
Автор текста: Friedrich Hohenstaufen
Версия на украинском
Остальные авторские статьи можно прочитать здесь
К 1840 годам уже наверное никого не должны были удивлять ученые-материалисты. Большинство из тех авторов, кого мы перечислили выше (Комб, Карлайл, Лоуренс, Морган), оказались долгожителями, и сами застали 40-50е годы XIX века. Конечно же, они продолжали оказывать свое влияние на новые поколения, хотя основные их работы уже оставались позади, в прошлом (правда, работы 20-х годов не так уж далеко во времени от 40-х). Следующее поколение подхватит эти тенденции, и попытается их развивать, и это будет то самое поколение, что дало нам Бюхнера, Фогта и Молешотта. Но не всегда этот процесс происходил гладко. Неприятная сторона такого развития представлена историей журнала «The Zoist» (Жизнь), который мы и рассмотрим в этой статье. Интересным этот журнал стал, потому что с ним связан один откровенно-вульгарный материалист нового поколения, как в хорошем, так и в плохом смыслах этого слова. Это был Уильям Коллинз Энглдью (1813-1858). Уже одно название его самой знаменитой речи «Cerebral Physiology and Materialism» (1842), показывает, что перед нами человек, решительно готовый редуцировать психологию к физиологии мозга, и который прямо называет эту позицию словом материализм, даже не скрываясь, и не выдумывая скептических оговорок. И это за пять лет до выступления Фогта (!) в Германии. Почему же он не известен? Да просто потому, что был френологом, и что ещё хуже — месмеристом (эта концепция уже прочно считалась псевдо-наукой даже в то время). Хотя даже это был по своему интересный феномен, ведь как нам уже известно, Этьен-Жан Жорже, боевой физиологический материалист и френолог из Франции, оказавшись под влиянием месмеризма в 20-е годы, и не сумев объяснить его материалистически, просто отрекся от своих идей и принял Бога. Поэтому тот факт, что Энглдью совмещал эти доктрины, возможно, далеко не так прост, как кажется. Первоначально Энглдью обучался у Джона Портера (1770-1855), президента «Портсмутского и Портсийского литературно-философского общества», и по его же наводке поступил в Эдинбургский университет (вотчина френологии Комба). Энглдью был блестящим студентом, и сдал выпускные экзамены всего за два года обучения. Он получил призы за мастерство в хирургии, патологии и практике медицины, практической анатомии и физиологии; и в какой-то момент своей биографии он даже был президентом Королевского медицинского общества Эдинбурга. Проведя год в качестве анатомического демонстратора под началом Джона Лизарса, профессора хирургии Королевского колледжа хирургов Эдинбурга, он получил степень доктора медицины, и вернулся в родной Портсмут зимой 1835 года, с тем, чтобы начать там практику. Параллельно Энглдью числился членом Королевского колледжа хирургов Лондона, и был членом Лондонского общества гуманитарных наук. На этот момент ему было всего 22 года, а траектория его карьеры сулит потрясающие успехи.
Обладая значительной энергией характера, он, тем не менее, отличался таким мягким нравом, что был объектом глубокой привязанности своих пациентов – их другом и советником в самых трудных и тяжёлых обстоятельствах; и он спокойно жертвовал своим временем, чтобы облегчить их личные тревоги и горести. Кроме того, Энглдью был очень обеспокоен положением бедных — вплоть до 1849 года «он ежедневно давал бесплатные советы в своем доме многочисленным пациентам, которые были слишком бедны, чтобы платить, и все же не могли рассчитывать на благотворительную помощь». Много времени Энглдью посвящал улучшению чистоты водоснабжения Портсмута. Это очевидно социально-ориентированный человек, при этом одной из главных черт его характера было отвращение к обману или мистификации в любой форме. Если какая-либо болезнь вызывала у него недоумение, он открыто заявлял об этом и ждал дальнейшего развития; но в большинстве случаев его ясное понимание ситуации и понятные объяснения позволяли пациентам четко разобраться в своем заболевании. Возможно, именно это, наряду с его огромным талантом, породило безграничную уверенность, которую он обрел.
Не совсем ясно, когда он стал френологом, но месмеристом должен был стать скорее к середине-концу 30-х годов. Как бывший президент Британской френологической ассоциации, в своей провокационной речи (20 июня 1842 г.), посвященной вопросам френо-мезмеризма, ставшему объектом крупной полемики того времени, Энглдью выразил сильные материалистические взгляды на френологию, и это привело к его исключению из этой ассоциации. Его позицию осудили даже большинство из френологов, которые, как это ни покажется странным, пытались совмещать френологию с «социально-религиозной» и духовной позицией (ср. позиция Комба и Галля). Вот такие вот из френологов вульгарные материалисты.
«Чтобы избежать обвинения в материализме, — сказал доктор Энглдью, — мы (френологи) довольствуемся утверждением, что нематериальное использует материальное для проявления своих способностей. Каков результат этого? Мы видим, как теоретик и сторонник сверхъестественного спорит с человеком фактов и сторонником материализма. У нас есть две партии. Одна утверждает, что человек обладает духом, привнесенным в мозг, но не присущим ему — добавленным к нему, но не имеющим с ним необходимой связи — вызывающим материальные изменения, но при этом нематериальным — лишенным каких-либо известных свойств материи — по сути, нематериальным нечто, что одним словом означает ничто, производящим все мозговые функции человека, но не локализованным — не поддающимся доказательству. Другая партия утверждает, что вера в спиритуализм сковывает и ограничивает физиологические исследования — что интеллект человека повержен господством метафизических спекуляций — что у нас нет доказательств существования сущности, и что организованная материя – это все, что необходимо для возникновения многочисленных проявлений человеческого и животного мышления. Мы причисляем себя ко второй партии и полагаем, что нам следует прекратить говорить о «разуме» и перестать включать в наши исследования духовную сущность, существование которой не может быть доказано, но которая имеет тенденцию мистифицировать и запутывать вопрос, достаточно ясный, если мы ограничимся рассмотрением организованной материи — ее форм — ее изменений — и ее отклонений от нормальной структуры» (речь передана по версии Чарльза Саутвелла, 1846 г.).
Также в своей работе «Церебральная физиология и материализм» (Cerebral Physiology and Materialism, 1842) — опубликованном тексте этого же обращения — Энглдью ввел понятие «церебрация» (cerebration) для обозначения работы мозга: термин, который позже был возрожден в 1855 году Уильямом Бенджамином Карпентером, в его концепции «бессознательной церебрации», которую Карпентер предложил в качестве более утонченного развития своей ранней концепции «идеомоторного принципа действия» (и которую он использовал для описания «гипнотизма» Брейда в 1852 году). Всю эту речь мы подробнейшим образом рассмотрим в конце этой статьи.
