L’Âme Matérielle» (ок. 1728). Этот текст напрямую наследовал аргументацию парижского врача Гийома Лами, и представлял собой компиляцию из разных радикальных источников того времени. В рукописи локковская идея о «мыслящей материи» и толандовское учение о внутренней активности вещества объединялись с физиологическими аргументами Лами для доказательства материальности сознания. Он полностью построен на анатомических и ятрофизических аргументах и описывает, как рассечение мозга, влияние алкоголя, лихорадки и механические травмы головы напрямую изменяют или уничтожают личность, память и мышление. Если механическое повреждение «шестерёнок» останавливает работу ума, значит, ум — это функция механизма, а никакой бессмертной субстанции не существует.
Наряду с философским материализмом, ещё одним мощным инструментом деконструкции религии стала историческая филология. Николя Фрере (1688-1749), выдающийся историк и исследователь древних культов, в приписываемом ему подпольном трактате «Письмо Фрасибула к Левкиппу» предпринял фронтальную атаку на теизм (официально опубликован только в 1760-е Гольбахом). Продолжая линию Бернара де Фонтенеля об «источнике басен» (см. главу I), Фрере сводил происхождение религиозных догматов к первобытным страхам человека перед непонятными природными катаклизмами и к последующим манипуляциям жречества. Его подход продемонстрировал, что религии можно и нужно изучать натуралистически, как сугубо антропологический и исторический феномен.
А в области гносеологии и эпистемологии решающий шаг к Просвещению сделал Сезар Шено Дюмарсе (1676-1756), в будущем один из сотрудников «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера. Его работы по грамматике и логике заложили основы сенсуалистической педагогики, выводящей все идеи из чувственного опыта, а не из врожденных божественных истин. Самым значительным вкладом Дюмарсе стал трактат «Le Philosophe» (1730), позже вошедший в знаменитую «Энциклопедию». В этом философском манифесте кардинально переопределялась роль мыслителя; это здесь звучал девиз: «Разум для философа — то же, что благодать для христианина». Философ описывался не как метафизик, ищущий религиозных откровений, а как рациональный социальный деятель, руководствующийся принципами гражданского долга и общественной пользы (развивая в секулярном ключе идеи утилитаризма Сен-Пьера из главы I). Гражданское общество, а не божественная благодать, становилось для него единственным ориентиром на земле. Радикальное смещение фокуса с небесного на земное, с абстрактной теологии на грамматику и логику здравого смысла, определило траекторию всей французской сенсуалистической идеологии вплоть до эпохи Французской революции и трудов де Траси и Кабаниса.
Философия в будуарах: либертины, комедии и нравы
Параллельно с разрушением религиозной картины мира в философских трактатах происходила глубокая секуляризация в сфере понимания человеческой природы, эмоций и искусства. Эстетика и литература перестали опираться на жесткие рационалистические каноны классицизма XVII века, обратившись к эмпирическому исследованию человеческой чувствительности (sensibilité). Зарождается литература так называемого сентиментализма, первые формы того стиля, который вскоре получит название романтизм. Этот фундаментальный переворот в эстетике совершил дипломат, историк и критик Жан-Батист Дюбо (1670-1742). В своем эпохальном труде «Критическиe размышления о поэзии и живописи» (1719) он применил философские принципы Локка к вопросам искусства, заложив основы современной теории вкуса. Дюбо категорически отверг картезианский рационализм, утверждавший, что искусство должно оцениваться математически выверенными правилами. Вместо этого он постулировал, что истинным судьей художественного произведения является эмоциональный отклик, инстинктивное чувство красоты, которое он называл «шестым чувством», основанным на сенсорном опыте. Сама логика эстетики Дюбо глубоко антропологична и физиологична. Он полагал, что главная угроза человеческому существованию это скука (ennui). Человеческая природа обладает врожденным отвращением к бездействию и однообразию. Всякое искусство — трагедия, живопись, поэзия — существует для того, чтобы вызывать в человеке искусственные страсти. Оно имитирует природу, чтобы спровоцировать эмоциональную встряску, но, в отличие от реальных жизненных катастроф, делает это без угрозы для благополучия, обеспечивая безопасный катарсис (ср. эстетические взгляды античных эпикурейцев). А публичный вкус, совершенствующийся со временем, стал для Дюбо высшим арбитром художественной ценности.
Более того, Дюбо в чем-то сумел предвосхитить материалистический детерминизм, объясняя появление гения не божественным вдохновением, а сугубо физиологическими и экологическими факторами. Он утверждал, что качество воздуха, климат, диета и физическая конституция человека напрямую определяют интеллектуальные и творческие способности. Эта теория физического детерминизма оказала колоссальное влияние на последующие концепции Монтескье, Руссо, Юма и Винкельмана, заложив основу для натуралистической эстетики, где оценка прекрасного напрямую зависит от нейрофизиологической реакции организма и среды его обитания. Исторические труды Дюбо, такие как история установления французской монархии в Галлии, также подчеркивали наблюдаемые психологические и социальные причины исторических процессов, лишая их ореола провиденциализма.
Процесс демистификации захватил не только теорию искусства, но и саму художественную литературу, которая тоже стала площадкой для мысленных экспериментов. Ярким примером служит творчество аббата Жана Террасона (1670-1750), активно участвовавшего в знаменитом «Споре о древних и новых». Его массивный дидактический роман «Сетос» (1731) стал площадкой для проверки новых политических, экономических и педагогических идей. Вслед за «Телемаком» Фенелона, Террасон использовал декорации Древнего Египта для создания секулярной модели просвещенного правления и рациональной системы образования. Роман описывал процесс инициации принца Сетоса. Пройдя через сложные путешествия, связанные с преодолением страхов и освоением наук, он становится идеальным правителем. Египетские мистерии в интерпретации Террасона лишались своей магической ауры и превращались в строгие физические и психологические испытания воли, разума и гражданской добродетели. Такая прагматичная мораль, противопоставляющая личные заслуги наследственным привилегиям и продвигающая меритократию, оказала мощное влияние на формирование масонского символизма и во многом вдохновила либретто «Волшебной флейты» Моцарта. Среди книг Террасона были и работы по философии, но они считаются близкими к мракобесию Мальбранша и не стоили даже этого упоминания.
И хотя такие писатели, как Ален-Рене Лесаж (1668-1747) и Пьер Карле де Мариво (1688–1763) тоже не являлись философами-материалистами в строгом смысле, но даже их литературное творчество сыграло заметную роль в натурализации нравов. В своих сатирических романах, и особенно в пикареске «История Жиль Блаза из Сантильяны» (1715-35), Лесаж вскрывал лицемерие аристократии и духовенства. Он демонстрировал общество как хаотичную арену столкновения эгоистических, чисто материальных интересов, где социальная мобильность зависит исключительно от изворотливости, денег и практической пользы. В свою очередь Мариво создал точную светскую антропологию человеческих чувств. Его комедии и романы исследуют микропсихологию любви, социального расчета и тщеславия. Мариво очистил психологию от теологического понятия первородного греха, заменив его концепциями естественной эмоциональной динамики и интереса. Эта секуляризация внутреннего мира человека, где мотивации объясняются не борьбой ангелов и демонов, а механикой страстей, подготовила почву для сенсуализма Гельвеция и Кондильяка, доказав, что все побуждения души могут быть объяснены через анализ социальных взаимодействий. Фактически они выполняли ту же работу, которую проделал Бернард Мандевиль в Англии.
От алхимии к зарождению биологии
Старую медицину и ятромеханику уже используют для апологии материализма и образов человека-машины, а новая литература дополняет и развивает тенденции, заложенные либертинами, и как бы поддерживает этические постулаты эпикуреизма. И оба эти направления уже начинают подпитываться сенсуалистической философией. Но как всегда, центральным фронтом борьбы за новую картину мира стала наука о природе, которая тоже не стояла на месте. В этот период химия, биология и медицина начали методично избавляться от схоластических сущностей, алхимического мистицизма и картезианского догматизма, переходя к строгой эмпирии и материалистическому объяснению причинности. Не то, чтобы эти процессы уже не были запущены раньше, ещё ятромеханикой, но теперь эти идеи развивались в более благоприятном идейном окружении.
Важнейший эпистемологический прорыв в науке о веществе совершил врач и химик Этьенн-Франсуа Жоффруа (1672-1731). Долгое время химия балансировала между алхимическими поисками трансмутации и строгим картезианским механицизмом, который пытался объяснить все реакции геометрической формой атомов (выше мы уже видели, что кислоты обжигают язык, потому что их частицы имеют форму иголок). В 1718 году Жоффруа представил Академии свою знаменитую «Таблицу различных отношений, наблюдаемых в химии между различными веществами». Он исходил из простого лабораторного факта: несколько веществ могут соединяться с одним и тем же телом, однако делают это с неодинаковой лёгкостью. Одно из них способно вытеснить другое из уже образованного соединения и занять его место. Жоффруа попытался формализовать химические реакции, не опираясь на метафизические допущения. Таблица состояла из вертикальных рядов. В верхней части каждого ряда находилось вещество-референт — например, морская, азотная или серная кислота. Ниже располагались тела, способные соединяться с этой кислотой, причём порядок отражал относительную силу наблюдаемого «отношения», позже названного словом сродство: чем выше помещалось вещество, тем легче оно, согласно имевшимся опытам, соединялось с референтом и тем вероятнее могло вытеснить из соединения вещество, расположенное ниже. Принцип таблицы можно условно выразить следующим образом. Пусть вещество A соединено с веществом C, образуя соединение AC. Если после добавления вещества B прежнее соединение разрушается, B соединяется с A, а C освобождается, то Жоффруа заключал, что B имеет большее «отношение» к A, чем C:
AC+B → AB+C
Поэтому в столбце вещества A тело B помещалось выше тела C. Таблица показывала не абсолютную «силу» вещества, а его сравнительное поведение по отношению к определённому реагенту. Например, в рядах кислот Жоффруа ставил неподвижные щёлочи выше летучих щёлочей, поглощающих земель и металлических веществ. Это означало, что неподвижная щёлочь, по тогдашним наблюдениям, легче соединялась с кислотой и могла отнять её у вещества, находящегося ниже. Каждый столбец, следовательно, представлял самостоятельную последовательность: одно и то же тело могло занимать различное положение в зависимости от того, с каким веществом его сравнивали.
Значение этого открытия для философии Просвещения невозможно переоценить. Во-первых, Жоффруа попытался перенести ньютоновскую концепцию тяготения на микроуровень, постулировав существование внутренних сил химического сродства (affinité). Но хотя для многих это выглядело шагом вперед, с точки зрения последовательного материализма концепция сродства казалась скорее уступкой метафизике и возвратом к средневековым «скрытым качествам». В этом смысле строгий геометрический механицизм «шипов и пор» Николя Лемери (см. главу I) представлял собой гораздо более глубокую, последовательную и материалистически чистую позицию, поскольку объяснял взаимодействия через наглядные законы движения и формы, не требуя введения таинственных внутренних сил притяжения. Позднейшие химики-материалисты потратят много сил, чтобы оспаривать самые идеалистические выводы, которые проистекают из идеи сродства, как почти волевой тяги частиц друг к другу. Но как бы там ни было, это новшество Жоффруа разрушало представление о материи как о мертвой, пассивной протяженности. Материя оказалась наделена собственной динамической активностью. Во-вторых, в ходе знаменитой дискуссии со своим коллегой Луи Лемери о происхождении железа в золе растений, Жоффруа экспериментально доказал принцип обратимости. Он показал, что железо не содержится в растении изначально (как считал Лемери), а синтезируется во время сжигания за счет соединения земли с «серным принципом» углерода. Восстановление металла из окалины доказывало круговорот вечной материи. Таблица Жоффруа предоставила материалистам, таким как Гольбах, неопровержимое научное доказательство того, что мир может формироваться сам по себе, подчиняясь строгим химическим законам без вмешательства божественного инженера.
Но один из самых напряженных мировоззренческих конфликтов этого периода развернулся в области эмбриологии и тератологии (науки о врожденных уродствах) между вышеупомянутым химиком и врачом Луи Лемери (1677-1743), сыном знаменитого аптекаря Николя Лемери из первой главы, и выдающимся анатомом Жаком Бенинем Винслоу (1669-1760). В начале XVIII века в науке о зарождении жизни безоговорочно господствовал преформизм, это было теологически удобное учение о том, что все будущие организмы (и их потомки) уже изначально вложены в миниатюре в яйцеклетку или сперматозоид Богом при сотворении мира. Развитие понималось просто как механическое увеличение в размерах, как развертывание. Но эта концепция сталкивалась с неразрешимой теологической проблемой: откуда берутся анатомические монстры, такие как сросшиеся близнецы, двухголовые младенцы или люди с полидактилией (шестипалость)? Если все зародыши созданы Богом идеально, то наличие уродств ставит под угрозу либо всемогущество, либо благость Творца. Винслоу, защищая ортодоксальный преформизм, утверждал, что монструозность заложена изначально. Бог по своему непостижимому замыслу заранее создал дефектные зародыши. С другой стороны, Луи Лемери выступил с радикальной гипотезой акцидентального (случайного) происхождения монстров. Начиная с 1724 года, в серии мемуаров Лемери доказывал, что уродства возникают в результате сугубо механических воздействий в утробе матери — например, из-за физического давления, падений, болезней или случайного столкновения и слияния двух изначально нормальных яиц. Объяснять уродства божественным предопределением Лемери считал «алиби для невежества и научной лени». Но если сложнейшая новая анатомическая организация может возникнуть в результате слепой случайности, то это означает, что природа обладает собственной формирующей силой, как это и было показано в химии Жоффруа. Позже эта проблематика была развита Рене Антуаном Реомюром (1683-1757) и Пьером-Луи Мопертюи (см. следующее поколение) при исследовании наследования полидактилии. Математические расчеты Мопертюи показали, что мутации передаются наследственно от обоих родителей, окончательно разрушив теорию преформизма и проложив путь к теории эпигенеза (постепенного развития форм) и эволюционному трансформизму Бюффона и Ламарка. А первые шаги в этом направлении проложил Лемери ещё в начале XVIII века. И кстати, Реомюр, кроме изобретения нового термометра, и ещё целой кучи открытий в металлургии и ремеслах, важен тем, что отрицал самопроизвольное зарождение жизни, и проводил опыты на предмет химических принципов работы желудка, которые позже продолжит итальянский просветитель Лаццаро Спалланцани (1729-1799).
Еще один фундаментальный прорыв в понимании автономности биологической жизни совершил физик, астроном и биолог Жан-Жак Дорту де Меран (1678-1771). Сам он, как и многие другие его современники, в философии был ещё картезианцем старого типа. В 1729 году Меран провел исторический эксперимент с растением Mimosa pudica (мимоза стыдливая), листья которого ритмично складывались на ночь и раскрывались днем. В рамках механистической парадигмы считалось, что жизнь это механизм, который пассивно реагирует на внешние воздействия, такие как солнечный свет. Желая проверить это, Меран поместил растение в подвал, в условия абсолютной темноты и постоянной температуры. Но листья мимозы продолжали ритмично открываться и закрываться в темноте, соблюдая цикл, близкий к 24 часам. Это открытие стало первым в истории науки неопровержимым эмпирическим доказательством существования циркадных ритмов эндогенной, внутренней природы. Открытие Мерана философски означало, что живые организмы не просто марионетки, реагирующие на стимулы извне, а системы, обладающие собственной, встроенной в их материальную структуру временной динамикой. Жизнь начала пониматься как сложный, саморегулирующийся физико-химический процесс, независимый от внешнего привода. С одной стороны — это открывало возможность к более мистическим трактовкам жизни, и к критике упрощенных механистических аналогий, но с другой стороны, под внешними приводами могли подразумеваться в том числе божественные или астральные, поэтому автономность тела могла неплохо работать и в пользу материалистических мыслителей. Сам он, будучи картезианцем и далеко не материалистом, интерпретировал свое открытие скорее как доказательство того, что «чувствительное растение, следовательно, ощущает Солнце, не видя его никаким образом».
Наконец, один из самых сокрушительных ударов по библейской догматике нанес врач и анатом Жан Астрюк (1684-1766), прославленный профессор медицины в Монпелье и Париже. Астрюк анонимно издал в Брюсселе небольшую книгу, серьёзно изменившую библеистику во Франции: «Догадки о первоначальных документах, которыми, по-видимому, пользовался Моисей при составлении книги Бытия» (1753). Анализируя текст как светскую литературу, он обратил внимание на структурные аномалии: в книге Бытия чередуются фрагменты, где Бог именуется словом «Элохим», и фрагменты, где используется имя «Яхве». Кроме того, текст содержал хронологические сбои и прямые повторы одних и тех же событий. Вместо того чтобы удовлетворяться раввинистическим или схоластическим ответом («Тора не располагает факты хронологически»), Астрюк выдвинул строго текстологическую гипотезу. Книга Бытия не является единым откровением, продиктованным свыше. Это компиляция нескольких независимых, изолированных древних документов; в частности, «Элохистского» и «Яхвистского» источников, которые Моисей лишь объединил в колонки, а позднейшие переписчики по небрежности смешали воедино. Хотя сам Астрюк оставался консервативным католиком и его изначальной целью была защита авторства Моисея от философских нападок Спинозы, предложенная им документарная гипотеза имела для теологии негативный эффект. Библия стала рассматриваться как продукт человеческой истории, подверженный ошибкам, склейкам и редактуре. Точно так же, как химики и анатомы раскладывали на элементы человеческое тело и минералы, Астрюк разложил на «ткани» сакральный текст, породив современную библейскую критику.

— III —
Анатомия жизни:
Физиологический переворот и биологический детерминизм
Свободомыслие, животные души и гравитация против церковных догм
В предыдущем разделе уже становится заметным, что некоторые из упоминаемых авторов доживали до середины XVIII века и публиковали свои работы даже позже, чем был издан трактат Ламетри «Человек-машина» (1747). Это происходит потому, что мы стараемся излагать материал исходя из годов рождения авторов. Но из-за того, что некоторые из стариков издавали свои книги очень поздно, их публикации затрагивают сразу несколько поколений. Дальше такие случаи будут встречаться ещё чаще, и поэтому иногда в повествование будут проникать авторы из следующих поколений. Так вот, теперь мы переходим к новому поколению авторов, родившихся в период 1689-1709 годов, и чьи работы создавались ещё ближе к середине XVIII века. Почти все, кого мы упомянем ниже, были связаны личными отношениями с предыдущим поколением мыслителей из разделов I-II, а также с классическим Просвещением, о котором мы знаем из популярных книг. Они писали статьи для «Энциклопедии», а на их работы уже активно ссылаются, вплоть до конца XVIII века. Это уже можно назвать классическим Просвещением, хотя мы все же считаем, что это был некий переходной период, скорее ранний, чем зрелый.
Все описанные нами раньше интеллектуальные векторы — историческая критика религии, секуляризация литературы, климатическая эстетика Дюбо, понимание законов химического сродства Жоффруа — нашли свое политическое и социологическое завершение в трудах Шарля Луи де Монтескьё (1689-1755). Будучи младшим представителем этого поколения, он как бы оказывается в переходном периоде и становится старшим в новом, которое мы теперь и рассмотрим. Монтескьё не был физиологом или строгим материалистом, однако его вклад в натурализацию человеческого бытия оказался беспрецедентным. В своем трактате «О духе законов» (1748) он совершил в области социальных наук почти то же, что Ньютон сделал в физике. Опираясь на идеи Дюбо о влиянии климата на физиологию, Монтескьё построил грандиозную социологическую систему, в которой общество рассматривалось как неотъемлемая часть природного, материального порядка, превратившись тем самым в объект естественной истории. Именно он дал важнейшее определение:
«Законы в самом широком смысле суть необходимые отношения, вытекающие из природы вещей».
Введя концепцию социальной причинности, Монтескьё доказал, что климат, география, размер территории и плотность населения детерминируют тип государственного устройства и психологию нации. Это означало, что законодательство, религия, нравы и форма правления любого народа не даются свыше Богом и не зависят исключительно от произвола монарха. Они жестко детерминированы физической как природой, так и социальными факторами (торговлей, демографией, экономикой). Этот метод социальной физики создал важнейший прецедент: если законы общества жестко подчиняются внешним, материальным факторам среды, то и сам человек — его разум, страсти, верования и телесность — тоже может быть исследован как часть единой механистической природы. Такая система поддавалась рациональному анализу и научному реформированию без малейшей апелляции к теологии. Не удивительно, что книга Монтескьё пользовалась огромной популярностью вплоть до начала XIX века, что им увлекался идеолог-материалист Дестют де Траси, и что влияние книги «О духе законов» было настолько широким, что даже стало одной из главных книг, которыми оправдывались действия революционеров США.
До сих пор интеллектуальный ландшафт Франции был скован догматами картезианской парадигмы, постулировавшей существование бессмертной мыслящей души и абсолютно лишенной чувствительности телесной машины. Но даже в прошлых поколениях уже появилось немало оппозиционеров, старавшихся решить этот дуализм при помощи либо радикального спиритуализма, либо радикального материализма. Наиболее остро кризис старой модели проявился в дебатах о природе животных, где теологические спекуляции столкнулись с обыденным эмпирическим опытом. В 1739 году иезуит Гийом-Иасент Бужан (1690-1743) опубликовал трактат «Философская забава о языке животных», который, несмотря на свой сатирический тон, нанес серьезный удар по концепции животного-машины. Картезианцы, опираясь на труды Николя Мальбранша и силлогизмы Августина (утверждавшего, что животные не могут страдать, так как не совершали первородного греха), убеждали публику, что звери «едят без удовольствия и кричат без боли». Но Бужан продемонстрировал, что сам здравый смысл восстает против этой идеи, ведь повседневные наблюдения за поведением животных неопровержимо доказывали наличие у них эмоций, памяти и развитой коммуникации. Чтобы не впасть в ересь и не признать за животными наличие бессмертной духовной души, ведь он все таки был верующим католиком, Бужан иронично предложил свою гипотезу, и заявил, что тела животных населены демонами, отбывающими наказание за мятеж против Бога. Очевидная нелепость этой «демонической» гипотезы показала, что схоластическая метафизика окончательно зашла в тупик. Однако это ироническое высказывание вызвало огромный скандал: Бужан был официально отстранен от преподавания и выслан (релегирован) властями ордена из Парижа в коллеж Ла-Флеш, а книга была немедленно изъята. Возможно, сам того не желая, Бужан критически ослабил картезианский лагерь. И теперь главным логичным выходом становилось признание того, что сама органическая материя способна чувствовать и мыслить.
Если Бужан искал язык у животных, то Шарль де Бросс (1709-1777) занялся демистификацией человеческого языка и ранних форм религии. В своем фундаментальном труде «Трактат о механическом формировании языков» (1765) де Бросс предложил строго материалистическую теорию лингвогенеза. Он утверждал, что слова не даны Богом, а являются исключительно механическим продуктом работы голосового аппарата. Язык возник из первобытных звуков, артикуляция которых напрямую определялась физиологией речевых органов и необходимостью первобытного человека реагировать на стимулы материальной среды. Свои материалистические взгляды де Бросс распространил и на историю религий. Большое значение имеет также тот факт, что он участвовал в написании «Энциклопедии» и поддерживал дружеские отношения с французскими энциклопедистами, включая Гольбаха и Гельвеция. Он также был хорошо знаком с трудами английских философов — Гоббса, Локка, Юма; а идеи последнего оказали влияние на научные взгляды самого де Бросса. В трактате «О культе богов-фетишей» (1760) он впервые ввел в научный оборот термин «фетишизм». Подобно Николя Фрере с его психологическим анализом верований (см. главу II), де Бросс выступил с жесткой критикой «фигуризма» — распространенной неоплатонической и теологической традиции, которая пыталась интерпретировать первобытные верования (поклонение камням, животным, кускам дерева) как сложные аллегории или искаженные воспоминания о едином истинном Боге. Вместо этого де Бросс доказал, что религия зарождается из непосредственного, нерефлексивного эмпирического опыта дикаря, который обожествляет конкретные материальные предметы из-за прагматического страха или физиологической потребности. Этот анализ стал оружием против идеалистической историографии, утверждая, что человеческое сознание развивается снизу вверх — от грубого материального культа к абстрактным концепциям, стирая иллюзию изначальной духовности человеческого рода.