Но теперь мы сделаем небольшую паузу, чтобы описать биографию ещё одного крайне важного деятеля, связанного с Энглдью по работе в журнале «The Zoist». Это был врач Джон Эллиотсон (1791-1868), и он уже гораздо более известный, можно сказать что даже уважаемый материалист. Правда, он на целое поколение старше Энглдью, поэтому был скорее ровесником для Комба. Эллиотсон происходил из лондонской семьи химика и аптекаря, и уже по этой линии находился довольно близко к вопросам материалистической медицины. Он изучал медицину в том же Эдинбургском университете, где позже её будет изучать Энглдью, и там он находился под влиянием философа Томаса Брауна. Этот знаменитый философ был последователем Юма, а также практикующим врачом, чьи идеи были как бы переходным мостиком между ассоциативной теорией Гартли и Пристли (аналог французских материалистов) и шотландской школой здравого смысла (аналог кантианцев и спиритуалистов), т.е. это был английский аналог французской идеологии, хотя и несколько правее обычного, уже скорее в духе Мен де Бирана и т.д. Позже даже Бенеке — немецкий переходной мыслитель, психолог и оппонент гегельянцев, находил Брауна одним из своих предшественников, так что влияние Брауна на Эллиотсона вполне могло быть плодотворным, хотя сам Браун выступал строго против физиологического обоснования сознания. В 1810 году Эллиотсон становится доктором медицины, и переезжает в Кэмбридж и Оксфорд, где получает эту степень повторно уже в 1821 году. К тому моменту он уже опубликовал одну важную работу — очередной перевод книги Блуменбаха, но со своими дополнениями (ср. Лоуренс), и будет ещё многократно переиздавать её с обширными комментариями, что закончится созданием уже собственной физиологической книги. Эллиотсон всегда находился на «переднем крае» своей профессии: был одним из первых в Британии, кто стал использовать и продвигать стетоскоп, и одним из первых в применении акупунктуры. Через год он становится членом Королевского колледжа врачей (как раз в тот год, когда Лоуренса изгнали за материализм из Королевского колледжа хирургов). И вроде бы это уважаемый человек, и далеко не глупый, но ещё через год, увлёкшись френологией, Эллиотсон стал основателем и первым президентом Лондонского френологического общества (1823), и поэтому почти гарантированно должен был находится под влиянием Комба. Здесь не лишним будет напомнить ещё раз, что для того времени это было ещё не так плохо, как принято считать сегодня. Френология ещё не считалась лженаукой, а лежавший в её основе принцип был просто выражением материалистической убежденности в том, что духовные способности зависят от функционирования мозга. Однако, как и в случае с Энглдью, эти френологические интересы дополнились совершенно лженаучной даже для того времени теорией месмеризма, или животного магнетизма.
Интерес Эллиотсона к месмеризму первоначально был вызван демонстрациями, проведёнными Ричардом Ченевиксом в 1829 году, и особенно он усилился благодаря демонстрациям Дюпоте Сенвуа в 1837-м. В его самой систематической книге — «Физиология человека» (1835), теме месмеризма посвящена отдельная глава в самом конце, хотя она и не настолько откровенно глупа, как может показаться, и автор всеми силами попытается трактовать месмеризм как строгую науку. Уже тогда коллеги высмеивали его за месмеризм, и жестко критиковали, но это не мешало Эллиотсону получать все новые должности и обрастать связями. Так что Эллиотсон сумел стать членом Лондонского королевского общества (1829) и даже профессором теоретической и практической и медицины Университетского колледжа Лондона (1832). Кроме того, он стал главным врачом больницы Университетского колледжа (1834). Главным образом он пользовался большим уважением как лектор, за структурированную ясность и театральную живость выступлений. Лекции, читавшиеся им в Университетском колледже, затем широко освещались в медицинской прессе. За многие годы преподавания, он опубликовал серию сборников лекций. На пике карьеры Эллиотсон был президентом Королевского медицинского и хирургического общества (в 1833), и у него была одна из крупнейших частных практик в Лондоне. Его признавали одним из самых выдающихся врачей всей Британской империи, и он мог спокойно стоять в одном ряду с Комбом и Лоуренсом. Вообще в его научном и литературном наследии выделяются следующие фундаментальные труды по физиологии и медицине:
- «Физиология человека» (Human Physiology, 1835) — один из самых детальных и авторитетных учебников своего времени.
- «Принципы и практика медицины» (The Principles and Practice of Medicine, 1839) — капитальный труд, обобщающий его обширный клинический опыт и новаторский подход к диагностике и лечению заболеваний.
- «Многочисленные случаи хирургических операций без боли в месмерическом состоянии» (Numerous Cases of Surgical Operations without Pain in the Mesmeric State, 1843) — работа, ставшая важным этапом в изучении применения медицинского гипноза до открытия эфирного наркоза.
- «Иллюстрации френологии» (Illustrations of phrenology, 1841) — труд с описаниями и измерениями черепов, а также анализом личностей, выдающихся в интеллектуальном или эмоциональном плане.
Скорее всего Эллиотсон познакомился с Энглдью в конце 30-х годов. Примерно тогда же он начал проводить эксперименты с сёстрами Оки: Элизабет (17 лет) и Джейн (15 лет), которые были госпитализированы в его больницу в апреле 1837 года, для лечения от эпилепсии и истерии. Эллиотсону сразу бросилось в глаза сходство наблюдавшегося состояния рассудка у девушек во время припадка с тем, что наступает у месмеризованных объектов. Вскоре он начал использовать их в качестве испытуемых, для публичных демонстраций так называемых «высших состояний» месмеризма: ясновидения, транспозиции чувств (зрение пальцами и т. д.), передачи мыслей, физического взаимопонимания (или «сообщества ощущений»), психического взаимопонимания и т. д. В 1837 году он совершенно безболезненно ввёл большую иглу с шёлковой нитью в шею Элизабет, старшей из сестёр, когда та находилась под гипнозом, и она даже не подозревала, что такое проникновение имело место. Убеждённый, что Элизабет обладает талантом к медицинскому ясновидению (способность видеть тело, диагностировать болезнь, назначать лечение и делать прогнозы), Эллиотсон посреди ночи отвел её в палату и велел поставить диагноз больному и назначить лечение. В августе 1838 года его главный противник Томас Уэйкли провёл серию экспериментов над сёстрами, на глазах у нескольких свидетелей. Его тесты были сосредоточены на том, чтобы понять, могут ли девочки отличить «загипнотизированную» воду от «неискажённой» воды. Когда им не удалось делать это постоянно, он объявил их мошенницами, а месмеризм — полной ошибкой. Но строго говоря, этого было бы мало для внушительного доказательства, поэтому месмеризм не был тут же повержен. Тем не менее, к концу 1838 года Эллиотсон был вынужден уйти из больницы. Совет Университетского колледжа после нескольких месяцев обсуждения 27 декабря 1838 года принял резолюцию «поручить госпитальному комитету предпринять такие шаги, которые они сочтут наиболее целесообразными для предотвращения практики месмеризма или животного магнетизма в госпитале». Уэйкли делал всё, что мог, как редактор журнала The Lancet (в создании которого принимал участие Лоуренс) и как частное лицо, чтобы противостоять Эллиотсону и выставлять все его усилия и начинания в наихудшем свете. К примеру, в дополнение к обширному диапазону статей, напечатанных в The Lancet за несколько лет, существует также антиэллиотсоновская работа (1842), опубликованная под псевдонимом и приписываемая Уэйкли, в которой резко критикуются «странные» практики доктора Эллиотсона с его пациентками.

В 1842 году, когда Энглдью зачитывал свою речь в защиту материализма на собрании общества френологов, Эллиотсон был председателем на той же сессии, и после ухода Энглдью из организации, уже в 1843 году они объединяют усилия, и создают новый журнал «The Zoist» (полное название — The Zoist: A Journal of Cerebral Physiology & Mesmerism, and Their Applications to Human Welfare), посвящённый продвижению теорий и практик месмеризма и френологии, сбору и распространению отчётов об их применении, а также попыткам «соединить и согласовать практическую науку с малоизученными законами, регулирующими психическое строение человека». Журнал издавался ежеквартально, без перерыва, в течение почти тринадцати лет, с марта 1843 по январь 1856 года. «The Zoist» печатался на высококачественной бумаге, и также выпускался для более широкого круга читателей ежегодными томами. Парадоксально, но несмотря на такую сомнительную практику, журнал «The Zoist» был вполне материалистическим; он отвергал метафизику и утверждал, что всё — включая человеческое мышление — можно объяснить законами физической вселенной. Кроме попыток пропагандировать псевдонаучный бред про телекинез, особые энергии жизни и т.д., этот журнал также занимался социальными проблемами, такими как жилищные условия, преступность и образование. Например, Эллиотсон был противником смертной казни и утверждал на страницах журнала, основываясь на своем френологическом анализе голов казненных убийц, что френология не только верна, но и что из этого следует, что смертная казнь бесполезна как средство для сдерживания. Им же выдвигались требования о психиатрической экспертизе преступников (см. Эскироль и Жорже). Статья под названием «Физическое благополучие — необходимое условие для нравственного и интеллектуального развития» обращала внимание на зло, возникающее из-за отсутствия санитарии и перенаселенности в домах трудящихся масс. Указывалось на негативные последствия плохого жилья с точки зрения преждевременной смертности и выдвигалось требование о улучшении жилищных условий. В области образования «The Zoist» настаивал на необходимости национальной системы образования:
«Образование — надлежащее средство от преступности, и должна существовать национальная система образования, свободная от религиозных убеждений и сектантского влияния».