Подрыв теологического диктата активно происходил и в сфере массовой философской публицистики, где ключевую роль сыграл Жан-Батист де Буайе, маркиз д’Аржан (1703-1771). Его труды «Философия здравого смысла» (1737) и знаменитые «Еврейские письма» (1736-1740) стали важными каналами для распространения скептицизма, радикального спинозизма и локкианского эмпиризма в континентальной Европе. Используя жанр эпистолярной фикции и восточные тематики в подражание «Персидским письмам» Монтескьё, Д’Аржан подверг уничтожающей критике церковные предрассудки и иррационализм. Особое внимание уделялось медицинским и физиологическим аномалиям, при помощи которых он опровергал веру в сверхъестественное. Например, в письме 137 он разбирает сообщения о хорватских вампирах, а в письме 169 деконструирует миф о влиянии воображения беременных женщин на физические деформации плода, опираясь исключительно на физиологические аргументы. Он секуляризировал само понятие «здравого смысла», превратив его в синоним антиклерикального, эмпирического разума, который должен опираться на сенсорный опыт и критическое сомнение, а не на авторитет традиции. Не лишним будет напомнить о том, что Д’Аржан долгое время был близким другом Вольтера. Кстати, находясь при дворе прусского короля в Берлине, он мог лично познакомиться с материалистом Ламетри, Мопертюи и итальянским просветителем Альгаротти. А его «Философия здравого смысла» выдержавшая 15 изданий и переведённая на английский, немецкий и голландский языки, вызывала критическую реакцию Лессинга, Гердера и Канта, что выглядит как очень хороший знак качества. Редко бывает, чтобы немецкие авторы ругали что-то плохое, а хвалили что-то достойное. Зато малоизвестные немцы, которые работали в оппозиции типичному немецкому идеализму, читали и переводили работы д’Аржана (см. влияние де Буайе в берлинском Просвещении 1740-50-х годов). Иногда д’Аржану приписывают бестселлер XVIII века, эротический роман «Тереза-философ» (1748), авторство которого также приписывалось Дидро и де Саду; а содержание, основанное на жестком детерминизме и материализме, напоминает некоторые идеи Мандевиля и предвосхищает Гельвеция. Даже если автором и не был д’Аржан, но то, что такая работа ему приписывалась — многое говорит о его собственных позициях.
Рождение клинической физиологии
Пока философы деконструировали происхождение языка и верований, а Локк уже уверенно завоевывал место в системе понятий Франции, блестящая плеяда врачей и анатомов продолжали разбирать человеческое тело на составные части, выявляя скрытую механику жизни. Их открытия снабжали философский материализм всё более точной и обширной эмпирической базой, доказывая, что самые возвышенные функции человека имеют грубую механическую природу. Важнейший прорыв в понимании природы человеческого голоса совершил профессор анатомии Антуан Феррен (1693-1769). В своем новаторском мемуаре «О формировании голоса человека» (1741) Феррен опроверг заблуждения анатомов, считавших гортань простым духовым инструментом вроде флейты (ср. Дени Додар и Клод Перро из раздела I; но Феррен оспаривал даже их попытки). Проводя рискованные эксперименты на извлеченных гортанях трупов людей и животных, в которые он нагнетал воздух, Феррен открыл истинный биомеханический механизм фонации. Он впервые ввел в научный оборот термин «голосовые связки», сравнив гортань с комбинированным струнно-духовым инструментом — клавесином или виолой. Феррен математически точно доказал, что поток воздуха из легких выполняет роль смычка, а вибрация натянутых тканей создает звук. Высота звука зависит исключительно от степени натяжения этих связок и частоты их вибраций: чем сильнее натяжение, тем выше звук. Для наглядной демонстрации он даже построил физическую модель из дерева и лент. Это открытие перевело человеческую речь из категории мистического божественного дара в область биомеханики и акустики, предоставив идеальный анатомический фундамент для механистической лингвистики де Бросса.
В области изучения кровеносной системы фундаментальный сдвиг осуществил Жан-Батист Сенак (1693-1770), личный врач короля Людовика XV. К этому времени, несмотря на многие достижения науки, в большинстве случаев болезни сердца считались почти мистическими недугами. Но в 1749 году Сенак опубликовал двухтомный, 1200-страничный труд «Трактат о строении сердца, его действии и его болезнях», ставший первой в истории медицины исчерпывающей энциклопедией кардиологии. Сенак произвел теоретическую революцию, перейдя от умозрительной гуморальной теории к структурной патологической анатомии. Он скрупулезно описал сложную спиралевидную ориентацию мышечных волокон миокарда, анатомию коронарных артерий и специфику эмбрионального кровообращения. Он детально описал многие из болезней, и вся его работа в целом означала, что жизненный центр организма является гидродинамическим насосом, поломки которого вполне объясняются законами физики.
Параллельно с кардиологией радикально трансформировалась хирургия и нейрофизиология. Клод-Николя Ле Ка (1700-1768) прославился своими передовыми исследованиями сенсорных систем. В «Трактате об ощущениях» (1767), первые версии которого были созданы ещё в 30-40е годы, он отстаивал жесткую позицию врача-механициста, и заявлял, что ощущения это результат физического воздействия внешних тел на органы чувств и последующей циркуляции «нервного флюида». Для Ле Ка душа не играла никакой роли в формировании базового перцептивного опыта — весь процесс восприятия полностью объяснялся гидравликой нервной системы. Сходные идеи в этот же период развивались и по другую сторону Ла-Манша: британский врач Давид Гартли (1705-1757) в своём труде «Размышления о человеке» (1749) заложил основы первой последовательной материалистической психологии, объясняя мышление и память через физические микровибрации нервных волокон. Фактически Ле Ка стал главным научным союзником философского сенсуализма следующего поколения авторов, хотя даже во Франции книги Гартли были, пожалуй, популярнее.
В свою очередь, знаменитый хирург Совёр-Франсуа Моран (1697-1773) развил сложнейшие инвазивные методики. Он способствовал внедрению в Париже передового метода латеральной литотомии (удаления камней из мочевого пузыря), ранее разработанного в Англии Уильямом Чеселденом, выводя хирургию на академический уровень. Впрочем, в одно и то же время, Ле Ка тоже занимался этими вопросами, поэтому их можно рассматривать вместе. В 1768 году Моран опубликовал отчет об успешной трепанации черепа при мастоидите, осложненном абсцессом задней черепной ямки у монаха. Успехи таких хирургов, как Моран и Жозеф Льето (1703-1780), стоявшего у истоков патологической анатомии, наглядно доказывали, что даже мозг и нервная система — это познаваемые материальные структуры, поддающиеся инженерному вмешательству и физической починке.
Эпигенез Мопертюи и непрерывность природных форм
Разрушение старой метафизики происходило не только в анатомических театрах физиологов, но и в физических кабинетах и ботанических садах. Самый знаменитый французский философ XVIII века Франсуа-Мари Аруэ, вошедший в историю как Вольтер (1694-1778), и его соратница Эмили дю Шатле (1706-1749) сыграли колоссальную роль в импорте идей Ньютона во Францию. Они планомерно разрушили устаревшую картезианскую физику вихрей, установив новую картину мира, основанную на гравитации и строгих математических расчетах. Сам Вольтер использовал ньютонианство как мощный таран против церковного обскурантизма, выстраивая деистическую концепцию Вселенной как гигантского часового механизма, который функционирует по неизменным законам, и не нуждается в постоянном вмешательстве духовенства. Стоит отметить, что его спутница дю Шатле была возможно даже более смелой, чем сам Вольтер, поскольку она решилась сделать перевод скандальной «Басни о Пчелах» Мандевиля; правда сама она верила во врожденные идеи, популяризовала идеи Лейбниц, и активно пыталась синтезировать его с Локком и Ньютоном. Немаловажными были и попытки Вольтера популяризовать идеи Локка в 1730-е годы, которые признавали даже радикалы следующего поколения; да и вообще его заметное влияние на около-скептическую мысль этого периода. Но мы не будем слишком сильно задерживаться на фигуре Вольтера, поскольку он все таки был философом старого типа, и начиная с 1740х годов вступал в отрытую конфронтацию с материалистами, отстаивая старые аристотелевские идеи. Тем более, что в этой серии статей мы придерживаемся принципа — меньше писать про известных личностей, и больше про неизвестных.
Вместе с Вольтером и Шатле такую же публичную, открытую для общества эмпирическую науку продвигали Жан-Антуан Нолле (1700-1770) с его зрелищными экспериментами по электричеству, и Шарль Мари де ла Кондамин (1701-1774), чьи геодезические экспедиции подтвердили сплюснутость Земли у полюсов, окончательно доказав правоту ньютоновской механики. Некоторые из опытов Нолле непосредственно предвосхищали открытия итальянского ученого Луиджи Гальвани. А ла Кондамин, благодаря вкладу в ботанику, зоологию и географию Эквадора и Амазонии, считается предшественником немецкого эрудита Александра фон Гумбольдта. Кстати, подобное торжество экспериментальной науки происходило и в Италии, где выдающаяся женщина-физик Лаура Басси (1711-1778) стала первой женщиной-профессором физики в Болонском университете, пропагандируя идеи Ньютона и разрушая схоластические каноны. Но хотя ньютонианство вскоре станет официальным знаменем эпохи, многие последовательные французские материалисты долгое время сопротивлялись ньютоновской «гравитации». В идее притяжения на расстоянии без непосредственного физического контакта они видели опасный возврат к «скрытым схоластическим силам», полагая, что строгий геометрический механицизм Николя Лемери (см. главу I) представляет собой гораздо более глубокую и последовательную материалистическую позицию.
Однако истинный масштаб переворота в понимании живой материи принадлежит Пьеру-Луи де Мопертюи (1698-1759). Он не ограничился триумфом ньютоновской физики, и сделал беспрецедентный шаг, распространив идею материального притяжения на биологию. В своих трудах «Физическая Венера» (1745) и «Система природы» (1751) он нанес сильный удар популярной тогда теологической теории преформизма. Преформизм утверждал, что зародыши всех будущих поколений были бесконечно вложены Богом друг в друга в яичниках праматери Евы, тем самым полностью отрицая какую-либо творческую способность материи. Мопертюи, опираясь на наблюдения за наследованием полидактилии (шестипалости) в нескольких поколениях берлинской семьи, с помощью строгих статистических методов доказал, что физические черты передаются от обоих родителей в равной степени (см. Луи Лемери и Реомюр из главы II). Мопертюи выдвинул революционную теорию эпигенеза — постепенного формирования плода из бесструктурной семенной жидкости, и предположил существование невидимых «наследственных частиц», которые извлекаются из различных частей тел родителей и, благодаря силе скрытого материального сродства (специфического притяжения или примитивной «памяти»), объединяются в утробе, формируя эмбрион. Это была поистине радикальная онтологическая идея. Материя оказывалась не мертвым пластилином в руках Творца, а активной, самоорганизующейся субстанцией, наделенной собственной внутренней динамикой и формообразующей силой. Мопертюи объяснил появление мутаций, уродств и новых биологических рас случайными ошибками в комбинации этих частиц, что прокладывало прямой концептуальный путь к эволюционной теории.
Эти прогрессивные идеи подготовили почву для монументального труда Жоржа-Луи Леклерка, графа де Бюффона (1707-1788). Его многотомная «Естественная история» полностью исключила библейскую хронологию из науки о Земле. Бюффон математически и геологически обосновал колоссальный возраст нашей планеты, описал сменяющие друг друга эпохи и, что самое главное, поместил человека в единый биологический континуум животного мира, окончательно натурализовав антропологию. Он считался крупнейшим натуралистом всей Европы аж до конца XIX века, и в его фигуре были собраны воедино все озвученные нами ранее достижения французского натурализма. А особенно поразительным примером поиска универсальных законов органической материи стали работы соперника Бюффона, выдающегося эрудита Анри-Луи Дюамеля дю Монсо (1700-1782). Будучи морским инженером, агрономом и ботаником, Дюамель исследовал физиологию растений и механизмы роста деревьев. Узнав от Ганса Слоана об экспериментах Джона Белчера с краппом (растением Rubia tinctorum, содержащим пигмент ализарин), Дюамель начал систематически кормить им свиней и домашнюю птицу. Он обнаружил, что кости живых животных приобретали красную окраску, причем чередование окрашенного и обычного корма создавало в костной ткани концентрические цветные кольца, поразительно похожие на годовые кольца деревьев. Это наблюдение позволило Дюамелю сделать революционный вывод в остеологии: кости растут в толщину не за счет внутреннего расширения ткани (интуссусцепции), а путем наслоения новых слоев ткани (аппозиции), вырабатываемых надкостницей (периостом). Он назвал этот активный внутренний остеогенный слой надкостницы «камбием», прямо позаимствовав термин из ботаники. Дюамель доказал, что периост — это не просто пассивная сосудистая оболочка, как полагали Альберт фон Галлер и ранний Джон Хантер, а активный орган, ответственный за остеогенез и регенерацию переломов (формирование костной мозоли). Значение этого открытия выходило далеко за рамки ортопедии. Дюамель стирал искусственную границу между царствами природы, доказывая, что рост костной ткани млекопитающего и формирование древесины растения подчиняются одним и тем же фундаментальным физиологическим законам. Подобные открытия цементировали базис для материалистического монизма, где вся природа соткана из единой живой материи.
Салоны и дух Энциклопедии: зарождение нового сознания
Медицинские и естественнонаучные изыскания логично перетекли в область политэкономии и социального управления. Франсуа Кенэ (1694-1774) начинал свой профессиональный путь как хирург и автор новаторского «Физического опыта о животной экономии» (1736). Глубокое понимание процессов кровообращения, тканевого обмена веществ и баланса флюидов в живом организме позволило Кенэ впоследствии перенести эту строгую физиологическую модель на функционирование всего государства. В его знаменитой физиократической теории — общество стало рассматриваться как единый макроорганизм, где производство богатства, оборот капитала и свободная торговля подчиняются столь же неумолимым «естественным законам», как и циркуляция крови по артериям и венам. А все описанные нами выше линии — механистическая анатомия, самоорганизующаяся материя, сенсуализм и физиократия — сошлись воедино и достигли своего радикального философского пика в трудах Жюльена Офре де Ламетри (1709-1751), особенно в его знаменитом трактате «Человек-машина» (1747). Врач по образованию, блестящий диагност и ученик великого клинического врача Германа Бургаве в Лейдене, Ламетри применил клинический метод наблюдения к душе. Он сделал то, на что не решались его осторожные предшественники. Развивая традиции Гийома Лами и материалистических памфлетов 1720-х годов, он довел физиологическую логику до абсолюта, полностью отбросив духовную субстанцию за ненадобностью. Поэтому Ламетри — центральная фигура для всего материализма XVIII века. Опираясь на неисчерпаемые медицинские факты — влияние опиума, пищи, болезни, температуры и сна на когнитивные способности — он снова доказывал, что «душа» есть не более чем принцип движения или функциональное свойство организации мозга. Если абстрактное мышление искажается при повреждении коры полушарий мозговым абсцессом (что хирургически доказал Моран) или при сильной лихорадке, значит, мысль имеет сугубо материальную природу. Эта философия не только уничтожала догматическую христианскую мораль, но и предлагала новую, светскую этику удовольствия, где человеческая добродетель измеряется телесным благополучием и социальной пользой. Он буквально пытался возродить эпикурейскую философию, написав такие сочинения, как «Система Эпикура» и «Анти-Сенека», хотя и много в чем открыто заимствовал элементы стоической этики, и прекрасно понимал трудности интеграции эпикуреизма и философии детерминизма. Будучи последовательным детерминистом, Ламетри стал одним из первых авторов, кто подчеркнул проблематичность наказания преступников, если допустить, что сама концепция вины исчезает, и преступление совершалось из-за дурного устройства организма человека.
Тем временем литература нравоописания, представленная такими авторами, как Клод Проспер Жолио де Кребийон (1707-1777) и Шарль Пино Дюкло (1704-1772), переводила этот физиологический материализм на язык светской психологии и либертинажа. Они анализировали стратегии желания, социальные маски и скрытые механики страсти, демонстрируя, что человеческое поведение определяется не божественной благодатью, а комбинацией базовых телесных импульсов и социальных стимулов. Эти авторы в очередной раз показали, что ещё до появления работ Гельвеция — все аналогичные идеи уже активно высказывались, если даже не либертинами по типу Сент-Эвремена или Ларошфуко, то по крайней мере теперь. А с другой стороны политического спектра, аббат Габриэль Бонно де Мабли (1709-1785) применял этот новый натуралистический, секулярный анализ к социальным институтам, формулируя радикальную республиканскую критику неравенства и разрушительной силы частной собственности, став одним из ранних прото-коммунистических мыслителей Франции.
Однако для того, чтобы эта грандиозная эпистемологическая революция одержала окончательную победу, ей требовалась институциональная база, способная транслировать новые идеи в массы. Ею стала знаменитая «Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» — гигантская информационная машина по производству и систематизации нового светского знания. В рамках этого поколения невозможно обойти стороной фигуру Луи де Жокура (1704-1779). Выходец из старинной протестантской аристократии, получивший превосходное медицинское образование в Лейдене под руководством знаменитого Германа Бургаве, Жокур стал невидимым мотором «Энциклопедии». Когда многие авторы покинули этот проект из-за цензурных гонений, Жокур взял на себя колоссальную нагрузку, и единолично написал феноменальное количество статей — около 17288, что составило почти четверть всего текстового объема гигантского словаря. Его статьи охватывали медицину, физиологию, биологию, политэкономию, географию и политическую теорию. Когда проект подвергся гонениям, Жокур работал бесплатно, писал до четырех статей в день и продал свой парижский дом, чтобы оплатить работу секретарей. Именно Жокур, работая в тени Дидро и д’Аламбера, осуществил перенос радикальных медицинских, структурных и материалистических концепций из закрытых трактатов в публичную плоскость. Он сделал эти идеи базовым элементом интеллектуального багажа каждого образованного европейца.
Поколение авторов, родившихся в период 1689-1709 гг. осуществило серьезные интеллектуальные перемены, перебросив мостик от радикальных оппозиционеров конца XVII века к классическим авторам-радикалам середины XVIII века. Начав с макроскопической социальной причинности Монтескьё, они шаг за шагом десакрализировали мироздание. Бужан, де Бросс и д’Аржан разрушили мистический ореол вокруг языка, происхождения религии и человеческого разума. Анатомы и хирурги — Феррен, Сенак, Дюамель и Моран — с математической точностью доказали, что голос, сердцебиение, рост костей и ощущения суть проявления тончайшей, но познаваемой физической механики волокон, гидродинамики и давлений. Мопертюи и Бюффон вдохнули в саму материю историчность и способность к самоорганизации. А Ламетри и энциклопедисты во главе с Жокуром синтезировали эти разрозненные открытия в бескомпромиссный образ человека-машины и общества-механизма. Это поколение не только выковало интеллектуальный инструментарий для всего последующего радикального Просвещения, но и заложило незыблемые принципы современных наук о человеке, проложив прямой мост от философского сенсуализма к экспериментальной медицине и позитивизму XIX века.

Часть вторая
Классическое Просвещение
— IV —
Триумф Энциклопедии:
Дидро, Кондильяк и господство материи
Статуя Кондильяка и скандал вокруг разума
И вот, наконец-то мы подошли к классическим авторам эпохи Просвещения, если не считать классиками уже рассмотренных выше Монтескьё, Вольтера и Ламетри. Деконструкция человека до уровня машины, совершённая Ламетри, окончательно расчистила место для триумфа светского разума. С середины XVIII века материализм перерастает в масштабный институциональный проект. Новое поколение авторов, родившихся между 1710 и 1729 годами, уже не удовлетворяется разрозненными гипотезами или маргинальным рукописным подпольем. Их целью становится объединение открытий в области физики, химии и физиологии в единую, всеобъемлющую научную картину мира. И главным штабом этого наступления суждено было стать знаменитой «Энциклопедии», возглавляемой Дени Дидро (1713-1784) и Жаном Лероном д’Аламбером (1717-1783), которая уже не раз упоминалась нами выше. Главная фигура этого проекта — Дидро, выступая не только как редактор, но и как ведущий философ-материалист, осуществил переход от жесткого, редукционистского механицизма к органическому материализму. Тем самым он сделал первый серьезный шаг назад, в сторону идеализма и витализма; чего стоит только то, что в этике он предпочитал морализм англичанина Шефтсбери. И вот, развивая идеи об избирательной активности вещества (такие как химическое сродство Жоффруа, см. главу II), Дидро отверг представление о теле как о пассивном часовом механизме Декарта. В своих философских трудах, таких как «Мысли к истолкованию природы» (1753) и диалог «Сон д’Аламбера» (1769), он постулировал идею «всеобщей чувствительности материи» (sensibilité universelle). Для Дидро материя активна, жива и способна к самоорганизации; переход от неживого к живому (например, от камня к человеку) происходит через процесс ассимиляции пищи. Сознание он уподобил звучанию чувствительной струны или клавиш клавесина, колеблющихся от внешних ударов и рождающих гармонию идей. Тем самым он сделал первый серьезный шаг в сторону витализма и динамического монизма, сближающего человека со всей вселенной как единым пульсирующим целым. В области гносеологии Дидро нанес удар по врожденным идеям в «Письме о слепых в назидание зрячим» (1749). Опираясь на знаменитый офтальмологический эксперимент Уильяма Чеселдена (ослепший мальчик после удаления катаракты не мог сразу различать предметы и трехмерное пространство на глаз), Дидро доказал, что зрительное восприятие и геометрия пространства не даны человеку свыше, а кропотливо конструируются на основе физиологического опыта и координации осязания и зрения. Д’Аламбер, в свою очередь, через математическую и антиметафизическую оптику, выстроил классификацию человеческого знания, в которой теологии отводилось маргинальное место, а в центр помещались разум, память и воображение.
Гносеологическим фундаментом для этой революции стал классический сенсуализм Локка, связь которого с французскими мыслителями мы проследили в предыдущих главах (его импортировал во Францию и популяризировал Вольтер). Эта философия уже лежала в основе сочинений Ламетри, но до логического предела ее довел Этьен Бонно де Кондильяк (1714-1780). В своем знаменитом «Трактате об ощущениях» (1754) Кондильяк подверг решительной критике Локка, обвинив его в непоследовательности. Если Локк сохранял рефлексию (деятельность ума над идеями) как второй автономный источник познания, то Кондильяк провозгласил абсолютный монизм: все способности души суть лишь модифицированные ощущения. Чтобы доказать это, он предложил мысленный эксперимент со Статуей, изначально лишенной всяких чувств и обладающей девственно чистой душой (tabula rasa). Наделяя статую последовательно лишь одним чувством — обонянием, Кондильяк шаг за шагом вывел из простейшего запаха розы всю архитектуру человеческого разума:
- внимание (когда ощущение заполняет весь ум),
- память (когда след от ощущения сохраняется),
- сравнение (когда сосуществуют воспоминание и новое ощущение),
- суждение (акт сравнения),
- и, наконец, желание и волю (стремление вновь испытать удовольствие или избежать боли).
Кондильяк также заложил основы философии языка и аналитического метода. Он утверждал, что слова и знаки необходимы не просто для общения, но для самого процесса мышления — без них наш разум не способен группировать идеи и оперировать абстрактными понятиями. Его знаменитая формула «наука есть хорошо построенный язык» утверждала, что анализ ошибок языка приводит к исправлению самого мышления. Эта концепция знаковой аналитики напрямую предвосхитила теорию Идеологов (Дестюта де Траси), хотя впоследствии подверглась жесткой критике со стороны физиологов. Так, френолог Галль доказывал, что Кондильяк ошибочно сводил все способности ума к пассивному осязанию и игнорировал врожденные структуры мозга, а Жан-Батист Ламарк и поздние англоязычные мыслители (например, Бьюкенен) утверждали, что животные и люди способны формировать абстрактные идеи и без развитой знаковой системы. Не меньше Кондильяк прославился тем, что даже признав единственным источником ощущения, он отказывается от того, чтобы считать пять типов ощущений принципиально разными каналами опыта, и сводил их все главным образом к осязанию. Такой взгляд уже гораздо проще было приспособить к материализму, потому что отныне зрение и слух можно было трактовать как тактильное соударение внешних частиц и воспринимающего их органа. Один и тот же процесс осязания в разных органах давал разные ощущения. Но даже несмотря на то, что в своих трактатах Кондильяк обосновывал волю и действия, именно образ статуи послужил одной из причин ошибочного представления о сенсуалистах как о людях, полностью отрицающих активность человека и сводящих его познание исключительно к восприятию внешних образов. Борясь против такого соломенного чучела, перепуганные мыслители не спасли настоящего и деятельного человека, а придумали ещё более односторонние и глупые системы имманентной деятельности человека, в т.ч. наделив его врожденными идеями, встроенными творческими программами и т.д., и собственно породили большую часть философии романтизма.
Эпистемологический прорыв Кондильяка немедленно нашел социальное и политическое применение в трудах Клода Адриана Гельвеция (1715-1771). В своих скандальных книгах «Об уме» (1758) и «О человеке» (1772) Гельвеций сформулировал одну из самых радикальных демократических доктрин Просвещения. Опираясь на сенсуализм, он утверждал, что все люди рождаются с равными умственными способностями, а человеческая душа — это чистая пластичная доска. Следовательно, любые интеллектуальные и моральные различия между людьми обусловлены исключительно внешними факторами: воспитанием, социальной средой и случайными жизненными столкновениями (принцип «воспитание может всё»). Гельвеций демистифицировал мораль, сведя её к физической чувствительности и утилитарному интересу. Стремление к удовольствию и избегание боли — единственный мотив человеческих действий, а личный интерес — эквивалент закона всемирного тяготения в общественной жизни. Эта десакрализация этики превращала концепт «общественной пользы» Сен-Пьера и Дюмарсе (см. главы I и II) из благочестивого идеала в строгий закон социального переустройства. Поскольку люди эгоистичны, задача законодателя состоит в том, чтобы с помощью разумных законов и светского воспитания гармонизировать личный интерес каждого гражданина с общественным благом. Главным образом стоило уделить внимание школам и воспитанию. С точки зрения философии Гельвеций был, пожалуй, ещё более открытым эпикурейцем, чем Ламетри; а с точки зрения политики — последовательным сторонником республиканизма и децентрализации, боровшимся против абсолютистского деспотизма Франции, хотя и был фанатом Англии, чья форма правления не была республикой.
Кульминацией и наиболее законченным теоретическим выражением этого направления стал систематический атеистический материализм барона Поля Анри Тири д’Гольбаха (1723-1789). Его монументальный труд «Система природы» (1770), изданный под псевдонимом покойного Мирабо и немедленно осужденный парламентом на сожжение, современники назвали «Библией атеизма». В этой книге Гольбах свел все мироздание к абсолютному физическому монизму: вселенная состоит исключительно из материи и движения, подчиненных строгим, непреложным законам природы. Он постулировал фаталистический детерминизм — причинно-следственные связи охватывают всё существование без исключения. Для Гольбаха случайность является лишь иллюзией, порожденной незнанием причин, а свободная воля человека — таким же физическим абсурдом, как и существование бессмертной души; человек полностью подчинен законам механики, как и любой другой физический объект. Его философская система логически завершила линию Энтони Коллинза о необходимости (см. главу II), а секулярная этика окончательно реализовала парадокс «добродетельного атеиста» Пьера Бейля (см. главу I), доказав, что общество способно существовать без религиозных мифов, ориентируясь лишь на закон самосохранения и стремление к счастью. Главным практическим центром притяжения для этого философского крыла стал знаменитый салон Гольбаха в его загородном имении Гранваль. Этот салон, иронично прозванный «синагогой атеистов», более тридцати лет служил интеллектуальным прибежищем, где Дидро, Гельвеций, Нежон и приезжавшие в Париж иностранцы (включая Юма и Гиббона) могли открыто спорить и развивать самые смелые материалистические концепции. Всё-таки Гольбаха стоит отличать как от Ламетри и Гельвеция, так и от Дидро. В отличие от сенсуализма Гельвеция, Гольбах гораздо ближе к пантеистическому монизму в духе Спинозы, к этике стоицизма и физиологическому редукционизму, ставящему внутреннее устройство мозга выше внешних ощущений. Если это последнее ещё можно рассматривать как шаг вперед и здравый принцип, то первые два элемента его материализма звучат крайне сомнительно. Гольбах словно откатывает свой материализм до уровня британского философа Толанда.
Однако разрушение ортодоксии происходило не только путем открытого наступления радикального крыла Просвещения, но и изнутри самой Церкви, через попытки интегрировать философию в теологию. Ярчайшим примером этого стала деятельность двух аббатов, сотрудничавших с «Энциклопедией»: Клода Ивона (1714-1789) и Жана-Мартена де Прада (1724-1782). Клод Ивон, выходец из бедной среды, работавший репетитором богословия в Париже, был привлечен к созданию статей для «Энциклопедии» по теологии и метафизике, в том числе таких ключевых концептов, как «Âme» (Душа), «Dieu» (Бог) и «Athée» (Атеист). Ивон искренне стремился примирить философию с христианством, опираясь на рационалистические аргументы и естественную религию. Однако в глазах ортодоксальной цензуры этот подход выглядел катастрофическим. В своих статьях Ивон настолько детально и объективно излагал аргументы материалистов и спинозистов, что его тексты стали восприниматься как скрытая апология неверия. Когда генеральный адвокат Омер Жоли де Флери обрушился на статью «Душа», обвинив ее в зараженности атеизмом, Ивон был вынужден бежать в Голландию, несмотря на то, что формально он защищал духовную субстанцию. Даже попытка обосновать Бога разумом неизбежно приводила к уничтожению теологического авторитета, предоставляя материалистам готовый арсенал рациональных доводов. В глазах официальной церкви попытка Ивона опереться на рационалистические аргументы фактически приравнивалась к материализму, поскольку она делала Бога зависимым от человеческой логики. Вспыхнувший скандал, усугубленный защитой диссертации де Прада, пронизанной сенсуалистическими идеями на границе ереси, привел к изгнанию обоих аббатов в 1752 году. Дидро выступил в его защиту, написав «Suite de l’Apologie de M. l’abbé de Prades» (1752), в то время как сам де Прад нашел убежище в Пруссии при дворе Фридриха II, где некоторое время сотрудничал с Вольтером. Дело де Прада стало триггером для первого запрета «Энциклопедии» в 1752 году и наглядно показало, что традиционная теология не обладает иммунитетом против проникновения сенсуалистической идеологии. Хотя Вольтер впоследствии язвительно критиковал Ивона за неспособность дать решительный отпор материализму в своих энциклопедических статьях, именно этот эпизод блестяще демонстрирует, как просветительская логика разлагала догматику изнутри. Находясь в изгнании, а затем вернувшись, Ивон продолжил писать труды, пытаясь примирить философию с религией (например, Liberté de conscience resserrée dans des bornes légitimes, 1754; Histoire Philosophique de la religion, 1779), но джинн секулярного рационализма уже был выпущен из бутылки.
Параллельно, Этьенн-Габриэль Морелли (ок. 1717-1778) в книге «Кодекс природы» (1755) применил материалистическую этику к политике, сформулировав принципы радикального эгалитаризма и раннего утопического коммунизма, как бы дополняя работы аббата Мабли и атеиста Мелье из прошлых поколений. В своих книгах Морелли бросил вызов фундаментальному постулату христианской морали — идее первородного греха и врожденной испорченности человека. Он утверждал, что человек по своей природе добр, а все моральные пороки, преступления и тирания являются прямым следствием искусственного социального конструкта — частной собственности. «Кодекс природы», который современники долгое время приписывали Дидро, предлагал строгую законодательную модель общества, где блага распределяются согласно потребностям, а труд согласно способностям. Демистифицируя право собственности, Морелли заложил концептуальный фундамент для бабувизма и всех последующих эгалитарных движений, доказывая, что мораль детерминируется материально-экономическими условиями.
Пульс живой материи:
Медицина, анатомия, органическая чувствительность
Философский материализм, будь-то в версии Дидро, или в версии Гольбаха — остался бы умозрительной доктриной, если бы не получил мощную эмпирическую и институциональную базу со стороны медиков, хирургов и анатомов. В это время медицина уже окончательно перестала быть только прикладным искусством врачевания, и превратилась в фундаментальную антропологическую дисциплину. Правда, к этому моменту массированная критика Декарта сыграла с мыслителями злую шутку, и постепенно декартовская механика («человек-машина») уступила место более сложным концепциям органической чувствительности и витализма. Важнейшую роль в этом эпистемологическом переходе сыграла медицинская школа Монпелье, в частности Теофиль де Бордё (1722-1776). Его концепция специфической чувствительности органов и желез была призвана показать, что живое тело не является пассивным гидравлическим механизмом или набором рычагов, но представляет собой конфедерацию из живых, автономно чувствующих частей. В отличие от механицизма Гийома Лами с его моделью вибрирующих нервных волокон, Бордё выдвинул концепцию «функционального дуализма в чувствительном монизме»: каждый орган, каждая железа и ткань обладают своей собственной имманентной жизнью, специфической чувствительностью («sensibilité») и ритмом. Организм, по Бордё, представляет собой федерацию автономных, но взаимосвязанных органов, которые общаются между собой посредством эманаций и симпатий, поддерживая равновесие. Эта медицинская теория стала физиологическим базисом для многих материалистов этого периода, позволив им объяснить феномен жизни без обращения к нематериальной душе, но оставляла слишком много метафизических дыр, которыми позже будут пользоваться враги материалистической трактовки жизни. Неслучайно Дидро избрал Бордё в качестве главного научного рупора в своем диалоге «Сон д’Аламбера» (1769), где идеи врача из Монпелье послужили основой для космологического материализма, описывающего вселенную как единый пульсирующий, чувствительный организм.
Параллельно с этим, попытки натурализовать психические процессы привели к зарождению материалистической психологии. Антуан Ле Камю (1722-1772), доктор-регент Парижского факультета, опубликовал в 1753 году фундаментальный труд «Медицина духа». В нем он скрупулезно исследовал, как физические факторы — диета, климат, пищеварение, механические травмы и свойства крови — детерминируют психические состояния, воображение, характер и даже моральные склонности человека. Тем самым Ле Камю перевел теорию климатического детерминизма Дюбо и Монтескьё (см. главы II и III) в плоскость индивидуальной медицинской практики. Ле Камю не просто описывал эти связи; он предлагал конкретные терапевтические методы для коррекции психических отклонений через физиологическое вмешательство. Хотя его работа вызвала насмешки Вольтера, не желавшего мириться с деградацией духа до уровня физиологии, «Медицина духа» стала важнейшим прецедентом в литературе эпохи. Сходную амбицию — управлять человеческой природой через биологию — развивал Шарль-Огюстен Вандермонд (1727-1762). Родившийся в португальской колонии Макао в семье фламандско-французского хирурга Ост-Индской компании, Вандермонд имел доступ к кросс-культурным медицинским знаниям. Его отец привез во Францию переводы китайских медицинских трактатов (в частности, минералогических разделов Pen-ts’ao kang-mu), что расширило эмпирический горизонт французской медицины. В 1756 году молодой Вандермонд опубликовал труд «Essai sur la manière de perfectionner l’espèce humaine», в котором впервые в истории европейской науки применил принципы селекции и животноводства к человеку. Эта работа, редактируемая и распространяемая в просветительских кругах, стала первым современным трактатом по евгенике и медицинской антропологии, доказывая, что человеческая природа пластична и может быть целенаправленно улучшена через физиологический и гигиенический контроль. Эти идеи были также закреплены в «Dictionnaire portatif de santé» (1759). Рассматривая передачу наследственных болезней и физических характеристик, Вандермонд предложил рассматривать репродукцию не как божественное таинство, а как биологический процесс, подлежащий научному контролю и оптимизации на благо общества. Кроме того, будучи редактором одного из первых медицинских журналов «Recueil périodique d’observations de médecine», Вандермонд способствовал созданию единого информационного пространства для врачей Просвещения.
И в то время, пока физиологи переосмысливали жизнь, хирурги демонстрировали механическую основу смерти. Антуан Луи (1723-1792), выдающийся физиолог и постоянный секретарь Королевской академии хирургии, стал одним из основателей современной судебной медицины, и пионером медицинской юриспруденции во Франции. Как один из самых преданных соратников Дидро, он написал более 475 статей для «Энциклопедии» (обозначенных символом ‘Y’), охватывающих хирургию, анатомию, физиологию и судебную медицину. Его диссертации о наследственных заболеваниях и природе рака, который он эмпирически определил как вирусное поражение, демонстрируют глубоко материалистический подход к патологиям, а его строго эмпирический подход позволил демистифицировать сам процесс смерти. Однако наибольшую историческую известность Антуан Луи приобрел на стыке медицины и пенитенциарной политики. В своем знаменитом трактате об определении признаков смерти от повешения (1763) Луи разработал анатомические критерии, позволяющие безошибочно отличить самоубийство от убийства на основе повреждений шейных позвонков и тканей. Его научная объективность сыграла решающую роль в реабилитации Жана Каласа — протестанта, ложно обвиненного в убийстве сына. Но этот прагматичный подход Антуана Луи к анатомии достиг своей исторической кульминации в начале Революции, когда он, опираясь на принципы равенства и минимизации физического страдания, разработал концепт машины для обезглавливания с косым лезвием. Первоначально она называлась в его честь «louisette» или «louison», прежде чем войти в историю как гильотина. Это изобретение задумывалось не как орудие террора, а как триумф просвещенного гуманизма: машина должна была обеспечить быструю, физиологически гарантированную и, главное, бессословную смертную казнь, заменив варварские публичные пытки «хирургическим» изъятием преступника из социального тела.
Процесс рационализации телесности распространился и на институциональный уровень. Жак Тенон (1724-1816), выдающийся хирург и анатом, перевел фокус с индивидуального тела на тело коллективное, такое как больница. Выходец из семьи хирургов, Тенон начинал свою карьеру в качестве военного врача во Фландрии, а затем стал главным хирургом госпиталя Сальпетриер — гигантской тюрьмы-больницы для женщин, где он лечил сотни пациенток, продвигал инокуляцию от оспы и изучал ртутные отравления у рабочих. Ужасающие условия старейшего госпиталя Парижа, Отель-Дьё, где в одной кровати могли лежать по несколько зараженных пациентов разного пола и возраста, подтолкнули Тенона к созданию монументального труда «Mémoires sur les hôpitaux de Paris» (1788), а поводом для его написания стало поручение короля и Академии наук, после катастрофического пожара в главном госпитале Отель-Дье в 1772 году. Тенон произвел жесточайшую, научно обоснованную критику старой системы, при которой руководство больницами находилось в руках религиозных орденов. Он математически и статистически доказал, что монополия монахинь, узурпировавших медицинские прерогативы, приводит к катастрофической смертности. Тенон утверждал, что госпитали функционируют как машины по распространению инфекций из-за скученности, отсутствия вентиляции и приоритета спасения душ над лечением тел. Он предложил радикальную реформу: абсолютное административное главенство врача над религиозным персоналом, пространственную сегрегацию больных по типам заболеваний, строительство павильонных больниц и децентрализацию госпитальной сети. В концепции Тенона сама архитектура больницы должна была стать терапевтическим инструментом, что предвосхитило рождение современной клинической медицины XIX века, а его трактат оставался стандартом госпитального строительства в Европе более столетия.
Естественная история, геология и космос Бюффона
Параллельно с тем, как врачи переосмысливали микрокосм человеческого тела, естествоиспытатели радикально расширяли границы макрокосма, разрушая последние бастионы библейского нарратива в геологии и ботанике. Эмпирический базис для понимания единства живой природы обеспечил Луи-Жан-Мари Добантон (1716-1800), прямой наследник Бюффона. Он продемонстрировал непрерывность биологических структур, предоставив материальные доказательства морфологического единства живой природы, интегрируя человека в общую картину мира. Он был одним из первых, кто применил сравнительную анатомию к ископаемым видам, и таким образом смог опровергнуть веру в существование гигантов. Добантон также опроверг, посредством наблюдения за суставами нижних конечностей, идею о том, что орангутан мог быть диким человеком. В дальнейшем его работы послужат фундаментом для натурализации антропологии и сравнительной анатомии, а его скрупулезные анатомические описания сотен видов животных составили научный каркас для «Естественной истории» Бюффона.
Инженер и философ Николя-Антуан Буланже (1722-1759) применил свой практический опыт строительства мостов и дорог к глобальной истории человечества. Участвуя в масштабных земляных работах, в частности при строительстве магистрали от Парижа до Орлеана, Буланже постоянно сталкивался с напластованиями осадочных пород, окаменелостями и следами древних эрозий. Эти эмпирические геологические памятники («монументы природы») привели его к созданию революционной космогонии. В монументальных трудах «Recherches sur l’origine du despotisme oriental» (1761) и «L’Antiquité dévoilée par ses usages» (1766), изданных посмертно благодаря редакторской работе Гольбаха и Дидро, он выстроил тотальную материалистическую теорию происхождения политической власти и культов. По мнению Буланже, Всемирный потоп был не актом божественного возмездия за грехи, а колоссальной физической катастрофой, не имеющей никакого провиденциального смысла, но нанесшей глубочайшую психологическую травму выжившему человечеству. Религия, ритуалы и мифы зародились не из откровения, а из животного страха древних людей перед силами природы, и панического ожидания нового конца света. Этот космический террор был впоследствии узурпирован жрецами и правителями для установления теократии, которая эволюционировала в восточный деспотизм и современные формы абсолютизма. Тем самым Буланже углубил гипотезы Николя Фрере и Шарля де Бросса о происхождении религии из страха (см. главы II и III), подкрепив их масштабными геологическими наблюдениями. В то время как Жан-Жак Руссо винил в социальном неравенстве появление частной собственности, Буланже возлагал вину на религию и жреческие касты. Труды Буланже, наряду с его энциклопедическими статьями (такими как Déluge, Guèbres, Œconomie politique, Corvée), оказали прямое влияние на Бюффона и заложили основы секулярной доисторической науки, показав, что общество формируется слепыми силами природы, а не божественным замыслом.
В сфере систематики и ботаники не менее сокрушительный удар по искусственным порядкам нанес Мишель Адансон (1727-1806). В середине XVIII века в Европе доминировала бинарная номенклатура и половая система классификации Карла Линнея. Эта система, хотя и была удобна на практике, оставалась искусственной конструкцией. Она классифицировала растения исключительно по числу тычинок и пестиков, что часто приводило к объединению совершенно неродственных видов, поскольку система отражала абстрактный логический порядок, созданный умом человека (или Бога), а не реальные законы физической природы. Адансон, проведя пять лет в Сенегале (1749-1754), где он собрал колоссальный гербарий и этнографические данные, осознал ограниченность европейских классификаций. По возвращении он опубликовал эпохальный труд «Familles des plantes» (1763-1764), где предложил «естественный метод» (méthode naturelle), в котором классификация базировалась не на одном произвольно выбранном признаке, а на математическом учете максимального количества морфологических характеристик (от формы листьев до строения корней). Вычисляя общую совокупность сходств и различий, Адансон пытался обнаружить подлинные, объективные родственные связи между растениями, закладывая тем самым фундамент для современной фенетики и численной таксономии. Методология Адансона поражала своей статистической масштабностью и эмпирической строгостью: он составил детальные описания всех частей растений, категорически отказавшись от предварительного взвешивания значимости тех или иных органов. Чтобы избежать субъективности, Адансон использовал 65 искусственных систем, основанных на единичных признаках, для анализа константности черт у 1615 известных родов растений. Он количественно рассчитал надежность каждого признака (например, показав, что количество пестиков сохраняет константность в 3/4 случаев, тогда как количество тычинок — лишь в 1/36), объединяя таксоны на основе общего морфологического сходства. Хотя сложность системы Адансона и отказ от удобной биномиальной номенклатуры Линнея ограничили её немедленное признание, именно этот подход подготовил почву для эволюционных построений Ламарка и Жюссье. Наука Адансона отражала глубинную философскую установку французского Просвещения: природа познается не через навязанные теологические или математические идеализации, а через равнозначное статистическое наблюдение материальных фактов.
Кровообращение богатства
Закономерным итогом натурализации человеческого тела и окружающей среды стала натурализация человеческих обществ и государств. В трудах этого поколения социум перестал восприниматься как божественно установленный, статичный иерархический порядок. Общество начало концептуализироваться как сложный механизм циркуляции богатств, производства, потребностей и столкновения интересов, почти по аналогии с циркуляцией жидкостей в организме. Интеллектуальный мост от физиологии к экономике был проложен школой физиократов и ранних либеральных мыслителей. Венсан де Гурнэ (1712-1759), интендант торговли, не будучи строгим физиократом в аграрном смысле, внес неоценимый вклад в их дискуссии о роли земледелия и промышленности в экономике наций, став популяризатором знаменитой максимы «laissez faire, laissez passer» (позвольте делать, позвольте идти), ставшей слоганом апологетов свободного рынка. Гурнэ и его окружение вели непримиримую борьбу против цеховых монополий, таможенных барьеров и бюрократического контроля, настаивая на том, что экономическая свобода является естественным продолжением законов природы. Маркиз Виктор де Мирабо (1715-1789) и Пьер-Поль Мерсье де ла Ривьер (1720-1793), развивая идеи Франсуа Кенэ, теоретизировали «естественный порядок» экономики, настаивая на том, что единственным истинным источником богатства является сельское хозяйство, подчиняющееся объективным природным законам.
В этой же интеллектуальной орбите формировался Анн Робер Жак Тюрго (1727-1781). Будучи выдающимся администратором и мыслителем, Тюрго разработал теорию линейного прогресса человеческого разума и попытался на практике (став фактически министром финансов Франции) реализовать масштабную либерализацию торговли хлебом и упразднение средневековых ремесленных цехов. Идеи французских физиократов быстро переросли национальные границы: в Великобритании молодой шотландец Адам Смит (1723-1790) перенял их концепцию естественных экономических законов во время поездки во Францию, что легло в основу его будущей системы политической экономии, а в Испании реформатор Пабло де Олавиде (1725-1803) пытался на практике реализовать физиократические и аграрные проекты в Андалусии, за что подвергся преследованиям инквизиции. Политическая экономия Тюрго и аббата Андре Морелле (1727-1819) окончательно оформила концепт, согласно которому общество балансируется не добродетелью или религиозным страхом, а свободным взаимодействием рациональных, экономических интересов индивидов. Морелле, активный участник Гольбахова кружка и автор множества экономических статей для «Энциклопедии», показал, что анализ рынка и математической статистики является гораздо более эффективным инструментом государственного управления, чем морализаторство теологов. Морелле использовал экономические аргументы для доказательства социальной нерентабельности, паразитизма и фискальной неэффективности церковных институтов, подводя финансовую базу под грядущую секуляризацию церковных имуществ.
Огромный вклад в легитимизацию нового экономического мышления внес крупный орлеанский правовед Гийом-Франсуа Ле Трон (1728-1780). Будучи членом Королевского сельскохозяйственного общества и ярым сторонником Кенэ, Ле Трон в своем фундаментальном труде «De l’ordre social» (1777) заложил юридические основы физиократии. Он обосновал священность и неприкосновенность частной собственности не исторической традицией или божественным правом, а объективными законами социальной физики, утверждая, что право вытекает из естественной необходимости человека поддерживать свою жизнь и приумножать ресурсы.
Не лишним будет напомнить, что почти все радикальные просветители, включая Дидро, Кондильяка, Гельвеция и Гольбаха — были экономическими либералами в духе физиократов. В некоторых современных генеалогиях либертарианства Гельвеций даже становится основным прародителем этой традиции. Ведь даже экономическое ядро либертарианства — теория предельной полезности, оперирует утилитарным принципом полезности, которая оценивается субъективно каждым индивидом на основе баланса его удовольствий и страданий. Этот утилитарный синтез физиократии и сенсуализма Гельвеция нашёл живой отклик в Италии: миланский просветитель Пьетро Верри (1728-1797) в своей работе «Размышления о политической экономии» (1771) и журнале Il Caffè соединил французский сенсуализм с математическим расчётом полезности, создав базу для итальянской школы либеральной экономики. Так что либеральная экономическая теория последовательно выводится из сенсуализма как исторически, так и логически.