В этом журнале публиковали некоторые из своих статей такие знаменитые позитивисты, как Герберт Спенсер и Гарриет Мартино (тоже писавшие на тему френологии и месмеризма, когда их статус ещё не был окончательно ясен, также частые посетители дома Чарльза Брея). Самый пик карьеры Эллиотсона пришёлся на 1846 год, когда подошла его очередь произнести Гарвейскую речь перед медиками Королевского колледжа. Несмотря на ревностные усилия, предпринимавшиеся с целью помешать ему это сделать, и несмотря на шумную кампанию с письмами в медицинские журналы, сожалеющими по этому поводу, Эллиотсону, согласно протоколу колледжа, позволили предоставить трибуну как самому младшему члену, который до этого не имел привилегии выступать. Эллиотсон ухватился за эту возможность. Ему представился великолепный повод для демонстрации свободомыслия. В своей речи он говорил, как самого Уильяма Гарвея поначалу высмеивали и презирали за идею, что кровь циркулирует по организму, как подвергались насмешкам и освистыванию вакцинации и прививки и т. д. Эллиотсон утверждал, что Гарвей так же, как и он, был вынужден бороться с укоренившимся консерватизмом медицинской профессии и скептиками, сопротивлявшимися его открытиям, и подчёркивал аналогию с нынешними невежественными критиками месмеризма. «Давайте же помнить, — говорил он, — обо всём этом: никогда не позволяйте власти, тщеславию, привычкам или страху выглядеть посмешищем, сделать нас безразличными и, тем паче, враждебными истине». Заключение речи Эллиотсона звучало особенно напыщенно:
«Никогда ранее, как сегодня, не была так насущна необходимость признать всё это. Совокупность представленных нам фактов не только замечательна в смысле физиологии и патологии, но также является предметом величайшей важности для предупреждения страдания человека от руки хирурга и при лечении болезней. Главные феномены бесспорны; авторы разных времён сообщали о них; и все мы, кто-то изредка, а кто-то каждый день, были их свидетелями. Что же необходимо было выяснить, так это могут ли они производиться искусственно, под нашим контролем, а выяснить это можно только экспериментальным путём. Высочайший императив нашей профессии — тщательно и беспристрастно прояснять эти феномены экспериментально, причём самостоятельно каждому врачу. Я проделывал это в течение десяти лет и без страха заявляю, что предупреждение боли при хирургических операциях, приостановка прогрессирования болезни, обеспечение хорошего самочувствия больных и излечение многих заболеваний, когда другие традиционные методы лечения не помогают, — все эти феномены истинны. И таким образом, во имя любви к истине, от имени нашей благородной профессии, от имени и во благо всего человечества, я призываю вас исследовать этот предмет».
Главная мотивация таких ученых, как не трудно заметить, состояла в том, чтобы использовать месмеризм/гипноз в качестве обезболивающего. Они подчёркивали и демонстрировали полезность месмеризма не только для облегчения болезней и страданий, но и для проведения безболезненных операций, которые были невозможны в медицине до открытия анестезии в США 1846-47 годов. Так что уже в 1848 году месмеризм потерял последние возможности к самооправданию. И всё же, это не помешает журналу «The Zoist» дальше выходить ещё много лет, и некоторые вполне серьезные авторы предпринимали последние попытки защиты этой доктрины ещё в 50-е годы.
Так вот, второй редактор журнала, Уильям Коллинз Энглдью, тоже не так уж прост. Он тоже был гуманистом, выступающим за свободу прессы и собраний, за демократизацию политики, смягчение наказаний преступникам, распространение знаний среди широких масс и т.д. Кроме того, он сыграл важную роль в основании Королевской больницы Портсмута, Портси и Госпорта в 1849 году; и на момент своей смерти Энглдью занимал должность хирурга в этой больнице. Спустя ещё 10 лет, в то время, когда журнал «The Zoist» уже прекратил существование, он всё ещё уважаемый врач. В 1858 году Энглдью прочитал серию из двенадцати лекций на тему «Физиология человека», получивших высокую оценку, от имени трех литературных обществ Портсмута – «Атенеума», «Философского общества» и «Института Уатта» – перед восторженной аудиторией более тысячи человек по вечерам понедельников с 11 января по 28 марта 1858 года. Сразу после этого цикла 14 апреля 1858 года состоялась единственная лекция по «Церебральной физиологии». Но уже вскоре после этого он серьезно заболел, и после многих месяцев мучений и жизни на обезболивающих опиатах, в конечном итоге Энглдью не выдержал и покончил жизнь самоубийством в декабре 1858 года.
Но Эллиотсон, хотя и был намного старше, значительно пережил своего товарища. В 1849 году он был одним из инициаторов создания в Лондоне месмерической лечебницы, однако обстоятельства уже сделали её реликтовым пережитком эпохи. Джеймс Брейд уже отделил гипнотизм от физикалистских теорий. Хирургическая анестезия, являвшаяся главным практическим результатом месмеризма, вследствие введения химической анестезии стала попросту излишней. Более того, в 1850-х годах по Британии и США прокатилась спиритическая горячка, и в этой суете месмеризм был подзабыт. Эллиотсон продолжал устраивать месмерические демонстрации в своей собственной резиденции на Кондуит-стрит, 37, Ганновер-сквер, которую он в конце концов оставил в 1865 году. Поскольку его репутация быстро падала, его некогда прибыльная практика также исчезла, он умер без гроша за душой 29 июля 1868 года.
Но даже несмотря на все недостатки, Эллиотсона высоко ценили в литературных кругах. Так, Уильям Теккерей, другом которого он был, посвятил ему свой роман «Пенденнис» (1850), а доктор Гуденаф, персонаж последнего романа Теккерея «Приключения Филиппа» (1862), был основан на образе Эллиотсона, который посещал Теккерея в 1849 году, когда он перенёс опасную для жизни болезнь. Эллиотсон был другом Чарльза Диккенса и познакомил того с месмеризмом. Уилки Коллинз, близкий друг Диккенса, описал Эллиотсона как «одного из величайших английских физиологов» и в романе «Лунный камень» (1868) привёл пример памяти, зависимой от состояния субъекта, из книги Эллиотсона по физиологии человека. Кто бы мог подумать, что такие авторитетные авторы британского реализма не закрывают глаза и уши, и сохраняют благоприятное представление даже про таких материалистов (связанных с месмеризмом!), в течении 50-60х годов XIX века.

Обзор книги «Физиология человека» (1835)
Чтобы понять, почему великие писатели-реалисты викторианской эпохи искренне восхищались Эллиотсоном и находили в его трудах пищу для своих романов, стоит рассмотреть поближе его главный интеллектуальный памятник — монументальный труд «Физиология человека» (Human Physiology), выдержавший к 1835-1840 годам пять масштабных изданий. Эта книга, выросшая из скромных примечаний к переводу «Установлений физиологии» Блуменбаха, со временем превратилась в энциклопедию радикального британского материализма, где физиология последовательно и жестко вытесняет спиритуализм из его последних анатомических убежищ. По своей логике она очень похожа на работы Моргана и Лоуренса, с такими же аккуратными оправданиями. Иногда формулировки в этой книге почти дословно совпадают с работами предшественников. По масштабности охвата книга Эллиотсона сравнима с работой Ришерана, и здесь встречаются практически все значимые для истории материализма имена, которые мы рассматривали до этого момента, почти все, кто писал в 1800-1825 годы. Начиная от Биша, Кабаниса, Мажанди и Пинеля, вплоть до Ришерана, Лоуренса, Галля, Комба и даже Жорже (!). Знаменитых физиологов здесь упоминают десятками, а то и сотнями. Впрочем, сенсуалистическую школу, и того же Кабаниса, он традиционно осуждает и критикует, в том же духе, как это делали все френологи. С другой стороны, нужно учесть, что это издание 1835 года, но в своих лекциях ближе к середине 40х годов Эллиотсон станет немного более радикальным сторонником материализма, особенно после скандала, который вызовет выступление Энглдью, чью сторону он поддержал.