Однако наиболее радикальные и глобальные политические выводы непосредственно из новой экономической парадигмы сделал Гийом-Тома Рейналь (1713-1796). Его многотомная «История обеих Индий», написанная в соавторстве с Дидро и другими энциклопедистами, стала не просто хронологической летописью европейской заморской торговли, но мощнейшим антиколониальным манифестом века. Рейналь с предельной ясностью продемонстрировал, как сугубо материальные факторы — экспорт сахара, работорговля, добыча металлов и контроль над морскими путями — детерминируют политические режимы, провоцируют глобальные войны и формируют новые векторы власти, разрушая старые феодально-абсолютистские империи.

— V —
В преддверии бури
Парадоксы прогресса: от Кондорсе к предчувствию революции
Интеллектуальный прорыв, совершённый энциклопедистами первого призыва, подготовил почву для следующего поколения мыслителей — тех, кто родился между 1730 и 1749 годами. Они унаследовали интеллектуальный ландшафт, в котором схоластическая метафизика уже была смертельно ранена ньютоновской физикой, а концепция «человека-машины» Ламетри стала неотъемлемой частью философского дискурса, даже если она и оспаривалась. В трудах этих авторов абстрактная «философия идей» Локка и Кондильяка постепенно трансформируется в прикладную «Идеологию». Правда, медицина этого периода переходит от картезианской ятромеханики к патологической анатомии и виталистической психиатрии, и назад на материалистические рельсы пока ещё не становится. Зато химия сбрасывает алхимический флер флогистона, наконец-то становясь точной наукой о вечном круговороте измеримой материи. В свою очередь, литература, историография и политическая экономия точно также превращаются в инструменты тотальной социальной реформы. Это поколение не просто концептуально подготовило Великую французскую революцию — оно стало ее интеллектуальным авангардом, заседая в Конвенте, проектируя новые инструменты правосудия, реформируя больницы и институционализируя светское государственное образование.
От натурализации человеческого тела почти неизбежно можно прийти к натурализации сразу огромных человеческих масс. Это стало ясно ещё физиократам и отчасти даже Монтескьё. Если отдельный организм подчиняется строгим законам физиологии и химии, то и социальное тело, состоящее из этих организмов, должно управляться измеримыми, объективными механизмами. Эти рассуждения нашли свое высшее концептуальное выражение в дальнейшем развитии физиократии и политической экономии, которая в этот период приобрела статус прикладной «социальной физики». Важнейшую роль в консолидации нового экономического мышления сыграл аббат Николя Бодо (1730-1792). Начав свой путь как теолог и каноник, Бодо пережил глубокую интеллектуальную трансформацию, перейдя на строгие позиции физиократии. В 1765 году он основал журнал «Éphémérides du citoyen», который вскоре стал главным рупором физиократической школы, и одним из самых влиятельных периодических изданий Европы. На страницах своего издания он публикует тексты Виктора де Мирабо, Тюрго и Дюпона де Немура. В логике Бодо, экономические кризисы, голод и социальные бунты объяснялись нарушением математически выверенных пропорций «Экономической таблицы», которую Бодо детально комментировал в своих трудах 1776 года. Таким образом, управление государством сводилось к строгой административной политике, направленной на максимизацию полезности и обеспечение беспрепятственной циркуляции богатств. Но бескомпромиссность этой позиции имела свою цену: за публикацию статьи, разоблачающей астрономические расходы королевского двора во время Семилетней войны, Бодо подвергся цензуре и был сослан в Овернь в том же 1776 году. Сам Бодо закончил свои дни в нищете на заре Революции, однако его интеллектуальный проект на этом не закончился. Продолжателем этой линии стал Пьер Самюэль Дюпон де Немур (1739-1817), который не только систематизировал доктрину физиократов и перенял руководство журналами Бодо, но и перебросил интеллектуальный мост между Францией и молодой республикой в США. Именно Дюпон ввёл в оборот сам термин «физиократия» (власть природы), настаивая на том, что государственные законы должны полностью соответствовать объективным природным законам воспроизводства богатств. Концепции свободы торговли и анти-меркантилизма Дюпона базировались на материалистическом фундаменте. Единственным истинным источником любой ценности является земля и физический труд, а общество есть не что иное, как система контрактов, заключенных для защиты этой материальной базы.
Однако либеральный оптимизм физиократов подвергся сокрушительной критике слева. Про совершенно вторичного и мусорного автора, контр-просветителя Руссо мы даже не станем вспоминать, тем более о нем и так хорошо всем известно. Из менее популярных сегодня авторов, концепцию свободной торговли подверг жесткой критике юрист и публицист Симон-Николя Анри Ленге (1736-1794) в своей «Теории гражданских законов» (1767). Ленге сорвал маску с концепции «естественного права», цинично заявив, что любые законы существуют исключительно для защиты собственности богатых от посягательств бедных. Будучи глубоким социологом, он задолго до формирования марксистской теории сформулировал концепцию наемного рабства. Ленге математически и физиологически доказывал, что свободный фабричный рабочий (ouvrier) или поденщик, вынужденный ежедневно продавать свой труд за хлеб на открытом рынке, находится в гораздо худшем биологическом положении, чем античный раб. Рабовладелец, будучи собственником тела раба, был вынужден заботиться о его пропитании, здоровье и выживании в старости, тогда как капиталист просто выбрасывает больного или старого рабочего на улицу, покупая нового. Ленге обнажил скрытый классовый конфликт, показав, что за абстрактными идеалами свободы Просвещения скрывается жестокая материальная эксплуатация, а цивилизация строится на перманентном насилии над большинством. За свою язвительную публицистику он стал узником Бастилии, оставив об этом знаменитые мемуары (1783), а в 1794 году был гильотинирован по обвинению в симпатиях к иностранным деспотам.
Попытку синтезировать социальный критицизм и математическую рациональность предпринял знаменитый Николя де Кондорсе (1743-1794). Как уже признанный при жизни выдающийся математик, Кондорсе разработал масштабную программу по применению теории вероятностей и статистического анализа к человеческому поведению, юриспруденции и выборным системам («Социальная математика»). В его оптике общество превращалось в гигантский вычислительный механизм, где рациональность и справедливость законов можно было определить с той же математической строгостью, что и орбиты планет. В рамках этого анализа он открыл знаменитый парадокс Кондорсе (цикличность коллективного выбора при голосовании), показавший логические противоречия в мажоритарных процедурах. А в «Эскизе исторической картины прогресса человеческого разума» (1794), написанном в условиях преследования, когда Кондорсе укрывался от якобинского террора у мадам Верне (позже он был схвачен и найден мертвым в камере, вероятно, приняв яд, переданный втайне Кабанисом), он предложил новый проект исторической теории. В его проекте, не лишенного элементов телеологии, исторический процесс двигался исключительно кумулятивным накоплением эмпирических знаний и совершенствованием материальных условий жизни. Эта вера в бесконечный прогресс разума, логически продолжала утилитарные проекты вечного мира Аббата де Сен-Пьера (см. главу I), и исторические концепции в духе итальянца Вико и немца Гердера. Но и в новом поколении она была созвучна процессам по всей Европе: в Италии Чезаре Беккариа (1738-1794) совершил революцию в уголовном праве трактатом «О преступлениях и наказаниях» (1764), а в Испании Гаспар Мельчор де Ховельянос (1744-1811) разрабатывал проекты секуляризации образования и аграрной реформы. Это был абсолютный триумф сциентизма и рационального конструирования общества на базе естественного права.
Дюпюи и закат христианского мифа
И пока политэкономы и историки конструировали светское государство будущего, другая группа мыслителей этого поколения занималась уничтожением остатков теологического прошлого. Во второй половине XVIII века материализм столкнулся с необходимостью не просто формулировать изолированные философские гипотезы, но и агрессивно защищать их в публичном и законодательном пространстве. Центральной фигурой этого воинствующего философского радикализма стал Жак-Андре Нежон (1738-1810), ближайший соратник Гольбаха и литературный душеприказчик Дидро. Возможно Нежон и не обладал оригинальностью своих великих учителей, но он был хорошим редактором, систематизатором и непреклонным, почти фанатичным пропагандистом атеизма. Именно он руководил подпольным изданием и распространением самых скандальных текстов эпохи, включая «Le Militaire philosophe» (1768), который представлял собой переработку старых рукописей Робера Шаля, превращенных Нежоном и Гольбахом в откровенный атеистический манифест.
Истинный масштаб политического влияния Нежона проявился в начале Революции. В феврале 1790 года он опубликовал «Обращение к Национальному собранию о свободе мнений и печати», в котором в ультимативной форме потребовал абсолютной свободы прессы и категорически выступил против любого упоминания Бога или религии в формирующемся законодательстве новой Франции. Поразительно то, как Нежон конструировал свою аргументацию: он без указания авторства обильно цитировал неопубликованные рукописи Дидро, в частности, обширные фрагменты из его книги «Элементы физиологии». Физиология, доказывавшая материальность сознания и отсутствие бессмертной души, стала для Нежона юридическим основанием для свободы совести. Так, Нежон превратил физиологический материализм своего покойного друга в политический инструмент для разрушения клерикальной власти. Позднее, создавая многотомный «Dictionnaire de philosophie ancienne et moderne» (1791) для монументальной «Энциклопедии» Панкука, Нежон закрепил материалистическую интерпретацию всей истории мысли, утверждая строгий атеизм как единственно возможный итог развития человеческого разума.
Но если Нежон защищал материализм скорее политически, то Шарль-Франсуа Дюпюи (1742-1809) уничтожал догматическую религию историко-филологическими и астрономическими методами. В своем монументальном трехтомном труде «Происхождение всех культов, или Универсальная религия» (1795), насчитывающем более двух тысяч страниц, Дюпюи совершил революцию в компаративной мифологии. Опираясь на свою колоссальную эрудицию и разбирая панпсихические идеи античности, он доказал, что все без исключения мировые религии, включая иудаизм и христианство, являются лишь аллегорическим описанием движения небесных тел и смены сельскохозяйственных сезонов. В концепции Дюпюи библейские сюжеты лишались своей сакральной уникальности. Анализируя первые главы Книги Бытия с опорой на тексты протестантских теологов, он высмеивал логические несостыковки: всемогущий Бог, гуляющий по саду, говорящая змея и грехопадение, обрекающее миллионы на страдания из-за пищевого запрета. Дюпюи провел прямые параллели между Бытием и персидской космогонией (Авеста), показав, что змей — это персонификация Аримана, символизирующего зимние тьмы. Более того, он деконструировал сам образ Христа, став родоначальником «мифологической школы»: он доказал, что его рождение 25 декабря является лишь адаптацией римского культа Непобедимого Солнца (Dies Natalis Solis Invicti), что 12 апостолов представляют собой персонификации 12 знаков зодиака, а пророчества о рождении спасителя от Девы (встречающиеся даже у Вергилия) — это астрономическая фиксация восхождения созвездия Девы на горизонте. Таким образом, религия редуцировалась к искаженной астрономии первобытных народов. Дюпюи выявил четкий социологический механизм: то, что для древних земледельцев было лишь календарем и прагматичным наблюдением за природой, в руках замкнутой касты жрецов превратилось в мистический догмат для порабощения невежественных умов. Этот труд вскоре был занесен в ватиканский Индекс запрещенных книг в 1818 году, стал предметом для обстоятельного анализа идеолога Дестюта де Траси, и после такого посредничества очень заинтересовал президентов США — Джона Адамса и Томаса Джефферсона.
Доведение же физиологического детерминизма до его самых темных, нигилистических пределов стало задачей маркиза де Сада (1740-1814). Сад очистил материализм от просветительских иллюзий гуманизма и морализаторства. В его текстах Природа предстает не как благодетельная мать, а как слепая, жестокая химико-механическая лаборатория вечного разрушения и созидания. Опираясь на физиологические аргументы Ламетри и детерминизм Гольбаха, де Сад довел утилитарный «интерес» Гельвеция до крайнего предела. Он утверждал, что если человек есть лишь материальный автомат, движимый эгоистическими импульсами, то понятия добра и зла лишены физического смысла. Преступления, насилие и жажда господства детерминированы самой природой для разрушения старых форм материи ради рождения новых. Его философия стала опасным, но логически безупречным зеркалом радикального материализма эпохи.
Освобождение безумных: Пинель, Пюссен и анатомия безумия
И в то время, пока философия превращала тело в машину, цементируя достижения ятромехаников XVII века, профессиональная медицина, сталкиваясь со сложностью клинической практики, наоборот, начала уходить в сторону идеализма, признавая недостаточность механицизма, редуцирующего человека к набору рычагов и насосов. Поползновения в этом направлении мы уже видели даже в прошлом поколении, на примерах из школы в Монпелье, или даже в философии Дидро. Они отмечали для себя, что тело не просто механически двигалось — оно чувствовало, реагировало, болело и компенсировало свои повреждения. Поэтому медицинская мысль нового поколения стала одержима концепцией «животной экономики» (économie animale) — идеей о том, что живой организм представляет собой децентрализованную, саморегулирующуюся биологическую систему, обладающую имманентной чувствительностью. Эстафету в поддержке и популяризации идей витализма перехватил Жан-Жозеф Менюре де Шамбо (1733-1815) — выдающийся врач школы Монпелье, написавший десятки важнейших статей для «Энциклопедии». В своих статьях, таких как «Œconomie animale», «Manie», «Mélancolie» и «Inflammation», Менюре пытался деконструировать спиритуалистическое понимание человека. Выступая как против редуктивного механицизма, так и против анимизма Шталя (приписывавшего все функции бессмертной душе), он утверждал, что организм управляется сложнейшей сетью «симпатий» между различными органами. Поэтому в оптике Менюре, безумие (мания или меланхолия) было чисто патологическим сбоем в циркуляции нервных импульсов, как результат нарушения работы желудка, диафрагмы или репродуктивных органов. Никаких нарушений в самой душе при этом не признается; Менюре утверждал, что лечить душу можно только воздействуя на тело. Но даже отвергая поиски метафизической причины, он все же отмечал, что анатомические вскрытия мозга сумасшедших часто не показывают никаких видимых повреждений, а значит, проблема кроется в динамике самой «животной экономики» и в соотношениях работы разных систем организма. Поэтому терапевтический арсенал «экономии» включал в себя физиологическое вмешательство: от изменения диеты и климата до применения внезапных холодных ванн или вяжущих средств, призванных произвести шоковую перезагрузку нервной системы. В отношении меланхоликов он советовал врачам первоначально соглашаться с бредом пациента, чтобы завоевать доверие, и лишь затем применять соматическое лечение.
Этот подход, развитый также Полем-Жозефом Бартезом (1734-1806) в рамках витализма, заложил фундамент для научной психиатрии. Сам же Бартез ввел понятие «жизненного принципа» (principe vital), который, хотя и критиковался материалистами за идеалистический дуализм, позволил врачам отказаться от схоластического понятия бессмертной души и сосредоточиться на изучении динамики жизненных процессов. Фактически он выполнял функцию, аналогичную той, что в Британии выпала на долю Джона Хантера. Все эти идеи про «животную экономику» нашли свое социальное воплощение в трудах хирурга Жака Тенона (см. выше, раздел IV), который в 1788 году предложил реформировать архитектуру больниц, рассматривая пациента как «чувствующее существо» и критикуя старые теологические подходы к управлению госпиталями. А медицинский сенсуализм нашел свое радикальное социальное применение в трудах Пьера Русселя (1742-1802). Его работа «Физическая и моральная система женщины» (1775) стала абсолютным научным бестселлером и фундаментом для новой гендерной антропологии. Само собой эта работа была целым манифестом онаученного сексизма. Руссель доказывал, что моральные, интеллектуальные и эмоциональные различия между полами не являются результатом культурных традиций или божественного установления; они проистекают исключительно из их анатомической и физиологической организации. Каждая клетка, каждая ткань женского организма, по мнению Русселя, пронизана специфической «мягкой» чувствительностью, которая на физиологическом уровне детерминирует ее психологический профиль, делая женщин более склонными к эмпатии и менее способными к абстрактному математическому мышлению. Но хотя выводы Русселя естественно использовались консерваторами для обоснования исключения женщин из публичной политики, сама его методология была весьма неплохой. Он полностью изгнал теологию из вопроса о природе полов, сведя его к микроанализу нервных волокон, и пытался искать натуралистические объяснения даже для личных сексистских предрассудков.
Связь между изучением физического мира и социальной патологией наиболее драматично воплотилась в судьбе Жана-Поля Марата (1743-1793). Задолго до того, как стать «Другом народа», главным радикалом Французской революции и идеологом сентябрьских убийств, Марат был успешным врачом, журналистом и физиком-экспериментатором. Его ранние научные работы, такие как философско-физиологический трактат «О человеке» (1773) и «Физические исследования огня» (1780), были посвящены изучению физических свойств оптических явлений, электричества и теплоты. Марат провел 166 экспериментов, пытаясь доказать, что огонь является не просто процессом горения, а «магматическим флюидом». Несмотря на то, что Академия наук высоко оценила точность его экспериментов, она отказалась одобрить его радикальные теоретические выводы, что привело к ожесточенному конфликту Марата с Антуаном Лавуазье и академическим истеблишментом. С тех пор он настолько невзлюбил академиков, что готов был вообще ликвидировать высшее образование как таковое. Его ранняя одержимость выявлением скрытых материальных причин болезней и физических явлений плавно перетекла в политическую деятельность. Аристократия и духовенство рассматривались Маратом не как политические оппоненты, а как патогенные паразиты, вызывающие гангрену социального тела. Исходя из этой физиологической логики, болезнь требовала не мягкого терапевтического лечения или компромиссов, а радикальной хирургической ампутации. Именно поэтому Марат, будучи врачом, с абсолютным спокойствием призывал к отсечению 270000 голов ради спасения «здоровья» нации.
Триумф медицинского материализма был также закреплен трудами Феликса Вик д’Азира (1748-1794) в области сравнительной анатомии мозга, заложившего основы современной нейроморфологии, и в работах его ученика Филиппа Пинеля (1745-1826), уже в применении к психиатрии. Пинель вошёл в историю как человек, освободивший безумцев от цепей в Бисетре и Сальпетриере. Врачебный метод Пинеля формировался в тесной связи с традициями французского сенсуализма и витализма: окончив медицинский факультет в Тулузе, он провел несколько решающих лет в Монпелье, где глубоко воспринял идеи Бордо и Бартеза о неделимости жизненных процессов. Теоретически Пинель не был медицинским материалистом или сторонником соматического редукционизма. Напротив, как верный последователь виталистической школы Монпелье, он скептически относился к идее свести безумие к механическим повреждениям мозга. Проведя множество вскрытий умерших душевнобольных, Пинель обнаружил, что их мозг зачастую не имеет никаких видимых органических поражений. Это привело его к выводу, что душевная болезнь («психическое отчуждение») имеет функциональный, часто психологический или «моральный» характер. Разработанное им «моральное лечение» (traitement moral) опиралось не на грубые соматические средства, а на педагогическое воздействие, строгую дисциплину, трудовое воспитание и мягкое убеждение, рассматривая пациента как разумное существо, сохранившее остатки рассудка. Впрочем, практическую работу по снятию цепей в Бисетре во многом инициировал и провел его выдающийся надзиратель Жан-Батист Пюссен, бывший пациент, чей опыт Пинель высоко оценил и сделал базой для своих реформ.
Химия, естественная история, геология, физика
Значительной проблемой философского материализма всегда был вопрос о происхождении формы. Если Бога-Творца не существует, тогда почему неорганическая материя спонтанно принимает строгие геометрические очертания, а живая природа порождает сложнейшие организмы с целесообразной структурой? Решение этих проблем потребовало радикального пересмотра законов физики, геологии и химии, чтобы наделить саму материю имманентной способностью к самоорганизации. Важный концептуальный прорыв в понимании структуры неживой материи совершил Жан-Батист Луи де Роме де Лиль (1736-1790), ставший основателем научной кристаллографии. В своих трудах «Эссе о кристаллографии» (1772) и монументальном четырехтомном издании «Cristallographie» (1783) он сформулировал первый фундаментальный закон этой науки — закон постоянства двугранных углов. Отвергая попытки Линнея классифицировать минералы на основе биологических аналогий прокреации, Роме де Лиль эмпирически доказал, что несмотря на внешние искажения, усечения (troncatures) и разные размеры кристаллов одного и того же вещества, углы между их гранями всегда остаются строго неизменными. Выделив первичные геометрические формы (призмы, ромбоиды, октаэдры), он утверждал, что неизменность законов химического сродства со временем позволит определять минеральные виды так же точно, как репродукция определяет биологические. Это открытие доказывало, что неорганическая материя не является аморфным хаосом. Она обладает встроенной способностью к геометрической самоорганизации на микроуровне. Поэтому порядок и гармония в природе более не требовали внешнего божественного Архитектора, а геометрия стала внутренним, неизбежным свойством самих химических элементов.
Параллельно с этим происходила не менее масштабная революция в восприятии геологического и биологического времени. Жан-Батист Робине (1735-1820), бывший иезуит, вынужденный долгое время жить в Голландии, в своем многотомном философском труде «О природе» (1761-68) радикально темпорализировал классическую концепцию «Великой цепи бытия». Если ранее теология учила, что Бог единовременно создал все ступени мироздания от минералов до ангелов в неизменном виде, то Робине предположил, что природа обладает единой внутренней «активной силой» (force active), которая на протяжении колоссальных геологических эпох постоянно усложняет организацию материи. Все существующие виды живых существ рассматривались им как манифестации единого базового органического «прототипа». Более того, Робине наделил растения (например, мимозу стыдливую) способностью к чувствительности, размывая границы между животными и растениями и переосмысливая онтологическую иерархию существ. Во многом он похож на Дидро, швейцарского мыслителя Бонне и самых разных, сомнительных виталистов и спинозистов. Поэтому Робине высоко ценили отдельные немецкие идеалисты-мракобесы, романтики и современные марксисты. И обычно мы бы поставили Робине в самом позорном углу истории, где-то рядом с Руссо, но здесь он всё же важен, в контексте эволюционных идей. И хотя книги Робине еще не были строгой теорией эволюции, поскольку он предполагал запрограммированное раскрытие изначально заложенных форм, всё равно он разрушал статичную креационистскую картину мира.
Этот временной вектор был продолжен Жаном-Батистом Ламарком (1744-1829), который создал первую в истории науки последовательную теорию биологического трансформизма, т.е. эволюции. Ламарк доказывал, что виды не являются постоянными; они непрерывно изменяются под воздействием климата, окружающей среды и механизма наследования приобретенных признаков. Он стремился оставаться на строго материалистических позициях, доказывая, что виды изменяются под влиянием внешней среды. В его трактовке живой организм — это организованная система обменов, полностью зависящая от физических стимулов, хотя в его поздних работах, таких как «Философия зоологии» (1809) эти материалистические посылки иногда вступали в конфликт с романтической концепцией «лестницы существ» и врожденного стремления к прогрессу. Синхронно с этим в Великобритании дед Чарльза Дарвина, врач и поэт Эразм Дарвин (1731-1802), в своей книге «Зоономия» (1794) развивал сходные идеи эволюционного трансформизма, утверждая, что все живые организмы происходят от одного источника под воздействием внешней среды.
И все подобные идеи не создавались из воздуха. Они подкреплялись эмпирическим материалом, собранным путешественниками-натуралистами, такими как Пьер Соннера (1748-1814), чьи компаративные исследования флоры и фауны разрушали европоцентричные рамки биологии, и Жан-Клод Деламетри (1743-1817), который развивал натуралистические гипотезы в области геологии. В то же время во Франции разразилась настоящая химическая революция. Группа ученых, включавшая Антуана-Лорана Лавуазье (1743-1794), Клода-Луи Бертолле (1748-1822) и Гитона де Морво (1737-1816), навсегда уничтожила алхимическое наследие и спекулятивную теорию флогистона, после того, как был открыт кислород и сложный состав таких первостихий, как воздух и вода. Создав новую химическую номенклатуру, они превратили химию в анти-метафизическую дисциплину, базирующуюся на взвешивании массы и анализе элементов. Их работы экспериментально и математически подтвердили древний материалистический постулат атомистов: ничто не возникает из ничего и ничто не исчезает в небытие, материя вечна и лишь меняет свои комбинации (правда сами эти химики к атомизму относились скептически). Но эта химическая революция имела трагический финал: Лавуазье, бывший членом Генерального откупа (компании по сбору налогов), был гильотинирован якобинцами в 1794 году. В связи с этим математик Лагранж произнес свои знаменитые слова: «Им понадобилось всего мгновение, чтобы отрубить эту голову, но и ста лет не хватит, чтобы вырастить похожую».
Интересно, что по другую сторону Ла-Манша британский химик и философ-материалист Джозеф Пристли (1733-1804), будучи первооткрывателем кислорода, до конца жизни защищал теорию флогистона, однако в философии стоял на позициях радикального материализма, доказывая в своих «Исследованиях о материи и духе» (1777), что человеческая душа материальна и смертна.
Наконец, физики, астрономы и математики, такие как Жером Лаланд (1732-1807) и создатель начертательной геометрии Гаспар Монж (1746-1818), превратили математические дисциплины в прикладной инструмент инженерии, окончательно изгнав религиозный мистицизм из небесной механики. Вершиной этого математического детерминизма стали труды выдающегося астронома и математика Пьера-Симона Лапласа (1749-1827). В своей многотомной «Небесной механике» Лаплас полностью исключил гипотезу о божественном вмешательстве в законы Вселенной (его знаменитый ответ Наполеону: «Сир, я не нуждался в этой гипотезе»). Лаплас не был сторонним наблюдателем философских баталий; он принимал активное участие в революционных комиссиях по реформе образования и мер и весов вместе с Кондорсе и Вольнеем, а также вел интенсивную переписку с Кабанисом, обсуждая физиологические основания познания. Его классический вероятностный детерминизм («демон Лапласа»), согласно которому ум, знающий все силы и координаты частиц в любой момент времени, мог бы рассчитать всю историю Вселенной, стал точным физико-математическим двойником фатализма Гольбаха и Идеологов, пытавшихся свести мышление к механическим законам движения материи.
Литература, сатира, либертинаж
Но даже насыщенный философский материализм в союзе с передовой наукой — не смог бы овладеть умами столь широких масс, если бы он не был переведен на язык художественной литературы и театральной сатиры, если бы он не тиражировался в периодической печати. Писатель Николя-Эдма Ретиф де ла Бретонн (1734-1806) создал беспрецедентно детальную хронику парижского дна, проституции и морального распада в условиях раннего капитализма. В своем самом знаменитом эпистолярном романе «Развращенный крестьянин» (1776) и многотомных «Ночах Парижа» Ретиф соединял сенсуалистический анализ человеческих пороков с проектами социалистических утопий. Будучи информатором полиции («mouche»), он досконально изучил криминальную изнанку общества. Творчество Ретифа пропитано стихийным детерминизмом: он показал, как архитектура, нищета и городская среда физически и морально деформируют человека. При этом он не был просто циничным бытописателем; в своих масштабных утопиях, таких как «Южное открытие, сделанное летающим человеком» (1781), он предлагал проекты радикального коммунизма, строгой социальной регламентации и реформы проституции, предвосхищая терминологию утопических социалистов XIX века.
В комедиях Пьера-Огюстена Карона де Бомарше (1732-1799), и особенно в пьесе «Женитьба Фигаро» (1784), сатира превратилась в прямую атаку на привилегии аристократии, пропагандируя буржуазные принципы таланта и заслуги. Тьма секулярного эгоизма и расчёта нашла свое блестящее литературное воплощение в романе «Опасные связи» (1782) Пьера Шодерло де Лакло (1741-1803). Лакло показал, как аристократическое общество использует рациональность и манипуляции чувствами исключительно ради удовлетворения личного тщеславия и физического господства. В их произведениях либертинаж переставал быть просто поиском эстетического удовольствия; он превращался в холодную математику власти, стратегию доминирования и телесного контроля, разрушающую самые основы аристократического этоса.
Афоризмы и максимы Себастьяна-Рока Никола де Шамфора (1741-1794) вскрывали гнилую изнанку светской морали двора, став афористичным приговором старому обществу. Журналист и фантаст Луи-Себастьян Мерсье (1740-1814) в монументальных «Картинах Парижа» запечатлел рождение современного мегаполиса, а его утопический роман «Год 2440» стал первым бестселлером в жанре хронофантастики. Параллельно с этим, политическая эмансипация распространялась на совершенно новые горизонты: Олимпия де Гуж (1748-1793) бесстрашно применила логику естественных прав и сенсуалистического равенства к женскому вопросу в своей книге «Декларации прав женщины и гражданки» (1791). В своих текстах она утверждала, что биологические различия не могут служить оправданием для юридического неравенства и политического бесправия женщин. За свою критику террора якобинцев и Робеспьера она была отправлена на гильотину в 1793 году, а якобинские газеты высмеивали её, как мужика в юбке, и объяснили, что казни не случилось бы, если бы она знала свое место и варила борщи на кухнях.

Часть третья
Позднее Просвещение
— VI —
Эпоха потрясений и синтеза: Революционный материализм и Идеология
Революционный календарь: Марешаль, Клоотс и заговор равных
Требования гражданского равенства, выдвинутые Олимпией де Гуж и Кондорсе, знаменовали собой исчерпание возможностей мирного реформирования. В 1789 году интеллектуальный взрыв Просвещения неизбежно вылился в социальный взрыв Великой французской революции. Поколение мыслителей, родившихся после 1750 года, оказалось в самом эпицентре этой эпохи потрясений и синтеза. Для них материализм, атеизм и сенсуализм перестали быть предметом кабинетных дискуссий — эти идеи превратились в государственные декреты, лозунги революционного террора и новые научные институты. Первым фронтом этого интеллектуального штурма стала борьба с христианством. Поэт и публицист Сильвен Марешаль (1750-1803) стал автором революционного календаря, который полностью заменил христианское летоисчисление и святых на светские праздники природы и урожая. Его творчество стало апогеем просветительского, воинствующего атеизма. В отличие от деистов вроде Вольтера или Робеспьера, пытавшихся сохранить образ благого Творца как гаранта общественной морали, Марешаль категорически отвергал любые формы религии, связывая идею Бога с легитимацией земной тирании. В своем анонимном труде «Фрагменты моральной поэмы о Боге» (1781), местом издания которого был символически указан вымышленный «Атеополис» в «Первый год царства Разума», он сформулировал предельно жесткий тезис, предвосхитивший идеи левых гегельянцев XIX века: человек сам создал Бога по своему образу и подобию, после чего стал рабом собственного творения. Вершиной его деятельности стал монументальный «Словарь древних и новых атеистов» (1800), написанный в сотрудничестве с астрономом Жеромом Лаландом. В предварительном дискурсе к словарю Марешаль дает исчерпывающий психологический и этический портрет атеиста, совершая кардинальную переоценку ценностей. Для него истинный атеист — это не просто разрушитель догм, а человек высочайшей моральной чистоты, который черпает правила своего поведения исключительно из природы, не знающей лакун и ошибок. Марешаль утверждал, что атеист является лучшим отцом, мужем и гражданином именно потому, что его добродетель не мотивирована эгоистичным страхом перед загробным наказанием или расчетливым ожиданием небесной награды; его единственными божествами являются «порядок и справедливость». Внедряя свою модель светской добродетели, Марешаль опирался на знаменитый аргумент Пьера Бейля о «добродетельном атеисте», доказывая на практике, что мораль абсолютно независима от догматов религии. Более того, его этический атеизм вел непосредственно к социальному равенству, связывая критику теологической иерархии с критикой неравенства материального, что нашло отражение в написанном им «Манифесте равных» для заговора Бабёфа, продолжавшем традиции Жана Мелье и Морелли. Атеизм, согласно Марешалю, внушает человеку чувство собственного достоинства и независимости, тогда как религия исторически была необходима правителям лишь для того, чтобы приучить народ к покорности. Эта философская позиция переводила атеизм из маргинального интеллектуального бунта в статус высшей, бескорыстной гражданской этики. Учитывая близость тематики, возникает естественный соблазн поставить Марешаля где-то поблизости с Нежоном.
Эту же линию, но уже в качестве облеченного неограниченной властью политика, проводил Жозеф-Мари Лекинио (1755-1814). Как депутат Конвента он сочетал крайнюю жестокость революционного террора (вплоть до личного участия в расстрелах при подавлении Вандейского мятежа) с бескомпромиссной философской борьбой против церковных предрассудков. В своем главном труде «Разрушенные предрассудки» (1792) он развернул масштабную теоретическую атаку на веру в божественное провидение и бессмертие души, настаивая на том, что религия есть «смерть разума», искусственно поддерживаемая политическими тиранами для удержания народа в невежестве. Однако строгий философский материализм Лекинио привел его к выводам, выходящим далеко за рамки классического буржуазного антиклерикализма. Будучи последовательным эгалитаристом, он осознал, что разрушение теологической иерархии неизбежно требует разрушения всех социальных иерархий, традиционно оправдываемых «природой». Именно поэтому в «Разрушенных предрассудках» он выступает одним из редких для того времени, и самых последовательных защитников полного политического и социального равенства женщин, а также в защиту прав незаконнорожденных детей и рабов. Он доказывал, что так называемая «неспособность» женщин к моральным и политическим нагрузкам государственного управления является не биологической данностью, а исключительно продуктом искусственного социального подавления и отсутствия образования. Такая секуляризация этики становится прямым наследием проектов Сен-Пьера о главенстве практической пользы; а открытое противостояние Лекинио с Робеспьером по вопросу Культа Верховного Существа демонстрирует глубочайший раскол внутри революции между спиритуалистическим деизмом и радикальным материализмом.
Пока Нежон, Марешаль и Лекинио деконструировали религию на моральном и микросоциальном уровнях, Анахарсис Клоотс (1755-1794) перенес материалистический универсализм в сферу глобальной геополитики. Прусский барон-миллионер, отвергший свое происхождение, ставший французским революционером и провозгласивший себя «Оратором рода человеческого», Клоотс был ярым сторонником космополитического атеизма. В своих трудах, таких как «Универсальная республика» (1792) и «Фундамент конституции республики рода человеческого» (1793), он доказывал, что разделение человечества на суверенные нации и враждующие государства является таким же искусственным и пагубным предрассудком, как и разделение на религиозные конфессии. Опираясь на физиологическое и анатомическое единство человеческого вида (анти-расизм), Клоотс требовал упразднения всех национальных границ и создания единой «Республики рода человеческого», основанной на законах природы, универсальном разуме и свободном коммерческом обмене. Но заменяя суверенитет отдельной нации суверенитетом всего человечества, он рассматривал экспансию французских армий лишь как инструмент для инициации глобального восстания против феодализма. Как и Лекинио, Клоотс категорически отвергал мистицизм и деизм, активно продвигая Культ Разума, за что в итоге поплатился жизнью, будучи казненным в период якобинского террора.
Массовую, народную форму вся эта сложная идеология обрела благодаря радикальным журналистам и политикам, таким как Жак-Рене Эбер (1757-1794) и Пьер-Гаспар Шометт (1763-1794). Через свою невероятно популярную газету «Le Père Duchesne» Эбер транслировал антиклерикальные идеи на грубом, низовом языке парижских санкюлотов, превращая утонченный философский материализм интеллектуалов в грозное оружие плебейского политического гнева. Шометт, в свою очередь, стал одним из главных архитекторов беспрецедентной кампании дехристианизации в Париже, организуя грандиозные празднества в честь Разума. Эти церемонии, включавшие торжественное отречение священников от сана, не были просто атеистическими акциями; они представляли собой попытку создать новые секулярные ритуалы, которые должны были заменить католические мессы и удовлетворить психологическую потребность масс в коллективном символическом действии, но уже на базе прославления природы и гражданской солидарности.
Логическим и историческим завершением этого эгалитарного материалистического вектора стало зарождение протокоммунистической мысли. Гракх Бабёф (1760-1797) и итальянец Филиппо Буонарроти (1761-1837) перевели теорию потребностей в плоскость бескомпромиссной классовой борьбы. Если человек детерминирован средой и движим исключительно стремлением к удовольствию и избеганию боли, то истинная республика не может ограничиваться лишь формальным юридическим или политическим равенством. Бабёф и Буонарроти (при идеологическом участии Марешаля, который составил для них знаменитый «Манифест равных») пришли к неизбежному выводу, что институт частной собственности является главным искусственным механизмом, порождающим физические и моральные страдания абсолютного большинства. Их политическое движение («Заговор равных») стало первой в истории Нового времени попыткой использовать сенсуалистическую и утилитарную философию для прямого обоснования необходимости полного обобществления материальных благ и радикального перераспределения ресурсов.
Эти революционные идеи находили немедленный отклик за Ла-Маншем: британский мыслитель Уильям Годвин (1756-1836) в своей книге «Исследование о политической справедливости» (1793) под влиянием французских материалистов сформулировал принципы философского анархизма, а его супруга Мэри Уоллстонкрафт (1759-1797), находившаяся в революционном Париже, написала манифест «В защиту прав женщин» (1792), шедший в одном русле с декларациями Олимпии де Гуж.
Зоология разума де Траси и либерализм Рёдерера
Уже после падения якобинской диктатуры и завершения наиболее кровавой фазы революции, французская интеллектуальная элита осознала острую необходимость институциональной стабилизации Республики. Наступает так называемый Термидор 1794 года. Полагаться исключительно на гильотину или спонтанные гражданские порывы масс было признано в равной степени пагубным. В области чистых философских знаний требовалась строгая, позитивная наука о человеке, которая позволила бы рационально конструировать законы, экономику и мораль, исключая как возврат к католическому роялизму, так и скатывание в плебейский анархизм. Эта задача легла на плечи интеллектуальной группировки, получившей название «идеологи» (Idéologues). Доминик-Жозеф Гара (1749-1833), переживший эпоху Террора на министерских постах (именно он зачитывал смертный приговор Людовику XVI, хотя и не голосовал за него), и Пьер-Луи Женгене (1748-1816) институционализировали сенсуализм как официальную философскую доктрину Первой Республики. В 1795 году, в новосозданной революционной Высшей нормальной школе, Гара занял кафедру «анализа человеческого понимания». Будучи убежденным последователем Локка, Бэкона и Кондильяка, он поставил перед собой колоссальную задачу: обучить будущих учителей нации (которые затем разъедутся по всем провинциям) тому, как идеи формируются исключительно из физических ощущений. В свою очередь, поэт, историк и видный масон Пьер-Луи Женгене, основав в 1794 году журнал «Философская декада», создал главный интеллектуальный штаб Идеологов. На страницах «Декады» материализм, политическая экономия, науки о природе и литературная критика слились в единую секулярную систему знаний, продолжающую традиции Кондорсе и Кондильяка. В своих фундаментальных трудах, таких как «Литературная история Италии», Женгене применил методы социальной физиологии и философского анализа к эволюции эстетики. Он перевернул традиционную эрудитскую историографию, доказывая генеалогическую связь произведений с эпохой: он показывал, как климат, политические институты, социальные нравы и экономика жестко детерминируют форму поэзии и прозы того или иного народа.
Идеологи стремились создать новых, рациональных граждан, понимающих механизм собственного мышления, а потому абсолютно неподвластных религиозному фанатизму или политической демагогии. Чтобы весь грандиозный комплекс новых идей точно не остался лишь кабинетной теорией, Пьер Клод Франсуа Дону (1761-1840) и Жозеф Лаканаль (1762-1845) предприняли колоссальные усилия по институционализации светской школы. Именно они стали архитекторами системы Центральных школ (Écoles centrales) и Национального института, навсегда заменив схоластическое, теологическое образование старого режима новой учебной программой. А в центре этого нового образования стояли естественные науки, история, логика (рассматриваемая как часть идеологии) и либеральная педагогика.
Ядром всего этого движения стал Антуан Дестют де Траси (1754-1836), который в 1796 году ввел в философский оборот сам термин «идеология». Для де Траси и его единомышленников (таких как Гара, Дону, Вольней и др.) идеология отнюдь не означала набор политических догм или ложное сознание, как этот термин позже будет трактовать марксизм; это была строгая, эмпирическая наука об идеях, прямое и радикальное продолжение сенсуализма Кондильяка и Локка. Де Траси утверждал, что способность мыслить является лишь одним из свойств высокоорганизованной материи. В своем программном определении он прямо называл идеологию «частью зоологии», поскольку человеческий мозг является животным органом, а мышление — его естественной функцией. При этом де Траси совершил важнейший шаг в анализе ощущений: в отличие от пассивной «статуи» Кондильяка, он доказал, что ощущение и познание возникают только благодаря активному движению организма, наталкивающемуся на сопротивление внешних физических тел. Познав точные законы формирования идей из физических ощущений, государство получает возможность с математической точностью выстраивать системы воспитания, уголовного права и политической экономии, навсегда избавляясь от любых метафизических или религиозных фикций. Общество, по мнению де Траси, следует рассматривать как «огромный базар», где индивиды выступают как социальные атомы, взаимодействующие по законам притяжения, отталкивания и обмена, перенося детерминистскую физику Гольбаха на либеральную политэкономию.
Именно де Траси стал главным философским наследником Кондильяка и вообще классического сенсуализма XVIII века. Но мы не будем слишком заострять внимание на его личности, чтобы не растягивать и без того большой материал.
Важнейший концептуальный вклад в социальную и экономическую архитектуру этого периода внес также Пьер-Луи Рёдерер (1754-1835). В своем «Курсе социальной организации» (1793), прочитанном в парижском Лицее, он разработал сложную теорию, неразрывно связывающую сенсуализм с политической и экономической стабильностью. Категорически отвергая радикальный эгалитаризм бабувистов и уравнительные тенденции якобинцев, Рёдерер доказывал, что именно частная собственность на средства производства и возможность неограниченного накопления капитала являются главными, естественными двигателями социального прогресса. Опираясь на утилитарную этику, он определял мораль как «хорошую и точную теорию правильно понятого личного интереса». Любое искусственное ограничение собственности или попытка коллективизации со стороны государства неизбежно разрушит базовую человеческую мотивацию к труду, сбережению и инвестициям. Рёдерер утверждал, что революция стала результатом длительного исторического процесса, вызревавшего в недрах «среднего класса», который он рассматривал как гаранта нравственности и прогресса. Политический порядок, по его убеждению, не может произвольно предписывать нравы; он должен следовать природе человеческих страстей и потребностей. Система принудительного равенства потребовала бы тотального полицейского надзора, когда «треть нации должна была бы следить за остальными». Таким образом, Рёдерер использовал физиологический сенсуализм для обоснования политической гегемонии буржуазии, став одним из важнейших предтеч либерализма XIX века, связывая право собственности с политическими правами.
В этот же период идеи французского сенсуализма и идеологии вступили в мощный симбиоз с британским утилитаризмом благодаря колоссальной переводческой и редакторской работе швейцарца Этьена Дюмона (1759-1829). Став главным популяризатором и редактором трудов Джереми Бентама на континенте, Дюмон опубликовал в 1802 году «Трактаты о гражданском и уголовном законодательстве», которые произвели настоящий фурор во Франции и за ее пределами. Утилитаризм Бентама, определявший высшую цель любого общества как «наибольшее счастье наибольшего числа людей» путем строгой калькуляции удовольствий и страданий, идеально совпал с интеллектуальными запросами идеологов. Для Бентама природа поставила человека под власть двух суверенных владык: боли и удовольствия, и именно они должны определять вектор законодательства. Хотя Дюмон, будучи более консервативным политиком, отпугнутым крайностями Французской революции, часто сглаживал или вовсе исключал наиболее радикальные демократические требования Бентама, адаптируя тексты под умеренный, элитарный климат послереволюционной Франции, он предоставил французским мыслителям мощнейший научный аппарат. Закон больше не должен был опираться на абстрактные, метафизические «права человека» (которые Бентам презрительно называл «чушью на ходулях»), а должен был оцениваться исключительно по его практическим, измеримым последствиям для материального благополучия граждан. Этот позитивный, сциентистский подход позволил таким экономистам и социологам, как Жан-Батист Сэй и Шарль Конт, заложить основы индустриализма, утверждая, что общество управляется рациональным анализом рынка, а не морализаторством.
Предельным выражением материалистического и механистического крыла в школе идеологов стала система Пьера-Франсуа Ланселина (1751-1809), незаслуженно забытого мыслителя, чьи труды подробно проанализировал Франсуа Пикаве. Опираясь на математическое образование (в свое время Ланселин перевел знаменитый трактат Леонарда Эйлера «Introductio in analysin infinitorum»), он поставил перед собой задачу полностью изгнать метафизику из науки о духе. В своей фундаментальной работе «Введение в анализ наук» (1802-1803) Ланселин предпринял попытку подчинить все когнитивные способности человека строгой математической формуле. Он предложил уравнение силы мыслительной способности человека: FP = SP = CS + CR + CB + AS = N T + N’ T’ + N’’ T’’ + N’’’ T’’’, где FP выражает силу мысли, SP — дух, CS — способность воспринимать идеи, CR — способность их сохранять (память), CB — способность их комбинировать (воображение), а AS — искусство знаков. Переменные N, N’, N», N»’ обозначали количество идей, усвоенных, сохраненных, скомбинированных и выраженных в единицу времени, а T, T’, T», T»’ — время, затраченное на соответствующую операцию.
Этот проект, названный Ланселином «Искусством систематически строить человеческие головы», представлял собой высшую точку механистического редукционизма, сравнимую разве что с похожими проектами Джереми Бентама. Его попытка математизировать человеческий разум предвосхитила появление кибернетики и математической психологии XX века. Не менее радикальной была его эволюционная теория, развивавшая идеи эпигенеза Мопертюи и биологии Робине: он утверждал, что виды изменяются, высмеивая креационизм с помощью адаптированной знаменитой метафоры Фонтенеля о розах, считающих садовника бессмертным лишь потому, что сама роза цветет всего двенадцать дней. Согласно Ланселину, в ходе геологических революций Земли органические молекулы под воздействием температуры собирались в зародыши, проходя длинные метаморфозы; бесформенные существа и монстры отсеивались естественным путем («не смогли передать жизнь»), а выживали и размножались лишь наиболее приспособленные и прочно организованные организмы. Ланселин открыто требовал полной свободы печати и предлагал грандиозную научно-методологическую реформу: составить «словарь истины» из самоочевидных законов геометрии, механики и физики, сопроводив его «теорией и практикой абсурда» (где детально анализировались бы мифология, теология и метафизические вымыслы жрецов) для демаркации разума от безумия, а также безжалостно сжечь три четверти всех существующих книг за ненадобностью и вредностью. Такая позиция вызвала резкое неприятие со стороны Наполеона, готовившегося заключить Конкордат с Папой Римским, в результате чего Ланселин за несколько дней до подписания соглашения был принудительно отправлен в отставку, лишен средств к существованию и обречен на нищету.
И на фоне всех подобных политико-экономических и механических расчетов особенно выделяется психологический и эстетический подход Софи де Груши (1764-1822), маркизы де Кондорсе. Её салон в Лицее, а затем в Отёйе служил штабом Идеологов. В 1798 году, сопровождая свой перевод «Теории нравственных чувств» Адама Смита, она опубликовала восемь собственных «Писем о симпатии». Вступая в теоретическую полемику с шотландским философом, де Груши отвергла его неявные допущения о врожденном моральном чувстве. Будучи убежденной сенсуалисткой, она поставила перед собой задачу объяснить само происхождение социальной эмпатии. Она доказала, что симпатия берет свое начало исключительно в базовых физических ощущениях боли и удовольствия, переживаемых младенцем в процессе кормления и абсолютной физической зависимости от матери. Так, почти осознанно пример живого младенца противопоставлялся статуе Кондильяка. Выходит, что чувство гуманности, по мнению маркизы де Кондорсе, не даровано свыше; это «зародыш, помещенный на дно человеческого сердца природой, который способность к рефлексии оплодотворяет и развивает». Рационализируя таким образом происхождение морали через телесность, Софи де Груши утверждала, что для создания справедливой республики недостаточен один лишь политический террор или законы; необходима правильная система светского морального образования и устранение крайнего социального неравенства, которое ожесточает людей и разрушает естественную способность к симпатии. Ее философия стала мостом между строгим материализмом французских революционеров и психологией человеческих привязанностей.