В первой главе своего трактата Эллиотсон обращается к классическому философскому понятию «великой цепи бытия» (vast chain of being), связывающей все элементы вселенной от Творца через ангелов, людей, животных и растения до первобытной пустоты. Цитируя знаменитые поэтические строки Александра Поупа о градации природы и скептический разбор Сэмюэла Джонсона, Эллиотсон заявляет, что эта цепь, несмотря на всю свою стройность, вовсе не является непрерывной или незаметной. В этом плане он занимает позицию в духе Кювье, пытаясь подойти к идее о вымирании видов, но делает из этого довольно неприятный вывод. Физиолог не имеет права слепо верить в плавные переходы там, где природа установила глубокие качественные пропасти. Глубочайшая бездна отделяет неодушевленную материю от простейшего растения, а растительную жизнь — от животного разума. Для Эллиотсона ключевой задачей становится строгое разграничение этих качественных состояний организованной материи, где каждое последующее звено надстраивается над предыдущим, приобретая новые, несводимые к чисто механическим законам свойства. Всякое живое существо обладает жизнью, которую автор определяет как способность организованной материи поддерживать свои части в специфических химических отношениях, препятствующих распаду, осуществлять внутреннее усвоение и выведение частиц, а также сохранять внутреннюю температуру. По сути, все жизненные явления сводятся к специфическим функциям сложно-организованной материи. Это определение почти полностью выполнено в духе Моргана и Лоуренса, но увы, в отличии от них, Эллиотсон местами прямо отвергает сам функциональный подход, открещиваясь от французской школы, местами прямо принимает витализм (противореча этим самому себе из других фрагментов книги), и гораздо более жестко отказывается редуцировать живую материю к мертвой. И благодаря этому же подходу, он выстраивает иерархию существ, постулируя как самоочевидный факт — превосходство человека над всеми живыми существами в природе. Главными признаками жизни на растительном уровне являются возбудимость (органическая чувствительность) и сократимость. Животный же уровень требует ещё надстройки в виде разума, неотъемлемыми атрибутами которого Эллиотсон провозглашает сознание, восприятие и волю. Разум не может существовать без головного мозга, точно так же, как секреция желчи невозможна без печени. Да, он буквально использует фразу в духе Кабаниса/Фогта, хотя она может относится к той части, где Эллиотсон только перевел Блуменбаха, и не быть его собственным дополнением. Но в любом случае, под этой мыслью Бюуменбаха он подписывается, и звучит это так:
«Утверждая, что разум есть сила живого мозга, а его проявление — функции этого органа, я отстаиваю лишь физический факт. Ни один христианин, обладающий здравым представлением о Творце Природы, не побоится открыто взирать на Природу как она есть, страшась обнаружить факты, противоречащие буквальному смыслу его откровения; ибо слово и деяния Всемогущего не могут противоречить друг другу. Бэкон, в одной из весьма примечательных частей своих трудов, наставляет естествоиспытателя не поддаваться влиянию религиозных воззрений, ибо чем независимее ведется поиск истины, тем скорее она будет обретена и тем быстрее установится подлинный смысл божественных откровений о вещах природных и их соответствие физическим фактам.
Утверждение, однако, что разум есть способность живого мозга, не является утверждением материалистическим; ибо способность или свойство материи не может само по себе быть материей. Равно как не является это и утверждением о том, что данная способность не может быть чем-то бессмертным, тонким, нематериальным, разлитым в мозгу и связанным с ним. Естествоиспытатель имеет дело лишь с тем, что он наблюдает. Он обнаруживает эту способность, но не пытается ее объяснить. Он просто констатирует, что живой мозг обладает этой способностью, пусть даже он и является мозговым веществом. Видя, что мозг мыслит, чувствует и проявляет волю так же отчетливо, как печень обладает способностью вырабатывать желчь и действительно ее вырабатывает, а соль — способностью принимать определенную форму и действительно кристаллизуется, он оставляет за другими свободу измышлять гипотезы о том, что эта способность есть некая тонкая, нематериальная, бессмертная субстанция. Подобно тому, как они воображают жизнь неким «тонким флюидом» или же — что весьма необычно — тем же самым тонким флюидом (если только тонкость тождественна нематериальности и бессмертию), проясняющим предмет».
Животное ощущает и действует волевым путем, что неизбежно требует наличия нервного центра и проводящих путей. Особое внимание Эллиотсон уделяет доказательству уникальности человеческой организации, проводя детальное анатомическое и психическое сравнение человека с орангутангом. В отличие от романтических философов, склонных видеть в приматах «почти людей», и материалистов-эволюционистов, пытавшихся стереть границы между видами, Эллиотсон указывает на фундаментальные структурные различия, продиктованные приспособлением человека к прямохождению (ср. расизм Лоуренса). Физиологические и скелетные особенности человеческого тела полностью подчинены обеспечению вертикальной осанки, что наглядно отражено при помощи длинного списка сравнительной анатомии, где он рассматривает все отличия между частями тела человека и приматов. Человеческий мозг, согласно Эллиотсону, обладает колоссальным превосходством в объеме по сравнению с отходящими от него нервными стволами — это критерий, предложенный немецким расистом Зёммерингом для определения интеллектуального статуса вида. В то время как у европейца вертикальный срез черепной коробки почти в четыре раза превосходит площадь лицевого отдела, у обезьян это отношение падает до двукратного, а у хищников и вовсе сходит на нет. Лицевой угол Кампера у человека колеблется в пределах от 70 до 85 градусов, у орангутанга составляет около 55-65 градусов, а у низших четвероногих опускается до 20. Затем Эллиотсон отмечает уникальность человеческого подбородка, перпендикулярность нижних резцов и отсутствие у человека межчелюстной кости (ossa intermaxillaria), которая присутствует у большинства млекопитающих. Он ссылается на анатомическое исследование шимпанзе, проведенное в Эксетер-Чейндж, подтвердившее выводы Тайсона и Добантона об отсутствии этой кости у высших антропоморфных обезьян, что делает их ближе к человеку, чем орангутангов. Наконец, уникальный характер волосяного покрова человеческого тела и наличие менструального цикла у женщин завершают эту строгую картину биологического обособления человека от животного царства (к слову, почти во всех этих аргументах Лоуренс выражал немалую долю скепсиса).
Переходя к химическому анализу, Эллиотсон рассматривает тело — как сложную систему, состоящую из девятнадцати первичных элементов — водород, углерод, кислород, азот, фосфор, сера, кальций, калий, натрий, железо и другие. Эти элементы соединяются в многочисленные органические вещества, разделяемые на постоянные соединения вроде мочевины или мочевой кислоты и вариативные компоненты вроде альбумина, фибрина или холестерина желчи. Чтобы наглядно продемонстрировать колоссальное преобладание жидких сред над плотными структурами в живом теле, Эллиотсон ссылается на знаменитую коллекцию Блуменбаха. В ней хранилась абсолютно сухая мумия аборигена острова Тенерифе (гуанча), подаренная Джозефом Банксом. Вся эта мумия, со всеми высохшими мышцами и внутренними органами, весила всего семь с половиной фунтов, что служит бесспорным доказательством того, насколько преходяща и водяниста материальная основа нашего существования. Что касается микроскопического строения плотных элементов тела, то Эллиотсон выделяет три первичных волокна: клеточное, мышечное и нервное. Из них строятся все органы, структура которых детально классифицировалась ведущими анатомами эпохи. Здесь Эллиотсон сопоставляет сложную систему Ксавье Биша с более строгой анатомической классификацией Карла Рудольфи.