Философские дебаты этого времени, стремясь к предельной логической последовательности, также вплотную подошли к переоценке границ морального сообщества, что хорошо иллюстрирует забытый, но крайне важный спор Жана-Батиста Салавиля (1755-1832) и Жана-Клода Деламетри (1743-1817). В своем эссе «О человеке и животных» (1805) Салавиль попытался защитить концепцию человеческой исключительности от надвигающегося материалистического монизма. Он доказывал, что животные лишены интеллекта, а потому жестокое обращение с ними не должно быть предметом публичной морали, так как оно не разрушает «чувство гуманности» в человеке. Салавиль утверждал, что достоинство и равные права принадлежат исключительно мыслящим существам. С другой стороны, геолог и натуралист Деламетри, исходя из принципов строгого природного натурализма, утверждал, что способность испытывать ощущения является единственным объективным, эмпирически обоснованным критерием для включения существа в сферу моральной защиты. Невероятным образом предвосхищая современные теории прав животных, Деламетри доказывал, что принадлежность к определенному биологическому виду не имеет морального значения; любое чувствующее существо имеет базовое право на жизнь, здоровье и наслаждение. Этот диспут продемонстрировал, что материалистическое разрушение границы между человеком и животным, начатое ещё Ламетри, заставило философов либо признать права животных, либо судорожно конструировать новые, секулярные барьеры на основе интеллекта.
Мостом между чистым, механическим сенсуализмом XVIII века и уже более дегенеративной и идеалистической интроспективной психологией XIX века становится Пьер Ларомигьер (1756-1837). В своих «Уроках философии» он, сохраняя общую верность принципам Кондильяка и идеологов, ввел деление познания на пассивное получение ощущений и активные способности ума — «активное внимание» (attention active) и «сравнение». Введя эту активность субъекта, Ларомигьер наметил пути отхода от последовательного сенсуалистического материализма, заложив интеллектуальные основы для последующего возрождения французского спиритуализма и эклектики Виктора Кузена.
Наконец, монументальный синтез материалистической истории представил Константен Франсуа де Вольней (1757–1820) в книге «Руины, или Размышления о революциях империй» (1791). Книга имела оглушительный мировой успех (ее перевод на английский язык тайно выполнял лично Томас Джефферсон), став манифестом революционного свободомыслия. Вольней показал, что все религии суть лишь астрономические и климатические мифы, а гибель цивилизаций происходит не по мистической воле богов, а из-за эгоизма правителей и систематического нарушения объективных, материальных законов природы, определяющих физическую жизнь человеческого общества.
Висцеральный разум: органическая чувствительность Кабаниса и френология Галля
Параллельно с социально-политическими экспериментами идеологов, происходил прорыв в естествознании и медицине. Безусловным интеллектуальным гигантом и символом этого физиологического поворота стал врач и философ Пьер Жан Жорж Кабанис (1757-1808). В своем революционном, эпохальном труде «Отношения между физической и нравственной природой человека» (1802) Кабанис совершил окончательное слияние сенсуалистической философии с медицинской наукой. Развивая сенсуализм Кондильяка, он доказал, что «статуя» получает впечатления не только от внешних пяти органов чувств, но и от постоянной внутренней органической чувствительности (висцеральной чувствительности). Сигналы от желудка, печени, сердца и кишечника непрерывно поступают в мозг, определяя наши инстинкты, симпатии, страсти и «нравственный» характер. Тем самым Кабанис осуществил синтез сенсуализма с виталистическими концепциями Бордё и Бартеза. В результате этого синтеза, Кабанис постулировал, что мышление не является функцией эфирной, бессмертной души, а представляет собой строго биологический процесс, локализованный в органах. По знаменитой, шокировавшей современников метафоре Кабаниса, мозг выделяет мысль точно так же, как печень выделяет желчь, а желудок осуществляет пищеварение. Получая нервные импульсы, мозг перерабатывает их и секретирует мысль.
Кабанис детально исследовал, как возраст, пол, диета, климат и физические болезни напрямую формируют человеческую психику и моральный облик. Медицина в его оптике перестала быть просто ремеслом лечения недугов; она стала высшей формой социальной антропологии и главным инструментом совершенствования человеческого рода, проложив прямой, научно обоснованный путь к развитию клинической психиатрии XIX века (Эскироль, Бруссе).
Тенденция к материализации психики получила мощное подкрепление из-за рубежа благодаря исследованиям Франца Йозефа Галля (1758-1828). Этот немецкий врач, обосновавшийся в Париже, стал создателем органологии, позже получившей широкую известность как френология. Несмотря на то что в дальнейшем френология была маргинализирована и признана псевдонаукой, в историческом контексте начала XIX века идеи Галля сыграли колоссальную прогрессивную роль. Галль первым последовательно и анатомически обосновал принцип строгой локализации церебральных функций, доказывая, что различные умственные способности, страсти и черты характера имеют жесткую привязку к определенным участкам коры головного мозга. Это нанесло смертельный удар по теологическому представлению о душе как о единой, неделимой и нематериальной субстанции. Разум был окончательно натурализован, фрагментирован на физиологические составляющие и подчинен законам биологии.
Практическое, прикладное применение материалистического, механицистского метода в медицине осуществил Жан-Николя Корвизар (1755-1821), личный врач Наполеона и подлинный основатель французской школы клинической медицины. Корвизар возродил и радикально усовершенствовал метод перкуссии (выстукивания) грудной клетки, впервые предложенный Леопольдом Ауэнбруггером. Для Корвизара человеческое тело было не вместилищем мистических жизненных сил или пневм, а сложнейшим акустическим и гидравлическим резонатором. Оценивая звуки, издаваемые внутренними органами при выстукивании, врач мог с геометрической точностью диагностировать скрытые анатомические патологии сердца и легких при жизни пациента. Это превратило терапию из умозрительного искусства, основанного на жалобах больного, в точную физическую дисциплину, опирающуюся на объективные материальные симптомы.
Не меньшая институциональная и теоретическая революция произошла в химии и естественной истории. Антуан-Франсуа Фуркруа (1755-1809) и Жан-Антуан Шапталь (1756-1832) завершили процесс полного вытеснения алхимических фикций из науки о материи, начатый Антуаном Лавуазье. Фуркруа сыграл ключевую роль в масштабном реформировании медицинского и научного образования во Франции, способствуя созданию современных медицинских факультетов, где химия и анатомия преподавались исключительно на строгой экспериментальной и эмпирической основе. Шапталь, в свою очередь, стал пионером индустриальной химии, наглядно показав, что рациональное познание химических реакций должно служить не только философии, но и экономическому обогащению и техническому прогрессу нации (от промышленного производства пороха до химизации виноделия). Биологическую картину мира гармонично дополнил Бернар Жермен де Ласепед (1756-1825), который продолжил масштабную «Естественную историю» Жоржа-Луи де Бюффона. Его фундаментальные работы по классификации рыб и рептилий окончательно закрепили натуралистический, эволюционный подход в зоологии, полностью игнорирующий библейские рамки творения и демонстрирующий непрерывность природных форм.
Сцена и эшафот: братья Шенье и комедии Андриё
Демистификация природы, государства и человеческого мозга, а также события Французской Революции требовали создания нового культурного и эстетического языка. Этот язык должен был быть способен транслировать ценности светской морали, рационализма и республиканской гражданственности широким массам, не прибегая к религиозным аллегориям. Литература, поэзия и особенно театр стали важнейшим полигоном для идеологической борьбы, где новые философские концепты обретали эмоциональную плоть. Весьма видной фигурой этого литературного фронта был Франсуа Андриё (1759-1833), плодовитый драматург, поэт, юрист и впоследствии постоянный секретарь Французской академии. Будучи тесно связанным с кружком идеологов и разделяя их философские воззрения (в частности, его зятем был юрист Сент-Альбен Бервиль), Андриё активно проповедовал в своем творчестве сенсуалистическую эстетику, напрочь лишенную метафизической напыщенности и мистицизма. Его творчество, в частности знаменитая стихотворная комедия-сказка «Мельник из Сан-Суси» (1797), проникнуто глубоким антиавторитарным пафосом и защитой естественных прав простого человека перед лицом абсолютной власти короля. Знаменитая, крылатая фраза из этого произведения: «Есть еще судьи в Берлине!» стала во всей Европе манифестом верховенства закона над произволом монархов. Помимо своих литературных и театральных успехов, Андриё прославился острыми антиклерикальными памфлетами. В них он, наследуя блестящую сатирическую традицию Вольтера, беспощадно высмеивал религиозный фанатизм и мракобесие, используя для этого трибуну Коллеж де Франс, где его лекции пользовались колоссальным успехом. Несмотря на свою политическую умеренность в период Империи (когда многие идеологи были отстранены от власти Наполеоном), Андриё оставался стойким защитником светского вкуса, рационализма и просветительских идеалов до самой своей смерти.
Особую, трагическую и вместе с тем монументальную роль в формировании революционного литературного канона сыграли братья Шенье. Андре Шенье (1762-1794) предпринял блестящую попытку кардинально обновить французскую поэзию, синтезировав строгие античные формы с современной просветительской чувствительностью и научным рационализмом. Его эстетика была глубоко натуралистичной, воспевающей физическую красоту материального мира без оглядки на христианский аскетизм или платонический идеализм. К сожалению, его бескомпромиссное противостояние якобинскому террору и защита свободы слова привели его на эшафот, оборвав жизнь одного из величайших поэтов эпохи. Его брат, Мари-Жозеф Шенье (1764-1811), напротив, стал полуофициальным «поэтом Революции» и активным политическим деятелем. В своих исторических драмах, таких как знаменитая пьеса «Карл IX, или Урок королям», он использовал театральную сцену как публичную кафедру для проповеди светской морали, антиклерикализма и ненависти к деспотизму. Шенье наглядно демонстрировал зрителям, как религия исторически использовалась для оправдания массовых убийств (в частности, Варфоломеевской ночи), превращая театр в школу гражданского воспитания и политической мобилизации, полностью очищенную от церковного влияния.
Приняв философскую эстафету от салонных материалистов и энциклопедистов середины XVIII века, деятели этого молодого революционного поколения извлекли механистический сенсуализм из области абстрактных дискуссий и превратили его в фундамент модерного государства. От строгих законодательных кодексов и новых секулярных систем образования, созданных идеологами, до клинической локализации функций мозга Кабаниса и индустриальной химии Шапталя — каждый аспект человеческого существования был переосмыслен сквозь призму материальности, физиологии и ощутимой земной пользы. И хотя политический проект радикального эгалитаризма был разгромлен, а Наполеон впоследствии попытался нейтрализовать институциональное влияние идеологов, заложенные этим поколением научные, медицинские и правовые парадигмы навсегда изменили траекторию европейской цивилизации, подготовив прочную почву для позитивизма, экспериментального естествознания и социологии XIX века.

— VII —
Поколение 1765–1779: Физиология общества и обмен веществ
Политическая экономия и либеральная социальная теория
Эпоха, охватывающая конец XVIII и первые десятилетия XIX века, стала ареной, на которой происходил грандиозный эпистемологический перелом. Поколение мыслителей, родившихся между 1765 и 1779 годами, унаследовало колоссальный концептуальный аппарат французского Просвещения — сенсуализм Кондильяка, радикальный материализм Гольбаха и Ламетри, а также критический скептицизм ранних энциклопедистов. Атеизм уже становился чем-то обыденным для интеллектуала. Однако их интеллектуальное становление происходило в горниле Великой французской революции, Террора, бесконечных войн Империи Наполеона и последующей Реставрации Бурбонов. Такая стремительная смена политических режимов требовала от науки и философии отказа от абстрактных умозрений в пользу прагматичной, операциональной применимости
Натурализация человеческих обществ, начатая физиократами (такими как Кенэ и Тюрго), нашла свое наиболее полное выражение в трудах поколения, столкнувшегося с первыми вызовами промышленного переворота. Отказавшись от физиократического культа исключительно земледельческого труда как единственного источника богатства, новые экономисты перенесли законы социальной физики в сферу развивающегося индустриального капитализма, где главным мерилом ценности стала субъективная «полезность». Центральной фигурой этого процесса стал Жан-Батист Сэй (1767-1832). Родившись в Лионе в протестантской семье с женевскими корнями, Сэй впитал дух коммерции и европейского космополитизма. Будучи предпринимателем (он основал крупную хлопкопрядильную мануфактуру, на которой трудилось более четырехсот рабочих) и журналистом, он выступил главным популяризатором и одновременно радикальным реформатором идей Адама Смита на континенте. В своем монументальном «Трактате по политической экономии» (1803) Сэй совершил концептуальный переворот, сместив фокус с классической трудовой теории стоимости на теорию полезности. Сэй строго разделил понятия «товара» и «богатства». Он постулировал, что производство — это не физическое создание материи (которая неисчерпаема и не может быть создана человеком), а прежде всего создание полезности. Эта философская позиция является прямой экономической проекцией сенсуализма Кондильяка, утверждавшего, что ценность вещей порождается исключительно их отношением к нашим потребностям. Сэй перенес эту гносеологию во фрейм политической экономии, доказав, что рынок оперирует не физической массой товаров, а субъективными ощущениями их полезности. Заменяя теологические или абстрактные правовые обоснования пользой и «индустрией», Сэй соединил либеральную экономику с секулярным проектом «общественной пользы» (utilité publique) аббата де Сен-Пьера (см. глава I). В дальнейшем это позволило Леону Вальрасу и его отцу Огюсту Вальрасу противопоставить «английскую доктрину» (Смит, Рикардо, Мак-Куллох), выводящую ценность из издержек производства, «французской доктрине» (Кондильяк, Ж.-Б. Сэй), базирующейся на полезности и редкости. Таким образом, Сэй по праву считается прямым интеллектуальным предтечей австрийской экономической школы и маржинализма.
Величайшим вкладом Сэя в либеральную мысль стала его знаменитая «теория рынков» (Закон Сэя). Согласно этому закону, само производство продуктов создает спрос на другие продукты: «предложение создает свой собственный спрос». Эта теория носила глубоко оптимистический характер. Сэй доказывал, что всеобщие кризисы перепроизводства невозможны в условиях свободного рынка, так как каждый производитель, получая доход от продажи своего товара, неизбежно тратит его на потребление других благ, тем самым стимулируя экономику. Сэй выстроил механистическую модель саморегулирующегося экономического организма, в котором любые вмешательства государства являются экономически губительными. Если государство искусственно завышает цены или стимулирует потребление ненужных товаров, оно заставляет покупателя платить за ту «полезность», которой не существует в реальности, изымая у него эквивалент реального труда. Впрочем, антиэтатизм Сэя не был абсолютным анархизмом: он признавал легитимность государства и оправдывал налоги в тех случаях, когда они направляются на создание общественно полезной инфраструктуры — дорог, портов и коммуникаций. Кроме того, Сэй первым концептуализировал роль «предпринимателя» (entrepreneur) как организатора и главного мотора экономической ткани, координирующего потоки капитала, труда и ресурсов. На протяжении десятилетий Сэй совершенствовал свой труд: в 1814 году, после падения Наполеона (с которым у него был конфликт из-за отказа редактировать книгу в угоду диктатуре), вышло второе издание, а после визита в Англию и дискуссий с Рикардо — последующие. Его наследие предполагалось издать в колоссальном 10-томном собрании сочинений.
Поразительным образом главный теоретический вызов идеям Жан-Батиста Сэя бросил его собственный младший брат — Луи Огюст Сэй (1774-1840). Луи Сэй не был кабинетным ученым; начав карьеру брокером в Париже, он перешел в ситцевую промышленность в Абвиле, а затем, по рекомендации Бенжамена Делессера, возглавил в Нанте завод по переработке свекловичного (а затем и тростникового) сахара. Основанная им в 1814 году промышленная империя, известная впоследствии как Béghin-Say, сделала его невероятно богатым человеком. Обратившись к политической экономии лишь в возрасте 44 лет, Луи Сэй подошел к науке не с позиций абстрактной дедукции, а с эмпирической точки зрения фабриканта.
В своих работах, таких как «Рассуждения об индустрии и законодательстве…» (1822) и «Исследование о богатстве наций и опровержение главных ошибок в политической экономии» (1836), он подверг фундаментальной критике доктрины Смита, Рикардо и своего знаменитого брата. Луи Сэй упрекал классиков в том, что они путают меновую стоимость с подлинным богатством. Он настаивал, что британские экономисты и Ж.-Б. Сэй игнорируют фактор изобилия реальных вещей. По мнению Луи, истинное богатство нации заключается в физическом изобилии потребительских благ и их доступности, а не в их высокой меновой (финансовой) оценке, которая часто является лишь следствием искусственного дефицита. Жан-Батист Сэй открыто признавал этот раскол, отмечая во втором томе своего «Трактата», что его брат Луи атакует принцип субъективной меновой стоимости, полагая, что вещи являются богатством исключительно в силу их объективной физической полезности, а не потому, что публика согласна платить за них определенную цену. Более того, в отличие от космополитичного свободного рынка, пропагандируемого Жаном-Батистом, Луи Сэй выступал за протекционистские тарифы как необходимый инструмент стимулирования и защиты национального индустриального производства, хотя при этом так же яростно ненавидел прямые налоги. В своей критике финансовой стоимости и свободного рынка Луи Сэй в чем-то даже наследовал экономическую критику Симона-Николя Ленге, настаивавшего на том, что чистый свободный рынок без государственного регулирования и протекционизма ведет лишь к угнетению национального производителя и физическому обнищанию населения, но в основном это был скорее консервативный подход в духе немецкой политэкономии Фридриха Листа.
Этот интеллектуальный конфликт привел к полному разрыву отношений между братьями и постепенному забвению трудов Луи Сэя историками экономической мысли. Однако этот спор блестяще иллюстрирует разлом внутри самого утилитарного Просвещения: между идеальной, почти ньютоновской моделью свободного обмена (где ценность определяется чисто психологической калькуляцией) и жесткой материальной реальностью индустриального производства, зависящего от таможенных барьеров и физических объемов сырья.
Гистология Биша и провал сенсуализма в Авероне
Параллельно с экономической рационализацией общества происходила фундаментальная трансформация понимания человеческого тела. Физиологический материализм предшествующего поколения (Ламетри, Дидро, Бордё) уступил место позитивной клинической медицине. Тело перестало быть философской метафорой гидравлической машины или хранилищем абстрактной «животной души»; оно стало объектом строгой экспериментальной гистологии, локализованной нейроанатомии и патологической физиологии. Главным архитектором этой медицинской революции стал Мари Франсуа Ксавье Биша (1771-1802). За свою невероятно короткую жизнь — он умер в 30 лет от лихорадки, осложненной травмой, полученной при падении на лестнице Отель-Дьё, — Биша успел полностью переписать язык европейской биологии и медицины. В своих эпохальных трудах «Трактат о мембранах» (1799), «Физиологические исследования о жизни и смерти» (1800) и «Общая анатомия» (1801) Биша совершил эпистемологический прорыв: он опустил аналитический взгляд врача с уровня макроорганов на уровень образующих их структурных элементов. Проведя сотни аутопсий и жестоких экспериментов, Биша выделил 21 базовый тип тканей (мышечная, нервная, клеточная, слизистая, серозная и т.д.), показав, что именно ткани, а не органы целиком, являются истинными носителями жизни и объектами болезни. Желудок, по Биша, — это лишь архитектурный конгломерат различных тканей, и болезнь поражает не желудок «вообще», а конкретную его слизистую или мышечную оболочку. Тем самым он стал основателем современной гистологии, даже не пользуясь микроскопом.
Биша знаменит своим афористичным определением: «Жизнь — это совокупность функций, сопротивляющихся смерти» (La vie est l’ensemble des fonctions qui résistent à la mort). Он разработал глубоко проработанную систему витальных свойств, строго разделив жизнь на две категории: животную жизнь (vie animale) и органическую жизнь (vie organique). Эта бинарная система парадоксальным образом объединила витализм (признание уникальных жизненных сил, несводимых к чистой физике или химии) с глубоким физиологическим редукционизмом. Сводя все явления к базовым свойствам тканей (чувствительности и сократимости), Биша исключил необходимость в божественной или мистической душе. Более того, он локализовал все страсти, аффекты и базовые инстинкты во внутренних органах (в зоне «органической жизни»), оставляя мозгу лишь холодную обработку внешних данных и произвольные команды. Смерть, согласно Биша, перестала быть одномоментным отлетом души; она стала рассматриваться как постепенный, локализованный процесс угасания свойств в различных тканях.
Более материалистическую линию в физиологии продолжил Антельм Бальтазар Ришеран (1779-1840). Его «Новые элементы физиологии» (1801), выдержавшие множество изданий и ставшие главным учебником для нескольких поколений врачей (включая восторженные отзывы Фредерика Дюбуа), интегрировали разрозненные открытия анатомов в единый механизм. Ришеран, хирург больницы Сен-Луи, объединил физиологию и хирургию, категорически отвергая метафизические спекуляции. В его работах когнитивные функции, воля и сама «душа» рассматривались как прямое следствие нейрофизиологических процессов: психическая деятельность есть лишь результат материального воздействия на мозговую массу, а любое повреждение мозга неизбежно влечет за собой механические изменения в мышлении. Ришеран откровенно критиковал концепции, пытавшиеся отделить хирургию от философии, заявляя, что лишь физиология дает ключ к пониманию человека. Именно эта французская школа физиологического материализма оказала решающее влияние на немецкого мыслителя Артура Шопенгауэра (1788-1860). В своей философии Шопенгауэр прямо ссылался на труды Кабаниса и Гельвеция, признавая их гениальными предшественниками своего учения. Шопенгауэр восхищался тем, как Кабанис на медицинском уровне доказал, что интеллект является лишь вторичным орудием тела, а сознание подчинено физическому организму и его «воле к жизни», локализованной в висцеральных органах и тканях, анатомию которых описал Биша.
Стремление связать физическую, осязаемую структуру тканей с моральным обликом нашло своеобразное отражение в деятельности Жака-Луи Моро де ла Сарта (1771-1826). Видный идеолог, член «Общества наблюдателей человека», соратник Кабаниса, Биша и Пинеля, Моро попытался создать новую дисциплину — «философскую физиологию» (physiologie philosophique), работающую на стыке моральных и физических наук. Его главным достижением на этом поприще стало монументальное издание и переработка в 1806-1809 годах классического труда Иоганна Гаспара Лафатера по физиогномике («Искусство познавать людей по физиогномии»). Если оригинальный Лафатер был швейцарским мистиком и теологом, искавшим на лице человека печать божественного замысла (что Кант справедливо критиковал как псевдонауку), то Моро де ла Сарт радикально переформатировал этот материал. Опираясь на сенсуализм Кабаниса, Моро попытался очистить физиогномику от религиозных пережитков и подвести под нее строгую анатомо-физиологическую базу. Он доказывал, что мораль воздействует на физику (и наоборот), формируя мышечный рельеф лица через регулярно повторяющиеся нервные импульсы и страсти. При этом Моро жестко критиковал набиравшую популярность френологию (органологию) Галля, который в это же время переехал в Париж, а также его соратника Иоганна Шпурцгейма (1776-1832). Френологи утверждали, что каждая психическая способность строго локализована в конкретной извилине мозга, что отражается на форме черепа. Моро де ла Сарт считал такой подход слишком механистичным и детерминированным. Он обвинял Галля в игнорировании влияния социальной среды, климата, воспитания и общей нервной чувствительности (раздражимости) всего организма, сводя человека к набору черепных шишек, что, по мнению Моро, снимало с индивида всякую моральную ответственность за свои поступки («убийца мог бы обвинить в преступлении природу своих органов»). В своем собственном капитальном труде «Естественная история женщины» (1803) Моро де ла Сарт применил этот комплексный физиолого-антропологический метод. Он описал женскую природу как биологический конструкт, детерминированный спецификой репродуктивных органов, физической слабостью (в сравнении с мужчинами) и социальной ролью. Книга сопровождалась детальными анатомическими гравюрами и гигиеническими рекомендациями по физическому и моральному режиму в разные эпохи женской жизни. Очередной образец сексизма, как и книга Русселя, и отдельные разделы в физиологическом труде Кабаниса.
И в то время как анатомы вскрывали ткани, доктор Жан Марк Гаспар Итар (1774-1838) предпринял один из самых грандиозных и трагических педагогических экспериментов в истории науки. В 1800 году на юге Франции, в лесах Аверона, был пойман дикий мальчик, получивший имя Виктор. Для философов-идеологов, исповедовавших сенсуализм Кондильяка, Виктор представлял собой идеальную tabula rasa — попытку реализовать на практике гносеологический мысленный эксперимент, превратив мальчика в овеществленную «Статую» Кондильяка и живое доказательство тезиса Гельвеция о всесилии воспитания. Однако непреодолимый барьер немоты Виктора показал, что человеческий мозг имеет жесткие врожденные лимиты, а «чистая доска» ограничена анатомической структурой органа. В то время как психиатр Филипп Пинель, осмотрев мальчика, счел его неизлечимым идиотом от рождения, чье оставление в лесу было следствием, а не причиной его состояния, молодой врач Итар верил в абсолютную силу воспитания. Он считал, что животное состояние Виктора обусловлено исключительно социальной изоляцией, и его можно очеловечить методичным сенсорным тренингом.
Реальность оказалась гораздо страшнее философских абстракций. Медицинский осмотр выявил на теле Виктора десятки шрамов, в том числе обширную 4-сантиметровую рану поперек гортани, нанесенную острым лезвием (вероятно, попытка перерезать горло перед тем, как бросить ребенка в лесу). В своих знаменитых отчетах 1801 и 1806 годов Итар подробно описывал попытки пробудить чувствительность мальчика с помощью контрастных температур, электрошока, строгих диет и сложных ассоциативных игр со знаками. Эксперимент закончился жестоким эпистемологическим поражением чистого сенсуализма. Хотя Итару удалось смягчить некоторые дикие привычки Виктора, научить его носить одежду, выражать базовые потребности и проявлять примитивную эмпатию (например, к своей опекунше мадам Герен), мальчик так и не овладел членораздельной речью и сложным абстрактным мышлением. Выяснилось, что человеческий разум не является бесконечно пластичным воском, в который общество может вложить любые идеи в любой момент. Итар вынужден был признать наличие критических биологических периодов для усвоения языка и формирования когнитивных структур. Этот провал нанес непоправимый удар по наивной идеологии Просвещения, но одновременно стал точкой рождения специальной педагогики, сурдопедагогики и дефектологии.
Квинтэссенцией агрессивного медицинского материализма в эпоху консервативной Реставрации стало творчество Франсуа-Жозефа-Виктора Бруссе (1772-1838). Пройдя суровую школу военной хирургии в армиях Республики и Империи, Бруссе разработал новую «физиологическую доктрину». Отвергая абстрактные классификации болезней (нозографию) Филиппа Пинеля, Бруссе утверждал, что не существует эссенциальных болезней; есть лишь локальное повреждение органов. По его мнению, подавляющее большинство недугов сводится к воспалению или «раздражению» (irritation) слизистых оболочек желудочно-кишечного тракта (гастроэнтериту), которое затем симпатически передается другим органам, включая мозг. Его излюбленным терапевтическим методом стала радикальная антифлогистическая терапия — обескровливание пациента путем прикладывания десятков пиявок к животу или голове для снятия воспалительного раздражения. Влияние Бруссе выходило далеко за рамки гастроэнтерологии. В 1828 году он опубликовал масштабный философско-медицинский трактат «О раздражении и безумии», ставший главным концептуальным оружием против набиравшего силу государственного спиритуализма Виктора Кузена и романтической философии. Бруссе перенес свою концепцию воспаления на психиатрию. Он постулировал, что безумие, депрессия, мании и галлюцинации — это не болезни нематериальной души, а сугубо физиологическое воспаление или патологическое раздражение нервной ткани коры головного мозга.
Бруссе с презрением критиковал метафизиков («рационалистов и онтологов»), которые пытались лечить душевные болезни моральными проповедями или философским утешением. Его материалистическая борьба против идеалистического спиритуализма Виктора Кузена стала прямым продолжением традиций Ламетри и Дидро, утверждавших телесную природу мышления. Бруссе доказывал, что вся интеллектуальная деятельность, включая сознание, моральный выбор и волю, абсолютно невозможна без притока артериальной крови к мозгу и напрямую детерминирована состоянием нейронных тканей. При этом его критика абстрактной классификации болезней и нозографии Пинеля завершила переход к патологоанатомической локализации. Выступление Бруссе стало ключевой точкой кристаллизации материалистической мысли 1820-х годов: он показал, что реакционный спиритуализм можно сокрушить не отвлеченными философскими памфлетами, а неопровержимыми клиническими фактами патологической анатомии.
На фоне этих бурных французских дискуссий в Виленском университете разворачивалась деятельность выдающегося польского ученого Анджея Снядецкого (1768-1838). Будучи блестящим химиком и врачом, он опубликовал фундаментальный двухтомный труд «Теория органических существ» (1804-1811), который стал первой в Европе попыткой заложить строгие физико-химические основы под биологию и медицину. Снядецкий, глубоко воспринявший кислородную теорию Лавуазье и тканевую анатомию Биша, сделал революционный шаг: он определил саму суть жизни не через мистическую «жизненную силу», а как непрерывный обмен веществ (метаболизм) между живым организмом и окружающей средой. Согласно Снядецкому, живое тело находится в состоянии динамического равновесия, постоянно ассимилируя внешнюю материю и выделяя продукты распада. Стоило этому процессу прекратиться — и наступала смерть, возвращающая элементы под власть законов неорганической химии. Физиологические функции и психика, с точки зрения Снядецкого, напрямую зависят от интенсивности этого химического обмена. Он также прославился открытием терапевтического воздействия солнечного света на излечение рахита, предвосхитив открытие витамина D. Его «Теория органических существ» переводилась на немецкий и французский языки, став важной вехой в превращении витализма в строгую биохимическую науку.
Вулканы, расы и трансформизм
Расширение границ позитивной науки коснулось не только микрокосма человеческого тела, но и места человечества в макромасштабах геологического времени и биологического многообразия. Классическая естественная история начала уступать место биологии (термин, который в начале века ввел Ламарк). Новая химия, представленная такими фигурами, как Луи Жак Тенар (1777-1857) и Жозеф Луи Гей-Люссак (1778-1850), окончательно изгнала флогистон и алхимические сущности, утвердив строгую лабораторную парадигму изучения газов и органических соединений. Подобный же переход к строгому учету материальных фактов произошел и в науке о живой природе. Ярким, хотя и противоречивым представителем этого антропологического поворота стал Жюльен-Жозеф Вирей (1775-1846) — фармацевт, антрополог и натуралист. В своем обширном труде «Естественная история человеческого рода» (1801, переиздано в 1824) он предпринял попытку классифицировать людей с той же зоологической строгостью, с какой Линней или Бюффон классифицировали животных. Вирей стал одним из самых последовательных французских защитников теории полигенизма — идеи о том, что различные человеческие расы не являются потомками одной библейской прапары, а представляют собой изначально различные, независимо возникшие биологические виды. Отказ от библейского моногенизма был научным шагом вперед, однако он сопровождался конструированием жесткого научного расизма. Вирей разделил человечество на пять или шесть «изначальных рас» (primordiales), выстроив их в жесткую иерархию. В качестве критериев он использовал краниометрию, лицевой угол Кампера (иллюстрированный гравюрами Дюамеля) и субъективные эстетические предрассудки эпохи. На вершине пирамиды Вирей поместил «идеального» белого европейца, наделенного разумом и красотой, в то время как народы Африки описывались им в терминах биологической недоразвитости: «готтентотская ветвь… прозябает в тяжелой апатии, которая делает ее евнухом, если можно так выразиться, в отношении к состоянию совершенства». Парадоксально, но при всей жестокости своей расовой типологии, Вирей, следуя гуманистическим идеалам Просвещения, оставался убежденным противником рабства, считая его морально неприемлемым институтом. В философском плане Вирей придерживался витализма, критикуя слепой механицизм и ранние эволюционные идеи Ламарка (утверждая, что вид бессмертен, а индивиды преходящи), но его труды заложили фундамент для биологического детерминизма и антропологии XIX века.
Совершенно иную, динамическую и политически радикальную линию в естествознании представлял Жан-Батист Бори де Сен-Венсан (1778-1846) — биолог, географ, вулканолог и отставной военный. Его мировоззрение ковалось не в тиши кабинетов, а в экспедициях на Маврикий, Реюньон, остров Святой Елены и в битвах наполеоновских войн под командованием генерала Моро. Если просветители XVIII века создали «Энциклопедию» Дидро, то Бори де Сен-Венсан выступил главным редактором и мотором монументального «Классического словаря естественной истории» (1822-31) в 17 томах. К этому колоссальному проекту он привлек цвет французской науки: Жоффруа Сент-Илера, Декандоля, Броньяра, Лэтрея. В отличие от консерваторов, Бори де Сен-Венсан пошел значительно дальше статических классификаций, развивая методологический эмпиризм Мишеля Адансона (см. глава IV) и стремясь найти естественные переходы между формами. Опережая время, он открыто защищал идеи трансформизма, опираясь на свои наблюдения за вулканической флорой и микроскопическими организмами. Изучая инфузории и одноклеточные зеленые водоросли, он пришел к выводу о невероятной пластичности живой материи, где границы между растительным и животным миром полностью стираются в простейших формах.
В вопросах происхождения человека Бори также придерживался полигенизма (отрицая единый акт Творения и предполагая множество центров происхождения человека, полицентризм), однако его взгляды, в отличие от Вирея, были неразрывно связаны с радикальным республиканизмом и аболиционизмом. Будучи несгибаемым противником реставрации Бурбонов (в знак протеста против белого знамени он создавал «трехцветные» гербарии из синих обложек, белой бумаги и красного фона), он подвергался политическому изгнанию в Бельгию. Бори де Сен-Венсан яростно боролся против рабства, и Виктор Шельшер позже ссылался на его научный авторитет при подготовке декрета об отмене рабства. Его экспедиция в Морею (Греция) и великолепные атласы, иллюстрированные Антуаном Шарлем Вотье с использованием передовой технологии гравюры пунктиром, стали триумфом эмпирической науки. В лице Бори французский материализм обрел свое глобальное, биогеографическое и эволюционное измерение.
Развитие этих идей происходило в условиях жесточайшей концептуальной войны внутри Академии наук. Сторонники трансформизма и идеи единой, непрерывно самоорганизующейся материи (Ламарк, Бори де Сен-Венсан, Этьен Жоффруа Сент-Илер, отстаивавший теорию «единства плана строения» всех животных) столкнулись с консервативным монументализмом Жоржа Кювье (1769-1832). Кювье, гений сравнительной анатомии и палеонтологии, использовал теорию глобальных катастроф для доказательства абсолютной неизменности (фиксизма) видов, что идеально гармонировало с политической реакцией эпохи.
И кстати, возвращаясь к Ламарку. Он очень уважал Кабаниса, многократно цитируя его, и даже называя свой труд как бы дополнением и расширением главной книги знаменитого материалиста. Но в вопросах эволюции он вступил в прямую полемику с некоторыми физиологическими догмами Кабаниса. Если Кабанис утверждал, что «жить — значит чувствовать», то Ламарк доказывал, что низшие организмы (инфузории, полипы) лишены нервной системы и чувствительности, но при этом живут и реагируют на раздражители благодаря простому органическому движению, разделяя биологическую жизнь и сознание.
История философии, литература, либеральная публицистка
В условиях цензуры и религиозного ренессанса философская мысль поколения утратила свой абстрактно-метафизический характер и окончательно разделилась на два прагматичных русла: строгое эмпирическое наблюдение за социумом и яростную политическую публицистику. Идеолог Жозеф-Мари де Жерандо (1772-1842) осуществил важнейший перенос сенсуалистической эпистемологии в социологию и этнографию. В своем раннем трактате «О знаках и искусстве мыслить» (1799) он, следуя за Кондильяком, показал неразрывную связь между формированием идей и структурой языка. Его историография прогресса в развитии разума вполне соотносилась с историософией Кондорсе. Но его подлинным историческим достижением стало написание методологического руководства «Соображения о различных методах, которым следует следовать при наблюдении диких народов» (1800), подготовленного специально для экспедиции капитана Николя Бодена в Австралию. Дежерандо фактически изобрел метод «включенного наблюдения» в этнографии (что позволило Жану Жамину назвать его основателем французской антропологии). Он требовал от путешественников отказаться от надменных европоцентричных предрассудков и изучать язык, ритуалы и быт аборигенов изнутри, как объективные данные социальной физики, участвуя в их жизни. В эпоху Реставрации Дежерандо применил этот же эмпирический подход к изучению маргинализированных слоев Европы. Его книга «Посетитель бедного» (1820/1824) трансформировала традиционную христианскую благотворительность в строгую научную филантропию и социальную криминологию. Нищета перестала рассматриваться как божья кара или теологическая неизбежность; она стала анализироваться как «моральная болезнь» общества, требующая точного статистического учета, непосредственного полевого наблюдения и точечного социально-педагогического вмешательства. Кроме того, Дежерандо заложил основы современной историографии философии своим многотомным трудом «Сравнительная история философских систем» (1804), в котором он рассматривал смену философских парадигм не как набор случайных заблуждений, а как закономерную, эмпирически обусловленную эволюцию человеческого разума от дикости к позитивной науке.
В то время как ученые и идеологи прятались за статистическими таблицами и клиническими отчетами в годы католической реакции, эллинист и интеллектуал Поль-Луи Курье (1772-1825) превратил французский язык в орудие политического террора. Отставной офицер конной артиллерии, прошедший итальянские и калабрийские кампании (где он прославился тем, что во время кавалерийской атаки при Кастельфранко в 1805 году скакал без стремян и шпор, подражая древним грекам), Курье после отставки поселился в провинции, в своем имении Шавоньер (La Chavonnière) в Турени, и принял облик простого крестьянина — «Поля-Луи, виноградаря». Его брошюры и письма — это блестящая реинкарнация вольтерианской сатиры, направленная против лицемерия духовенства, произвола реставрированной аристократии и бюрократического деспотизма. А его глубокий антиклерикальный материализм наследовал традиции скептицизма Пьера Бейля. Курье довел искусство памфлета до убийственного совершенства. Он писал: «Апострофа — это картечь красноречия». В своем знаменитом «Памфлете о памфлетах» (1824) он сравнивал это компактное литературное оружие с сильнодействующим ядом, изобретенным в те же годы химиками: «От ацетата морфия одно зерно в чане теряется, в чашке — вызывает рвоту, а в ложке — убивает; вот что такое памфлет».
Антиклерикализм Курье был беспощаден. Он смеялся над претензиями старого дворянства на генетическое превосходство («Убить маркиза… лучше для врача, но не для министров; министрам лучше убивать простолюдинов») и защищал права свободного крестьянства и мелких собственников от посягательств Церкви и короны. Курье видел историю не как деяния великих полководцев, которых презирал («Убить пятнадцать или двадцать тысяч человек… с этим едва ли попадешь в историю. Чтобы сделать фигуру, надо вырезать миллионами»), а как непрерывную борьбу здравого смысла за свободу. Его жизнь оборвалась трагически — он был застрелен в лесу Ларсэ собственным егерем при загадочных обстоятельствах в апреле 1825 года (до сих пор ведутся споры, было ли это политическим убийством или местью). Но его тексты стали эталоном радикальной либеральной публицистики, передав эстафету антиклерикального материализма поколению Стендаля и Беранже.
Эта концептуальная борьба против католической догматики и инквизиционного гнёта находила живой отклик по ту сторону Пиренеев. В Испании, где католическая реакция носила особенно деспотичный характер, идеи французского сенсуализма и материализма стали знаменем подпольного интеллектуального бунта. Выдающейся фигурой этого испанского фронта был Хосе Марчена, известный как «аббат Марчена» (1768-1821). Бежав от преследований Инквизиции во Францию, он с головой погрузился в революционную стихию Парижа, сблизившись с жирондистами. Будучи радикальным материалистическим атеистом и переводчиком французских просветителей, Марчена совершил поразительный скачок от теологического образования к полному отрицанию религии. В Париже он основал неформальную философскую школу, над входом в которую гордо красовалась вывеска: «Атеизму обучают по принципам». Обладая феноменальной гуманитарной эрудицией, Марчена прославился изящными литературными мистификациями: он сфальсифицировал якобы «вновь открытые» фрагменты из «Сатирикона» Петрония и стихи Катулла с такой филологической точностью, что ввел в заблуждение ведущих европейских классиков. Его сатира подготавливала почву для крушения клерикальной гегемонии на Пиренеях.
Параллельно в самой Испании сенсуалистские идеи пробивали дорогу через крупные образовательные центры. В Севилье поэт и просветитель Феликс Хосе Рейносо (1772-1841) прочитал в Королевском патриотическом обществе курс «Идеологии», основанный на идеях Кондильяка и Кабаниса. Рейносо сформулировал этическую основу испанского сенсуализма: «Всякая воля рождается из желания, а всякое желание — из потребности. Наше благо — это удовольствие, зло — это страдание». В этот же период Альберто Листа (1775-1848) использовал идеи Идеологов для создания новой, либеральной педагогики. И наконец, Торибио Нуньес (1777-1834) опубликовал фундаментальный труд «Система общественной науки» (1820) — первую масштабную испанскую адаптацию утилитаризма Джереми Бентама, связав французский сенсуализм с практическими законами государственного управления.

— VIII —
Эпилог Просвещения: от экспериментальной физиологии к позитивной социологии
Вивисекция разума: закон корешков Мажанди и узел жизни Флуранса
Если в XVIII веке европейская медицина все еще оставалась ареной концептуальных, почти схоластических споров о природе души и локализации «жизненных духов», то в первой трети XIX века она окончательно превратилась в точную дисциплину. Теперь каждый симптом, каждая мысль и каждая органическая функция жестко привязывались к конкретному, анатомически осязаемому материальному субстрату. Центральной фигурой этого эпистемологического переворота стал Франсуа Мажанди (1783-1855), которого историки науки по праву считают подлинным отцом современной экспериментальной физиологии и фармакологии. Мажанди испытывал глубочайшее презрение к любым абстрактным философским системам, будь то умозрительный витализм знаменитой школы Монпелье или жесткий солидизм его предшественников. Его методология базировалась на радикальном, бескомпромиссном эмпиризме: он требовал, чтобы физиология строилась исключительно на «голых фактах», добытых путем вивисекции и лабораторных экспериментов. Известно его изречение, ставшее девизом новой науки: «Когда я экспериментирую, у меня есть только глаза и уши, у меня совершенно нет мозга». Хотя историки отмечают, что Мажанди все же использовал рабочие гипотезы (в частности, заимствованные у других физиологов для их проверки), его публичный отказ от предвзятых идей стал мощным риторическим оружием против метафизики. Величайшим научным достижением Мажанди, окончательно изменившим понимание человеческого тела, стало экспериментальное доказательство в 1822 году закона, вошедшего в историю неврологии как закон Белла-Мажанди. До этого момента нервная система воспринималась как недифференцированная сеть, по которой сигналы и «духи» могут перемещаться в любом направлении. Шотландский анатом Чарльз Белл еще в 1811 году высказал догадку о разделении функций нервов, однако Белл, будучи набожным христианином, испытывал отвращение к вивисекции живых животных, полагая, что эксперименты лишь закрепляют заблуждения, и пытался вывести свои законы из чистой анатомии и телеологии, стараясь не затрагивать вопросы, которые могли бы бросить тень на концепцию божественной души. Мажанди, лишенный подобных религиозных и моральных предрассудков, продемонстрировал истину с безжалостной ясностью. Работая с пометами щенков, он последовательно вскрывал позвоночный канал и перерезал нервные корешки. Он неопровержимо доказал, что передние (вентральные) корешки спинного мозга отвечают исключительно за двигательные функции, тогда как задние (дорсальные) корешки служат проводниками сенсорной информации. Перерезание передних корешков вызывало полный паралич конечности, хотя животное продолжало чувствовать боль; перерезание задних корешков лишало животное чувствительности, но сохраняло способность к движению.
Философское значение этого открытия было колоссальным. Оно доказало, что нервная система не является единым, мистическим резервуаром души, а представляет собой сложную, дифференцированную систему специализированных материальных кабелей, передающих информацию строго в одном направлении. Это открытие заложило анатомическую базу для концепции рефлекторной дуги, доказав, что живое тело способно к сложным, автоматическим двигательным реакциям в ответ на внешний раздражитель совершенно без участия сознания или свободной воли.
Эстафету локализации функций подхватил Пьер Флуранс (1794-1867), который перенес методы экспериментальной экстирпации (хирургического удаления участков мозга) с периферической нервной системы на головной мозг. В этот период в Европе приобрела огромную популярность френология Галля — псевдонаука, утверждавшая, что сложные моральные качества (например, любовь к детям, скрытность или религиозность) локализованы в конкретных извилинах коры и могут быть прочитаны по шишкам на черепе. Флуранс выступил яростным критиком френологии. Своими безжалостными экспериментами по послойному удалению участков мозга у голубей, кроликов и собак он показал, что высшие когнитивные функции (восприятие, интеллект, воля) распределены по всей коре больших полушарий диффузно (принцип эквипотенциальности), тогда как мозжечок отвечает за координацию движений, а полукружные каналы уха — за равновесие. Но самым шокирующим открытием Флуранса, нанесшим смертельный удар по остаткам спиритуализма в физиологии, стало обнаружение так называемого «жизненного узла». Флуранс установил, что глубоко в стволе мозга, в области продолговатого мозга (около calamus scriptorius), находится крошечный участок размером не больше булавочной головки. Разрушение этого участка приводило к мгновенной и необратимой остановке дыхания и смерти организма, даже если все остальные части мозга и тела оставались нетронутыми. Тем самым Флуранс свел самый фундамент биологического существования к конкретной, микроскопической материальной точке. Для материалистов XIX века это означало, что жизнь не является некой разлитой по телу божественной благодатью или неосязаемой «витальной силой»; жизнь — это хрупкий механический процесс, жестко зависимый от целостности конкретного нервного узла.
Визуальное и структурное завершение этой материализации мозга было достигнуто в трудах психиатра и выдающегося нейроанатома Ашиля-Луи Фовиля (1799-1878). В 1844 году он издал монументальный «Трактат об анатомии, физиологии и патологии цереброспинальной нервной оси», сопровождавшийся непревзойденным по качеству атласом. В сотрудничестве с художниками Эмилем Бо и Фредериком-Мишелем Бионом, Фовиль создал литографии, которые по своей детализации предвосхитили современные методы нейровизуализации (КТ и МРТ). Фовиль не просто зарисовывал поверхность мозга, как это делали его предшественники; он методично расслаивал его, делая сечения в трех плоскостях, прослеживая сложнейшие переплетения нервных трактов, связывающих кору со стволом и спинным мозгом. Его работы продемонстрировали, что психиатрия больше не имеет права оперировать абстрактными категориями «души» или «страстей»; она должна стать отраслью прикладной нейроанатомии. Позже имя семьи Фовилей навсегда закрепилось в неврологии благодаря описанию синдрома Фовиля (альтернирующего паралича, связанного с поражением моста мозга), что окончательно связало неврологические дефициты с точечными повреждениями ствола. Мозг в трудах Фовиля предстал как сложнейший, но абсолютно познаваемый биологический часовой механизм.