- Биша выделяет 21 вид тканей (клеточную, нервную животной и органической жизни, артериальную, венозную, эсхалантную, абсорбирующую, костную, медуллярную, хрящевую, фиброзную, фибро-хрящевую, мышечную животной и органической жизни, слизистую, серозную, синовиальную, железистую, дермоидную, эпидермоидную и пилозную). Рудольфи выделяет всего 8 классов тканей (клеточную, сухожильную, роговую, сосудистую, хрящевую, костную, мышечную и нервную). Схема Биша ориентирована на функциональные проявления болезней, тогда как классификация Рудольфи более строга с анатомической и гистологической точек зрения.
- Биша опирается на функциональные различия органических систем, и, например, разделяет артериальные и венозные ткани. Рудольфи сводит разнообразие к фундаментальным тканевым элементам (волокнам). Рудольфи критиковал Биша за излишнюю физиологичность и дублирование морфологически близких структур.
Для понимания динамики живого тела Эллиотсон принимает разделение функций на органические (вегетативные) и анимальные (психические), разработанное Вильсоном Филипом и Ксавье Биша. Органическая жизнь полностью независима от ума и воли; ее центральным органом является сердце, а функции включают пищеварение, кровообращение, дыхание, выделение и питание. Анимальная жизнь, напротив, превращает нас в чувствующих и мыслящих существ; ее центральным органом выступает головной мозг, управляющий сенсорным аппаратом, сознанием, волей и произвольными движениями посредством нервной системы. Полностью принимая здесь концепцию Биша, он поражается тому, что органы этих двух систем подчиняются совершенно разным пространственным законам. Органы анимальной жизни строго симметричны и парны (два полушария мозга, два глаза, два уха, симметричные конечности), и для их полноценного функционирования требуется идеальная гармония работы обеих половин. Органы органической жизни асимметричны, их центры смещены относительно срединной линии тела (сердце, желудок, печень), и они не требуют гармонического сопряжения — закупорка в одной части кишечника немедленно парализует всю систему, не оставляя возможности компенсации за счет «второй половины». Кроме того, анимальные функции прерывисты и требуют периодического сна для восстановления сил, тогда как органические функции работают непрерывно, допуская лишь кратковременные фазы ремиссии.
Эллиотсон обрушивается с яростной критикой на модных физиологов своего времени — Борде, Бюффона, Кабаниса и Рейля, которые пытались локализовать человеческие страсти и эмоции в грудных или брюшных органах, в частности, в диафрагме. Он считает эти воззрения нелепым пережитком средневекового невежества. Наш желудок расстраивается от горя, а мочевой пузырь непроизвольно сокращается от страха вовсе не потому, что они являются обителью этих чувств, а исключительно в силу мощного симпатического влияния мозга на вегетативную систему. Эллиотсон цитирует здесь Гиппократа, который еще в древности утверждал, что сердце и прекордиальная область остро реагируют на эмоции, но не обладают ни каплей интеллекта, ибо мозг есть единственная причина всех душевных движений. Если мы краснеем от стыда, глупо утверждать, будто стыд локализован в наших щеках. Не менее последовательно Эллиотсон демистифицирует концепцию «жизни крови». Вопреки мнению Джона Хантера, считавшего кровь самостоятельным живым организмом, Эллиотсон доказывает, что кровь является лишь материальным агентом, поддерживающим жизнь тканей. Он анализирует библейские тексты из Книги Левит, где утверждается, что «душа всякого тела есть кровь его», и с присущей ему теологической изворотливостью объясняет, что Моисей использовал это выражение лишь фигурально, подчеркивая, что излияние крови ведет к физической смерти. Запрет же употреблять в пищу мясо с кровью был вызван исключительно практическими соображениями гигиены и гуманности, дабы отучить древних евреев от варварской привычки соседних племен отрывать куски плоти от живых животных и пожирать их в сыром виде. Доводы Хантера о том, что свертывание крови является актом ее угасающей витальности, Эллиотсон опровергает чисто химическими экспериментами. Он указывает, что свертывание легко модифицируется добавлением обычных неорганических солей, синильной кислоты или белладонны, которые действуют не как убийцы «жидкой души», а как триггеры обычных физико-химических превращений. Смерть от удара молнии или мгновенного разрыва сердца, при которой кровь остается жидкой, объясняется им резким изменением химического баланса сред, а не мгновенным исходом мистического флюида. По сути, Эллиотсон даже заявляет, что Хантера неправильно сделали покровителем гипотезы тонкого жизненного флюида, и даже для него это свойство было связано с особой материей, подобной веществу мозга, и которое может содержаться даже в крови. В этом плане он как бы дополнительно поддерживает Лоуренса в полемике против Абернети.
Как обычно бывает в таких книгах, он пересказывает всю физиологию человека. Типологизирует системы органов, описывает каждый из них, его функции и роль в организме. Делает он это весьма неплохо, и постоянно пытается редуцировать все процессы к химии, пытаясь показать организм как огромную химическую лабораторию. Концептуально это тоже сильный ход, но пересказывать его было бы слишком избыточно. Главным полем битвы для Эллиотсона становится утверждение, что разум есть не что иное, как функциональная сила живого мозга. Чтобы сокрушить спиритуалистическую метафизику, он привлекает колоссальный массив сравнительно-анатомических и клинических фактов. Мышление нарастает в животном мире строго пропорционально увеличению объема и усложнению структуры полушарий. Крайняя степень недоразвития мозга, зафиксированная Томасом Уиллисом при препарировании черепа врожденного идиота (объем мозга которого составлял всего 1/5 часть от нормального), неизбежно оборачивается полным отсутствием ментальных способностей. Возрастная эволюция психики полностью дублирует физическое состояние мозгового вещества: у младенцев мозг представляет собой почти жидкую, недифференцированную пульпу, лишенную выраженных волокон, что соответствует зачаточному состоянию их чувств; у зрелого мужчины он обретает плотность и волокнистую структуру, достигая пика интеллектуальной мощи; у стариков же мозг усыхает, извилины отдаляются друг от друга, а вес органа падает в среднем на одну пятнадцатую часть, возвращая человека к умственному бессилию второго детства. Наследственная передача характера и талантов (как в роду Клавдиев от Тиберия до Нерона) также доказывает, что наши душевные качества суть лишь телесные кондиции, передающиеся вместе с семенем.
Затем Эллиотсон наносит удар по идеалистической концепции епископа Джозефа Батлера. В своем трактате «Аналогия религии» Батлер утверждал, что душа бессмертна и независима от тела, поскольку при многих смертельных болезнях разум сохраняет идеальную ясность аж до самого последнего вздоха. Эллиотсон парирует это элементарным физиологическим законом: любой орган исправно выполняет свою функцию до тех пор, пока патологический процесс не затронет его собственные ткани или не вызовет сильную симпатическую реакцию. Желудок больного туберкулезом может отлично переваривать пищу вплоть до момента смерти, хотя его легкие практически полностью разрушены язвами; точно так же и мозг сохраняет способность мыслить до тех пор, пока болезнь локализована в других частях тела и не разрушила его собственную нежную структуру. Не менее блестяще он разделывается с излюбленным аргументом лорда Генри Брума, который утверждал, что непрерывное обновление частиц нашего тела в течение жизни (из-за чего через несколько лет в нас не остается ни одного прежнего атома) при сохранении неизменного чувства собственного «я» — доказывает существование нематериальной души, парящей над этой текучей материей. Эллиотсон указывает на абсурдность этого вывода. Все физические свойства нашего тела точно так же сохраняются при полной смене атомов: рубцы от оспы остаются на коже на всю жизнь; иммунитет, приобретенный при вакцинации, оберегает нас десятилетиями; наследственные болезни проявляются через поколения. Новые материальные частицы, поступающие в организм с пищей, ассимилируются по образу и подобию старых, полностью перенимая их физическую и функциональную структуру. Мозг в этом отношении подчиняется тем же законам сохранения качеств, что и рубец на коже.
В защиту своей материалистической позиции Эллиотсон мобилизует авторитет величайших теологов и философов прошлого. Он ссылается на Локка, доказывавшего, что Всемогущий вполне мог наделить мыслящей силой саму материю; на епископа Ричарда Уотсона, откровенно признававшегося, что у него нет иной надежды на бессмертие, кроме обещания Христа о телесном воскресении; на епископа Эдмунда Лоу, утверждавшего, что понятие бессмертной души целиком заимствовано из языческой платонической философии. Физиологический материализм, таким образом, объявляется истинным союзником христианского откровения, очищающим его от гностических наслоений. Убедительным подтверждением материальности сознания служат для автора описанные в книге феномены расщепления личности при сомнамбулизме. Он подробно разбирает случай мисс Р. из США, которая после глубокого сна полностью потеряла память о своей прошлой жизни и была вынуждена учиться писать, читать и считать заново. Через несколько месяцев она снова впала в глубокий сон и проснулась в своем первоначальном состоянии, не помня ничего из того, что происходило в период ее «второй» жизни. В течение четырех лет она регулярно переходила из одного состояния в другое, причем в «первом» состоянии она обладала каллиграфическим почерком, а во «втором» писала каракулями, так как ее мозг не успел физически закрепить моторный навык. Очевидно, что эти две личности определялись попеременной активацией различных материальных контуров ее головного мозга.
В девятнадцатой главе своего труда Эллиотсон переходит к детальному разбору строения нервной системы. Опираясь на революционные открытия Галля, он решительно отвергает представления старой школы о мозге как об однородной пульпе. Мозг состоит из двух фундаментальных субстанций: серой (пепельной, или пульпообразной) и белой (волокнистой). Серое вещество, чрезвычайно богатое кровеносными сосудами, является генератором и питателем белых нервных волокон. Всякий раз, когда в нервном стволе происходит утолщение или из него исходит новая ветвь, анатомы обнаруживают там скопление серой пульпы — своеобразный ганглий увеличения. Это полностью опровергает старое представление о том, что нервы просто «растут» из мозга подобно ветвям дерева из ствола; они формируются автономно и лишь вступают в коммуникацию с центральным органом. Сама кора головного мозга устроена чрезвычайно сложно. Ее поверхность искусственно увеличена природой за счет глубоких борозд и извилин (convolutions). Галль экспериментально доказал двуслойную структуру извилин во время изучения черепа пятидесятичетырехлетней женщины, страдавшей тяжелой гидроцефалией. При скоплении жидкости в желудочках мозга не происходит разрушения его вещества; под давлением воды волокна извилин, слегка сопряженные в центре, просто расправляются и расходятся в стороны, превращая мозг в огромный гладкий пузырь без потери пациентом ментальных функций. Если на срез извилины направить струю воздуха, она легко разделяется строго пополам от основания до вершины, что наглядно демонстрирует наличие двух прилегающих слоев.
Эти выводы Эллиотсон подкрепляет новейшими гистологическими исследованиями Христиана Эренберга (1833), который под увеличением обнаружил, что белое вещество мозга состоит из параллельных полых трубок, лишенных внутренней зернистости и содержащих прозрачный флюид — liquor nerveus. Мозжечок (cerebellum) рассматривается автором как сложная система, берущая начало в пучках restiform bodies. Входя в мозжечок, эти волокна проникают в зубчатое ядро (corpus dentatum), функционирующее как ганглий мозжечка, откуда веером расходятся тонкие горизонтальные пластины белого вещества, покрытые серой корой. На вертикальном срезе эта структура образует знаменитое «древо жизни» (arbor vitae). Вся эта масса поддерживается и координируется мощными комиссурами (мостом Варолия), объем которых строго пропорционален величине полушарий мозжечка. Оболочки мозга также играют важнейшую функциональную роль. Твердая мозговая оболочка (dura mater) служит внутренним надкостным покрытием черепа и образует Falx cerebri, разделяющий полушария, и Tentorium, поддерживающий затылочные доли мозга и предохраняющий мозжечок от давления сверху. Мягкая мозговая оболочка (pia mater), согласно исследованиям доктора Маккартни, состоит из двух листков, один из которых проникает глубоко в вещество мозга в виде тончайшей сеточки, служащей упругим каркасом для нежного нервного вещества. Наличие этой сосудистой рамы объясняет двойное пульсирующее движение мозга, наблюдаемое при дефектах черепа: одно движение синхронно с биением сердца, другое — с фазами дыхания (мозг набухает при выдохе и опускается при вдохе).
Будучи основателем и бессменным президентом Лондонского френологического общества, Эллиотсон детально разбирает систему локализации способностей. Галль выделил 27 фундаментальных качеств человеческого ума, доказав их самостоятельность с помощью жестких эмпирических критериев: неодновременность их развития у ребенка, их парциальное сохранение при безумии или травмах головы, их различная выраженность у представителей разных полов и видов животных. Эллиотсон формулирует строгие пространственные законы распределения органов в полушариях, открытые Галлем, но замалчиваемые его популяризаторами:
- Органы способностей, общих для человека и животных (инстинкт продолжения рода, любовь к потомству, самооборона, хитрость), локализованы в нижних и задних отделах мозга.
- Высшие человеческие способности (причинность, сравнительный анализ, поэтический дар, религиозное чувство) расположены в передне-верхних и верхне-передних отделах лобных долей.
- Чем более фундаментальна и жизненно необходима способность, тем ближе ее орган расположен к основанию мозга или к его срединной линии.
- Органы способностей, которые взаимно содействуют друг другу или морфологически близки (например, восприятие цвета, тона и чисел), расположены в непосредственном соседстве друг с другом.
После этого Эллиотсон предпринимает беспрецедентную по своей резкости критику Иоганна Шпурцгейма. Он обвиняет Шпурцгейма в том, что тот попытался заменить строгие эмпирические факты Галля надуманной философской систематизацией, угодной для идеалистически настроенной публики. Вся знаменитая классификация Шпурцгейма, разделившая способности на аффективные (склонности и чувства) и интеллектуальные (воспринимающие и отражающие), была беззастенчиво украдена им из книги профессора Бишофа, опубликованной еще в 1806 году, о чем Шпурцгейм умалчивал во всех своих английских изданиях. Более того, Шпурцгейм произвольно перемещал органы на карте черепа: так, орган стяжательства (covetiveness) в его ранних изданиях располагался под органом идеализма, а в поздних внезапно переместился значительно выше, что полностью обесценивает все клинические наблюдения Галля, на которых этот орган был первоначально открыт. Шпурцгейм выдумал органы надежды, размера, веса и добросовестности исключительно для того, чтобы заполнить пустые места на галловской карте черепа и угодить религиозным предрассудкам критиков. Эллиотсон призывает френологов вернуться к строгому эмпирическому методу Галля и отказаться от шпурцгеймовских спекуляций.