В то же самое время, когда нейрофизиологи разбирали на части нервную систему, Габриэль Андраль (1797-1876) открывал новую эпоху во внутренней медицине, став основоположником научной клинической гематологии. Первоначально формируясь в интеллектуальной тени Франсуа-Жозефа-Виктора Бруссе, который пытался свести абсолютно все болезни к воспалению желудочно-кишечного тракта (гастроэнтериту) и лечил их агрессивным применением пиявок, Андраль вскоре осознал догматическую ограниченность такого локального солидизма. Андраль совершил революционный возврат к изучению жидкостей организма, но уже не на основе античной гуморальной теории, а вооружившись микроскопом и новейшими достижениями химии. В своем многотомном труде «Clinique médicale» (1823-33) и фундаментальном «Essai d’Hématologie Pathologique» (1843) Андраль внедрил строгий количественный химический анализ крови. Он первым начал систематически измерять пропорции фибрина, глобул (эритроцитов), твердых веществ сыворотки и воды как у здоровых людей, так и при различных патологиях. Андраль ввел в медицинский лексикон термин «анемия» для обозначения состояний, характеризующихся снижением количества красных кровяных телец, и подробно описал гиперемию. Он экспериментально доказал, что лихорадка, воспаление и инфекции — это не абстрактные дисбалансы «жизненных сил», а процессы, имеющие точные, измеримые химические корреляты в кровотоке, такие как повышение уровня фибрина. Андраль также стал пионером в описании ракового лимфангита, обнаружив злокачественную инфильтрацию лимфатических сосудов легких при раке матки, тем самым доказав, что рак распространяется по организму через материальные транспортные системы. Человеческое тело теперь понималось не только как система механики и гидравлики, но и как сложнейшая биохимическая лаборатория, параметры которой поддаются объективному математическому исчислению. Совмещая клинические наблюдения у постели больного с тщательными патологоанатомическими вскрытиями, Андраль воплотил в жизнь главный принцип знаменитой Парижской клинической школы: болезнь есть не невидимый демон, а специфическое органическое повреждение.
Однако наиболее философски нагруженная и драматическая трансформация происходила на стыке медицины и социальной антропологии — в психиатрии. Этьен-Жан Жорже (1795-1828), блестящий ученик Филиппа Пинеля и Жана-Этьена Эскироля, стал пионером в исследовании взаимосвязи между патологией мозга, социальной девиантностью и криминальным поведением. В своем главном труде «О безумии» (1820) Жорже окончательно очистил нозологию душевных болезней от пережитков морального и религиозного осуждения, бескомпромиссно утверждая, что психические расстройства имеют строго соматическую, органическую природу, коренящуюся в патологиях мозга. Наибольшую эпистемологическую остроту в его работах приобрела концепция мономании — специфического вида частичного помешательства. Развивая идеи Эскироля, Жорже описывал мономанию как состояние, при котором пациент сохраняет полную ясность рассудка, память и безупречную логику во всех сферах жизни, за исключением одной фиксированной, патологической идеи или непреодолимого импульса. Существовали мономании убийства, воровства (клептомания), поджогов (пиромания), а также эмоциональные мономании, такие как мономания зависти или похищения детей. Эта концепция нанесла смертельный философский удар по декартовскому учению о неделимости и божественной простоте мыслящего Я. Если человеческий разум может быть сломан лишь частично, если человек способен осознавать преступность своего деяния, но физиологически не способен противостоять импульсу, следовательно, сознание модульно. Оно напрямую зависит от физического состояния отдельных участков материального мозга. Постулируя эту идею, Жорже стал одним из основателей судебной психиатрии, впервые введя в юриспруденцию концепцию невменяемости, вызванной органической непреодолимой силой, разрушая тем самым классическое юридическое понятие свободной воли.
Стремясь задокументировать материальные следы безумия и создать объективную физиогномическую базу для новой науки, Жорже сделал беспрецедентный шаг: в начале 1820-х годов он заказал своему другу, выдающемуся художнику-романтику Теодору Жерико, серию из десяти клинических портретов пациентов клиники Сальпетриер, страдавших различными формами мономании. До наших дней сохранилось пять этих поразительных полотен, включая «Мономанию похищения детей» и знаменитую «Мономанию зависти» (известную также как «Гиена Сальпетриера»). Жерико, следуя инструкциям Жорже, лишил эти портреты привычной для искусства того времени театральной экспрессии, карикатурности или романтической демонизации. Лицо пациента рассматривалось как нейтральный клинический экран, на котором органическая болезнь мозга оставляет свои неуловимые, но материальные стигматы — напряжение мышц, застывший взгляд, асимметрию мимики. Искусство здесь было подчинено строгой позитивной науке, выполняя функцию судебно-медицинской документации. Безумие окончательно перестало быть метафизической загадкой или наказанием за первородный грех; оно стало объектом точного клинического наблюдения, измеримой дисфункцией «органа мысли».
Липохимия и контраст цветов: триумф Шеврёля над жизненной силой
Процесс тотальной демистификации природы в эту эпоху выходил далеко за стены анатомических театров и психиатрических лечебниц. Огромную, зияющую брешь в виталистическом понимании мира пробил выдающийся химик Мишель Эжен Шеврёль (1786-1889), чья невероятная жизнь и научная карьера охватили более столетия — от Великой французской революции (во время которой он мальчиком наблюдал казни на гильотине) до эпохи Третьей республики. До работ Шеврёля органическая химия находилась в рудиментарном состоянии. Господствовало убеждение, что вещества, производимые живыми организмами — жиры, белки, сахара, воски — подчиняются неким особым, непознаваемым законам, кардинально отличным от неорганической химии, и формируются исключительно под воздействием неуловимой «жизненной силы». Считалось, что процесс мыловарения (сапонификации), известный человечеству со времен шумеров и вавилонян, представляет собой простое слияние цельного жира с щелочью в новую гомогенную массу.
Начав в 1811 году в лаборатории Луи Никола Воклена с банального анализа свиного жира и мыла, Шеврёль совершил фундаментальную концептуальную революцию. Он раскрыл истинный, скрытый химический механизм реакции сапонификации. Шеврёль доказал, что при длительном нагревании во взаимодействии с сильным основанием (щелочью, такой как гидроксид натрия или калия) и водой нейтральный жир подвергается гидролизу: он необратимо распадается на органические соли (собственно мыло) и сладковатый спирт, который Шеврёль выделил и назвал глицерином. Тем самым он впервые в истории науки неопровержимо продемонстрировал, что животные и растительные жиры не являются простыми, неделимыми субстанциями. Они представляют собой сложные эфиры (триглицериды), состоящие из молекулы глицерина, связанной с различными жирными кислотами.
Вооружившись методами экстракции, кристаллизации и определения температуры плавления, Шеврёль методично выделил, очистил и классифицировал десятки жирных кислот, дав им названия, используемые по сей день: олеиновая, стеариновая, маргариновая, масляная, каприновая. Он также исследовал желчные камни человека, открыв немылимое вещество, которое назвал холестерином. Его монументальный труд «Химические исследования жировых веществ животного происхождения» (1823) стал краеугольным камнем современной липохимии.
Философские и эпистемологические следствия этого открытия для Просвещения переоценить невозможно. Шеврёль доказал, что органическая материя человеческого и животного тела строится из тех же базовых элементов (углерод, водород, кислород) и подчиняется тем же строгим законам стехиометрии, соединения и разложения, что и мертвая неорганическая (минеральная) природа. Витализм оказался ненужной гипотезой; Шеврёль окончательно стер онтологическую границу между живым и неживым, подтвердив фундаментальный тезис физического монизма. Прямым практическим и коммерческим следствием его работы стало изобретение в 1825 году (совместно с Жозефом Луи Гей-Люссаком) стеариновых кислотных свечей. В отличие от традиционных сальных свечей, которые дымили, текли и издавали тошнотворный запах гниющего животного жира, стеариновые свечи были твердыми, горели ровным, ослепительно белым светом и не имели запаха. Наука Просвещения в буквальном смысле принесла свет в дома европейцев, заменив зловоние средневековья рационально очищенным химическим продуктом.
Однако гений Шеврёля простирался далеко за пределы чистой химии. Будучи назначенным в 1824 году директором красильного отдела на королевской мануфактуре Гобеленов в Париже, он столкнулся с постоянными жалобами заказчиков на то, что черные и другие цветные нити в гобеленах выглядят тусклыми и лишенными жизненной силы. Проведя серию скрупулезных исследований, Шеврёль, к своему удивлению, обнаружил, что проблема носит вовсе не химический характер (качество красителей было безупречным), а чисто оптико-физиологический. В своей книге «О законе одновременного контраста цветов» (1839) он сформулировал универсальные законы визуального восприятия. Шеврёль доказал, что цвет не является абсолютным, автономным физическим свойством объекта; восприятие цвета мозгом радикально меняется в зависимости от того, какие цвета (особенно дополнительные) находятся с ним по соседству в поле зрения наблюдателя. Например, красный цвет рядом с зеленым заставляет оба цвета казаться более яркими, тогда как цвета аналогичного тона гасят друг друга.
Этот строго научный, сенсуалистический анализ восприятия произвел эффект разорвавшейся бомбы не только в текстильной промышленности, но и в искусстве. Труд Шеврёля стал настольной книгой для художников, заложив теоретическую базу для живописи Эжена Делакруа и, позднее, став абсолютным фундаментом для импрессионистов и пуантилистов (Жорж Сёра, Поль Синьяк), которые наносили на холст чистые цвета в виде точек, зная, что мозг зрителя сам совершит оптическое смешение. Шеврёль, убежденный материалист, неоднократно развенчивавший экстрасенсорные явления вроде лозоходства и столоверчения, неопровержимо доказал, что даже эстетический вкус, чувство гармонии и субъективное визуальное восприятие не являются игрой абстрактной души, а подчиняются жестким, исчислимым психофизиологическим законам оптики и нейробиологии.
Социальная физика: классы Дюнуайе и позитивная социология Конта
Разрушив метафизические основы в анатомии, органической химии и оптике, поколение 1780–1799 годов с безжалостной логикой обратило свой рациональный скальпель на самую сложную и сакрализированную форму организации материи — человеческое общество. Опираясь на либеральную политическую экономию Жана-Батиста Сэя и радикальную сенсуалистическую философию Идеологов (Дестют де Траси, Кабанис), группа мыслителей разработала первую в истории последовательную теорию классовой эксплуатации и стадиальную теорию исторического развития общества. Главными архитекторами этого направления, получившего название индустриализма (industrialisme), стали правовед Шарль Конт (1782-1837) и экономист Шарль Дюнуайе (1786-1862). В эпоху Реставрации Бурбонов, с 1814 по 1820 годы, Конт и Дюнуайе издавали знаменитый журнал Le Censeur (позднее переименованный в Le Censeur européen), который превратился в главный интеллектуальный штаб пост-революционного французского свободомыслия. Их социальная аналитика радикально отличалась от абстрактного политического либерализма эпохи Просвещения, который ограничивался требованиями свободы слова или конституционных гарантий. Конт и Дюнуайе первыми в европейской мысли артикулировали жесткую, социологически обоснованную теорию классовой борьбы. В их оптике общество исторически делится не по юридическим сословиям, а на два антагонистических макро-класса:
- Паразитический класс — те, кто применяет насилие, политические привилегии и государственное принуждение для изъятия плодов чужого труда. В разные эпохи этот класс принимал формы рабовладельцев, феодальной аристократии, военных, церковной иерархии, а в современности — государственной бюрократии и монополистов.
- Индустриальный (производительный) класс — те, кто создает богатство мирным трудом, наукой и добровольным обменом на свободном рынке. К этому классу они относили крестьян, рабочих, ремесленников, предпринимателей-фабрикантов, банкиров и ученых.
В своем фундаментальном труде «Промышленность и мораль» (1825) и последующих работах Дюнуайе изложил грандиозную эволюционную теорию истории. Он доказывал, что свобода — это не естественное состояние человека, данное от природы, а результат длительного исторического и технологического прогресса. Общество проходит через закономерные исторические стадии: стадия дикости (охота и собирательство), номадизма (кочевничество), рабовладения, эпоха политических привилегий (феодализм и меркантилизм), стадия бюрократического поиска должностей (возникшая после Французской революции) и, наконец, высшая стадия — индустриализм.
Каждой экономической эпохе жестко соответствует своя форма политического управления и своя мораль (политическая культура). Так, Шарль Конт в своем «Трактат о законодательстве» (1826-27) провел глубокий социологический анализ экономической неэффективности и разрушительного психологического влияния рабства, доказав, что политическая тирания не возникает из-за злой воли монархов, а является неизбежным следствием архаичных, силовых способов производства. Индустриализм же понимался Контом и Дюнуайе как финальная, позитивная стадия развития человечества, на которой государство как аппарат принуждения должно постепенно отмереть, а отношения между людьми сведутся исключительно к добровольному, взаимовыгодному рыночному обмену в условиях laissez-faire. Великая ирония интеллектуальной истории заключается в том, что именно эту французскую либеральную классовую теорию, основанную на защите частной собственности и свободного рынка, несколькими десятилетиями позже экспроприировал, вывернул наизнанку и адаптировал для создания «научного социализма» Карл Маркс (заменив антагонизм «Государство vs Свободный человек» на «Капитал vs Труд»).
Но если Шарль Конт и Дюнуайе фокусировались на политической экономии и праве, то попытку философского синтеза всей этой эпохи осуществил другой Конт — Огюст Конт (1798-1857). Впрочем, его система оказалась не столько триумфальным завершением классического материализма, сколько его догматическим искажением. Будучи в молодости секретарем и соавтором социалиста-утописта Анри де Сен-Симона, Конт почти полностью перенял его исторические триады, схематику социальной физики и требования единой «духовной власти». Главным риторическим инструментом Конта стал знаменитый «закон трех стадий» (теологической, метафизической и позитивной). Однако эта линейная схема выглядела откровенно примитивно даже фоне диалектики Гегеля, а отказ от метафизики на деле обернулся созданием новой, квазирелигиозной догматической системы. Конт испытывал почти схоластическую страсть к математизации и жесткой иерархии наук. В отличие от материалистов XVIII века, провозглашавших свободу ума и реабилитацию чувственного опыта, позитивизм Конта стремился к жесткой централизации знания, догматизму и подчинению индивида интересам порядка. Не случайно его система отвергала материализм Эпикура как «метафизическую» и морально вредную концепцию, а сам Конт презирал демократические институты, видя общественный идеал во власти «научных первосвященников» и автократических режимов (что позже нашло свое практическое воплощение в латиноамериканских военных диктатурах, вроде режима да Фонсеки в Бразилии с их девизом «Порядок и прогресс»). Позитивизм не развил материалистическое наследие Просвещения, а превратил его в секулярный катехизис, став близким родственником более поздней марксистской стадиальности, где советские трехчастные схемы познания и формаций буквально копировали контовские лекала. Раскол самого позитивизма на «религиозное» крыло Лаффитта-Лемоса и «научное» диссидентство Эмиля Литтре лишь подчеркнул внутреннее бессилие системы, пытавшейся скрестить науку с клерикальной иерархией. Однако, два слова об этой системе все таки сказать стоит. Как уже говорилось, главным интеллектуальным орудием Конта стал его знаменитый «Закон трех стадий», впервые ясно сформулированный в многотомном «Курсе позитивной философии» (1830-42). Согласно этому закону, человеческий разум, а вместе с ним и каждое человеческое общество, неизбежно эволюционирует, проходя через три последовательные стадии:
- Теологическая (или фиктивная) стадия: человечество, находясь в младенческом состоянии, пытается познать абсолютную природу вещей и первопричины. Оно объясняет все явления прямым вмешательством сверхъестественных агентов — духов, демонов или антропоморфных богов (от фетишизма к политеизму и монотеизму).
- Метафизическая (или абстрактная) стадия: божества заменяются абстрактными философскими сущностями — «витальными силами», «светоносным эфиром», «субстанциями» и «природой». Это переходная эпоха критического сомнения и разрушения старых догм, подготовившая почву для науки.
- Позитивная (научная) стадия: достигнув зрелости, человечество окончательно отказывается от бесплодных поисков первопричин и скрытых сущностей. Ум концентрируется исключительно на строгом наблюдении эмпирических фактов и математическом установлении инвариантных законов их взаимодействия — то есть неизменных отношений последовательности и подобия.
Конт выстроил жесткую иерархию наук, отражающую их исторический переход к позитивному состоянию: от самых простых и абстрактных к самым сложным. Лестница начиналась с математики, переходила к астрономии, физике, химии и, наконец, биологии. А венцом этой эволюционной пирамиды Конт сделал совершенно новую науку, которую первоначально назвал «социальной физикой», а в 1839 году изобрел для нее неологизм — социология. Социология, по замыслу Конта, должна была изучать человеческое общество (разделив его на социальную статику — порядок, и социальную динамику — прогресс) методами столь же строгими, объективными и очищенными от эмоций, какими астрономы Лапласа вычисляют орбиты планет, а физиологи Мажанди изучают кровообращение. Девизом этой науки стала максима: «Знать, чтобы предвидеть, предвидеть, чтобы мочь» (Savoir pour prévoir, prévoir pour pouvoir). И хотя поздний Конт, пережив тяжелый душевный кризис, ударился в создание странного квази-религиозного культа «Религии Человечества» с его собственным календарем и иерархией, его ранняя гносеология казалась триумфом и логическим завершением просветительского материализма. И до сих пор эта репутация преследует Конта, перекрывая огромные масштабы несусветных глупостей его системы. Если идеологи предыдущего поколения, такие как Дестют де Траси и Кабанис, совершили переворот, сведя абстрактные мысли человека к физиологии индивида; Конт захотел совершить следующий, мега-эволюционный шаг, сведя историю всего человеческого рода к физиологии единого макро-организма — общества.
Кристаллизация страстей Стендаля
Позитивный, хирургически холодный и аналитический взгляд на природу человека, триумфально шествовавший по аудиториям Коллеж де Франс и страницам социологических трактатов, не мог не проникнуть в искусство. Французская литература этого периода, балансируя на острие между уходящим нормативным классицизмом и бушующим иррациональным романтизмом, породила совершенно уникальный гибридный феномен — аналитический психологический роман. Его главным архитектором и гением стал Анри Мари Бейль, вошедший в мировую историю под псевдонимом Стендаль (1783-1842). Стендаль не был просто выдающимся стилистом; он был органичной частью интеллектуальной среды и прямым философским наследником Идеологов. В 1820-е годы он был завсегдатаем знаменитого парижского салона Дестют де Траси в Отёе, где досконально впитал философию сенсуализма, экономику и аналитическую логику. Траси и философ-врач Пьер Кабанис учили, что не существует никакой врожденной духовности: все без исключения идеи формируются из грубых физических ощущений, а человеческая воля и мораль суть лишь сложно организованные рефлексы, слепо направленные на избегание боли и поиск утилитарного наслаждения (гедонизм и утилитаризм). Стендаль блестяще перенес эту жесткую, материалистическую и эпистемологическую матрицу на анализ самых тонких, кажущихся иррациональными и возвышенными человеческих чувств.
Его знаменитый трактат «О любви» (1822) читается не как поэтическая романтическая исповедь, а как бесстрастный медицинский или химический отчет ботаника, классифицирующего виды растений. Именно здесь Стендаль вводит свою знаменитую, глубоко материалистическую по духу концепцию «кристаллизации» — физико-психологического процесса, посредством которого человеческий ум, словно голая сухая ветка, брошенная в соляную шахту Зальцбурга, постепенно покрывается сверкающими кристаллами иллюзий, до неузнаваемости преображая реальный объект страсти. Для Стендаля любовь, гордость, тщеславие (amour-propre), амбиции и даже политический фанатизм не являются вмешательством капризных муз или следствием духовного падения; они суть неизбежные химические следствия физиологической конституции человека (его темперамента), окружающей социальной среды, климата, воспитания и базовых рефлекторных механизмов восприятия.
Герои его великих романов — амбициозный плебей Жюльен Сорель из «Красного и черного» или аристократ Фабрицио дель Донго из «Пармской обители» — это не статичные аллегорические маски порока или добродетели. Это сложнейшие биологические и социальные машины, движимые исключительно «энергией», животным эготизмом и холодным расчетом. Читатель наблюдает за ними, как физиолог наблюдает за сокращением нервов под воздействием гальванического тока: каждое их действие постоянно анализируется автором через призму утилитарного расчета, давления классовых ожиданий, социальных стимулов и скрытых биологических импульсов. Стендаль, по сути, занимался в изящной словесности тем же самым, чем Франсуа Мажанди и Пьер Флуранс занимались в лабораториях вивисекции: он безжалостно вскрывал социальные и психологические мотивы человеческих действий, демонстрируя холодную анатомию страстей. Под его пером художественная литература перестала быть морализаторской сказкой о божественном воздаянии и превратилась в позитивную, экспериментальную науку о нравах эпохи.
Краткое резюме
Поколение, рожденное на исходе XVIII века, завершило миссию Просвещения, переведя умозрительные гипотезы в плоскость точных наук. Мажанди, Флуранс, Андраль и Фовиль локализовали сознание в нейронных путях, превратив человека в биомеханический аппарат. Шеврёль стер грань между живой и неживой материей, а Бруссе и Жорже свели душевные бури к воспалению коры. Однако попытка Шарля Конта и Дюнуайе перенести эти законы на общество в виде теории классов, и особенно позитивизм Огюста Конта, привели к догматизации этой традиции, загнав живой материализм в рамки новой светской религии и сухой социальной физики, в которой французская классическая философия Просвещения частью растворилась, а частью переродилась в авторитарный катехизис. Теперь, если говорить в общем, то мы увидели следующую картину:
Эволюция французской классической философии и эпохи Просвещения началась с постепенной деконструкции теологической картины мира и перехода к материалистическому пониманию природы и человека. Уже в конце XVII и начале XVIII века передовые врачи, анатомы и химики начали рассматривать человеческое тело как сложный гидравлический и химический механизм, отходя от картезианского дуализма и лишая нематериальную душу ее эксклюзивных функций в пользу органической физиологии. Параллельно с этим мыслители-либертины, скептики и авторы подпольных рукописей, такие как Жан Мелье, возрождали античный атомизм и эпикурейскую этику, доказывая, что мораль может базироваться исключительно на земных удовольствиях и социальной пользе, а не на религиозном страхе. Естествоиспытатели и историки того времени безвозвратно расширили границы времени и пространства, подвергнув сомнению библейскую хронологию и заложив основы для эволюционных идей, в то время как новые концепции химического сродства наделяли саму материю внутренней активностью и способностью к формообразованию. С середины XVIII века эти разрозненные научные и философские открытия консолидировались в масштабный институциональный проект, главным интеллектуальным штабом которого стала «Энциклопедия» Дидро и д’Аламбера. В этот период торжествует философский сенсуализм Локка и Кондильяка, сводящий всю сложную архитектуру человеческого разума исключительно к физическим ощущениям. Этот гносеологический прорыв открыл путь для радикальных социально-политических выводов Гельвеция о всемогуществе воспитания, а затем достиг своего пика в бескомпромиссном, систематическом атеизме Гольбаха, провозгласившем вселенную единым детерминированным механизмом слепой природы. Одновременно с этим медицина сместила фокус с механики на концепции органической чувствительности и витализма, а процесс натурализации охватил общество и экономику: физиократы и первые теоретики политической экономии начали рассматривать государство как социальный макроорганизм, подчиняющийся объективным законам циркуляции богатств, потребностей и свободной торговли.
Интеллектуальный взрыв Просвещения закономерно перерос в социальные потрясения Великой французской революции, когда академические дебаты сменились политическими декретами, а радикальный материализм стал практическим инструментом государственного переустройства. Мыслители этого бурного периода, от создателей светского календаря до протокоммунистов, пытались полностью очистить общество от пережитков религии и обосновать абсолютное социальное равенство. На смену эпохе террора пришла школа «идеологов» во главе с Дестютом де Траси, стремившаяся превратить философию в точную науку об идеях, базирующуюся на зоологии и сенсуализме, чтобы стабилизировать республику через светское образование и либеральную экономику. Итогом этого долгого исторического процесса стало окончательное слияние философии с медициной в трудах Кабаниса и Галля, победа экспериментального естествознания и клинической практики, что навсегда демистифицировало человеческую природу и заложило прочный фундамент для позитивизма XIX века.