В физиологии проводящих путей Эллиотсон вступает в жесткую полемику с ведущими неврологами своего времени. Он подвергает детальному разбору знаменитую концепцию сэра Чарльза Белла о существовании особой изолированной системы «дыхательных нервов» (respiratory system of nerves), ответственных за мимику и дыхательные движения лица. Вместе с доктором Флетчером Эллиотсон доказывает, что выделение этой системы из общего круга двигательных и чувствительных нервов совершенно необоснованно. Симпатические реакции и мимические движения при дыхании осуществляются обычными двигательными волокнами под влиянием общего сенсорного возбуждения мозга, а не благодаря какому-то выдуманному Беллом специальному респираторному контуру. Не менее разгромной критике подвергается теория «возбудительно-двигательной» (excito-motory) системы Маршалла Холла. Холл утверждал, что в спинном мозге существует особая изолированная система волокон, обеспечивающая непроизвольные рефлекторные действия в обход головного мозга. Холл хвастался своими экспериментами над лошадьми, которых он оглушал ударом топора по лбу. Лошадь падала без сознания, но продолжала дышать; при прикосновении соломинкой к ресницам ее веки смыкались, а при уколе ануса — сокращался сфинктер. Эллиотсон указывает на ничтожность этих выводов. Соломинка вызывает смыкание век просто потому, что ресницы и роговица обладают колоссальной чувствительностью. Тот факт, что обезглавленная лягушка отдергивает лапку при уколе пальца, но не делает этого при разрушении спинного мозга, доказывает лишь то, что для проведения любого сильного раздражения требуется центральный нервный узел, где чувствительные волокна встречаются с двигательными. Нет никакой необходимости выдумывать для этого особую «возбудительно-двигательную» систему нервов; обычные чувствительные нервы передают импульс в спинной мозг, откуда он естественным путем отражается на двигательные пути для устранения источника боли.
Наконец, объясняя природу сна и сновидений, Эллиотсон полностью исключает метафизические трактовки. Сон — это просто состояние утомления и покоя материального мозга. Сновидения возникают при частичном пробуждении отдельных церебральных органов, когда ассоциативные связи работают без контроля воли и общего разума. Наконец, обращаясь к месмеризму, Эллиотсон настаивает на его строго физической природе. Месмерический пас есть способ передачи особого нервного флюида от оператора к пациенту. Этот флюид временно усыпляет внешние чувства, погружая кору мозга в состояние глубокого торможения, аналогичное сомнамбулизму, что позволяет проводить безболезненные операции. Он решительно отмежевывается от спиритуалистических трактовок месмеризма, представленных в книге Колкухауна «Isis Revelata», где месмерический сон объявлялся доказательством полета свободной души вне тела. Эллиотсон даже высмеивает рассказы о том, будто месмеризованные пациенты способны читать письма ягодицами или слышать желудком. После этого он подробно разбирает случаи знаменитых исторических мистификаций. Все феномены ясновидения и транспозиции чувств, по мнению Эллиотсона, являются либо результатом ловкого обмана (как в случае с шотландским мальчиком, угадывавшим предметы по кодовым словам своего отца), либо следствием патологической гипервозбудимости органов осязания у больных истерией. Месмеризм для него — это великое физиологическое открытие, средство анестезии и терапии, а не мистический мост в загробный мир.
Главный вопрос здесь в том, насколько Эллиотсон материалист? Строго доктринально он не совсем подходит под такое определение, потому что он не пишет так же, как Гольбах, Ламетри или даже Бюхнер. Он сохраняет религиозные оговорки, часто говорит о Творце, осторожно отделяет физические факты от метафизических выводов, и явно не хочет прямо объявлять себя материалистом, хотя в некоторых формулировках выражает готовность принять этот ярлык, если под материализмом будут понимать саму физиологизацию мышления. Но если он даже не признает себя материалистом, то методологически он вполне типичный материалист. Большая заслуга Джона Эллиотсона заключается в том, что он бесстрашно пронес знамя физиологического материализма через самую консервативную и лицемерную эпоху британской истории. И пусть его увлечение месмеризмом разрушило его блестящую карьеру, его монументальный труд навсегда останется памятником эпохи, когда наука дерзко попыталась объяснить душу законами движения организованной материи.

Обзор книги «Церебральная физиология и материализм» (1842)
Кроме книги Эллиотсона, в моих руках находится также речь прочитанная Энглдью, в издании 1843 года. Полное её название: «Физиология мозга и материализм (с результатами применения животного магнетизма к органам головного мозга; доклад, прочитанный в Лондонской френологической ассоциации 20 июня 1842 года)». Также в конце здесь добавлено приложение от Эллиотсона, носящее название «О месмерической френологии и материализме», где он будет уже немного радикальнее, чем в своей книге 1835 года. Интересным выглядит и рекламный лист издателя, который показывает, что он ещё продает. Этот список сам по себе настолько говорящий, что я приведу его здесь целиком:
- Только что вышло в свет, в двух томах, в добротном коленкоровом переплете с тиснением, цена шесть шиллингов и шесть пенсов, четвертое издание: «Исследование о политической справедливости и её влиянии на мораль и счастье» — Уильям Годвин (Можно приобрести в 11 частях по 6 пенсов или в 33 выпусках по 2 пенса каждая).
- Стихотворения Роберта Николла, с интересным очерком его жизни, 1 том (прим.: дальше цены приводить не будем).
- «Система природы» Мирабо (прим.: на самом деле Гольбах), 2 тома, в коленкоровом переплете с тиснением.
- «Дискуссия о существовании Бога и подлинности Библии» между Оригеном Бачелером и Робертом Дейлом Оуэном, 1 том, коленкоровый переплет с тиснением.
- «Дискуссия о подлинности Библии» между О. Бачелером и Р. Д. Оуэном, 1 том, коленкоровый переплет с тиснением.
- «Дискуссия о существовании Бога» между О. Бачелером и Р. Д. Оуэном, 1 том, коленкоровый переплет с тиснением.
- Вольней. «Руины империй и Закон природы»; 1 том, коленкоровый переплет с тиснением, с тремя гравюрами.
- Вольней. «Лекции по истории», коленкоровый переплет.
- Вольней. «Закон природы».
- Очерк жизни Вольнея.
- Популярные лекции мисс Райт, 1 том, коленкоровый переплет с тиснением.
- Мисс Райт. «Несколько дней в Афинах», коленкоровый переплет с тиснением.
- Мисс Райт. «Басни».
- Очерки о формировании и публикации мнений, 1 том, коленкоровый переплет с тиснением (прим.: почти все книги в коленкоровом переплете продавались и в дешевых форматах с мягкой обложкой).
- СОЧИНЕНИЯ ПЕЙНА:
- Богословские труды Пейна, 1 том, коленкоровый переплет с тиснением.
- Политические труды Пейна, том 1 и том 2, коленкоровый переплет с тиснением.
- Можно приобрести отдельными памфлетами:
«Американский кризис», в бумажной обложке.
«Права человека», в бумажной обложке.
«Здравый смысл», в бумажной обложке.
«Письмо аббату Рейналю», в бумажной обложке.
«Письма гражданам Соединенных Штатов Америки», в бумажной обложке.
«Общественное благо», в бумажной обложке.
«Упадок и крах английской финансовой системы».
«Аграрная справедливость», в бумажной обложке.
«Диссертация о первых принципах государственного управления», в бумажной обложке.
Как не трудно заметить, этот лондонский издатель, который судя по всему имел торговые точки во всех крупных городах Империи — для читателей Эллиотсона и Энгльдью подготовил очень узкоспециальный, я бы даже сказать вполне эпикурейский список литературы, включающих даже сочинения Фрэнсис Райт (!). Что же до самой книги Энглдью, то это очень небольшая брошюра, ведь и его речь не была слишком длинной. Последующий пересказ будет почти построчным, не сильно короче оригинала. В предисловии Энглдью объясняет, почему он решил напечатать этот текст отдельно. Сначала он был опубликован в журнале Medical Times, но затем знакомые попросили сделать отдельное издание. Как уже говорилось, на заседании Френологической ассоциации его открытое признание материализма вызвало враждебность. Именно эта враждебность, по его словам, и побудила его не сглаживать тезисы, а, наоборот, напечатать их в памфлетной форме. Главная мысль этого предисловия — френологи либо (1) не доводят собственную доктрину до логических последствий, либо (2) не имеют честности и мужества их признать. Энглдью считает, что если френология действительно утверждает зависимость психических способностей от мозговых органов, то её естественный вывод это материализм. Быть может это и неприятный, но необходимый факт. Вся дальнейшая речь построена как попытка заставить френологов перестать прятаться за компромиссной формулой «мозг — орган ума», и признать, что так называемый «ум» есть функция организованной материи. Самую важную часть этой речи мы уже цитировали выше, обсуждая биографию Энглдью, но в ней есть ещё много других интересных мест.
Энглдью начинает с оговорки, что далеко не все «церебральные физиологи» разделяют его взгляды, поэтому он говорит не от имени всей Ассоциации, а от имени определённой её части. Начиная с этого момента, он считает, что изложение френологических принципов должно предваряться «inculcation of materialism», то есть внедрением материализма как исходного принципа. Истина должна стоять выше всяких приличий, традиций и компромиссов. Если френология претендует на науку о человеке, то она должна исходить не из «сущностей», «духов» и «нематериального ума», а из исследования определённой части организованной материи — т.е. мозга. Дальше он переходит к характеру своей эпохи. XIX век, говорит он, — век обществ и ассоциаций. Для литературы, физики, химии, естествознания создаются союзы, потому что всем очевидно, что «объединения это сила». Но тут же он выдвигает обвинение против научных учреждений вроде Британской ассоциации: они охотно исследуют неорганическую природу, физику, материю, стихии, но избегают исследования живой материи и самого человека. Человек, т.е. «оживлённый комок глины в человеческом облике», остаётся вне серьёзного рассмотрения. Именно этот пробел должна заполнить новая наука, церебральная физиология. Её предмет это не «душа», не «ум», и не какая либо другая метафизическая сущность, а мозг как органическая ткань с особыми функциями. Теперь ученым нужно установить, что такое человек на самом деле, чтобы затем применить это знание к воспитанию, морали, преступности, обществу. И в этой речи он дает краткую карту этой предполагаемой реформы.
Энглдью заявляет о том, что френология уже накопила многочисленные факты, но вот только одних фактов мало. Факты, оставленные без классификации и обобщения, — это хаотическая масса. Они являются фундаментом, но не самим зданием. Тут он приводит образ мрамора в каменоломне. Пока скульптор не обработал его резцом, то красота мрамора не видна. Так же и френологические факты остаются бесплодными, если их не превратить в систему, и не применить к большим вопросам человеческого прогресса. Энглдью резко атакует интеллектуальную трусость. Воспитанные на предрассудках с детства, часто даже во взрослом возрасте люди остаются «младенцами до могилы», потому что они не исследуют основания своих убеждений. Отсюда и ненависть общества к физиологии — всё потому, что физиология разрушает удобные фантазии. Особенно важно здесь то, что он критикует даже самих френологов. По его мнению, они слишком часто старались «подогнать» свои выводы под господствующие мнения общества. Но это нечестно, и настоящий церебральный физиолог должен быть не эмпириком-шарлатаном, и не осторожным популяризатором, а философом, который выводит принципы из фактов, и затем не боится их последствий. Энглдью формулирует почти просветительскую мораль, и заявляет, что истину нельзя приносить в жертву удобству. Никакое реальное благо никогда не возникало от подавления истины, тогда как распространение ошибки всегда приносило вред. Здесь он даже использует формулу — истина делает свободными. И после этого Энглдью расширяет свою тему до масштабов истории человечества. Древняя история для него выглядит как история преобладания «анимализма», то есть животности, грубой силы и инстинктов. Новая история — это борьба интеллекта за освобождение. Современность он описывает как момент, когда массы начинают выходить из состояния подчинения, понимать своё положение и готовить социальную революцию (ср. Морган, Бокль). Материализм для него это не просто метафизическая позиция, а основание для новой политики воспитания и общественного преобразования. Если человек есть материальный организм, а умственные способности зависят от мозга, то это значит, что общество должно заниматься формированием условий, которые будут развивать мозг и характер.
Затем Энглдью переходит к центральному пункту своей речи. Первая аксиома френологии, по его мнению, ошибочна. Эта аксиома звучит так: «The brain is the organ of the mind» — «мозг есть орган ума». Он цитирует здесь Джорджа Комба который говорит, что в этой жизни мы не знаем «ум» как одну сущность и тело как другую; мы знаем только составное существование ума и тела, которые постоянно действуют вместе. Каждое состояние ума предполагает соответствующее состояние телесных органов, и каждое состояние этих органов предполагает определённое состояние ума. На первый взгляд, такая позиция Комба (да и Галля тоже) это почти материализм. Но Энглдью считает такую формулу половинчатой. Она всё ещё сохраняет «mind» как особую сущность, или хотя бы как особый термин, который позволяет френологам уклоняться от обвинения в материализме. Френологи хвастаются индуктивностью своей науки, но в самом же начале вводят допущение, которое их факты не подтверждают. Так возникает конфликт двух партий внутри самой же френологии. Первая — спиритуалисты, которые полагают, что у человека есть дух, добавленный к мозгу, но не тождественный ему; дух производит материальные изменения, сам не будучи материальным, и не имеет известных свойств материи. Энглдью язвительно замечает, что такое «нематериальное нечто» в сущности значит «ничто». Вторая партия — материалисты. Они утверждают, что вера в спиритуализм сковывает физиологическое исследование, что нет доказательств существования особой сущности, а организованной материи достаточно для объяснения человеческой и животной «церебрации». Энглдью открыто относит себя ко второй партии. Отсюда возникает и его требование, что нужно перестать говорить о «mind», и начать говорить о мозговых функциях. Иначе френология будет постоянно путаться в метафизическом тумане.
Один из самых ценных для истории материализма фрагментов это его определение термина «cerebration». Организованная материя, по Энглдью, — это собрание атомов, обладающих определёнными свойствами и принимающих определённые формы. Мозг это одна из разновидностей организованной материи. «Церебрация» — функция мозга, одна из манифестаций животной жизни, возникающая из особой комбинации материи. Различные формы организации мозга дают различные формы cerebration у разных существ. А изменения cerebration у одного и того же существа объясняются молекулярными изменениями в мозговой ткани. Проще говоря, мысль, чувство, воля, характер — это не проявления отдельной души, а функции определённо организованной материи. При этом Энглдью, как и прошлые физиологи, не претендует на объяснение «почему» материя способна мыслить. Мы не знаем, как именно это происходит, но зато мы знаем, что это действительно происходит. Нельзя заранее устанавливать пределы материи. Сначала надо выяснить, что материя делает, а уже потом говорить, чего она делать не может. Это очень близко к линии Кабаниса, Лоуренса, Моргана, Фогта и т.д. — ведь не обязательно точно знать последнюю метафизику материи, чтобы утверждать зависимость мыслительных явлений от телесной организации. За этим следует сильнейший материалистический пассаж от Энглдью, который говорит, что мы не видим причин полагать, что cerebration зависит от возбуждения мозговой материи некой «сущностью», «принципом» или «умом», точно так же как не видим причин полагать, что желчь или слюна выделяются печенью и слюнными железами посредством особой духовной сущности. Мы не говорим о «печёночном принципе» или «слюнном принципе». Мы видим лишь орган с определённой структурой, и к нему поступает определённая кровь, результатом является секреция желчи. Дальше мы пока не идём. То же самое с желудком: пища возбуждает желудок к выполнению функции пищеварения. Внешние чувства получают впечатления, передают их мозгу, и мозг выполняет свою функцию — cerebration. Как нормальное пищеварение зависит от здорового состояния желудка, так нормальная cerebration зависит от здорового состояния мозга. Это почти готовая формула физиологического материализма, о том, что мысль относится к мозгу так же, как желчь к печени, слюна к железам, пищеварение к желудку. Энглдью не формулирует это в виде короткого афоризма, но логика здесь именно такая. И он заранее отвечает критикам на возможное обвинение в «грубом материализме», что ему кажется невероятной мысль, что в истине может быть грубость. Затем он разбирает возможное возражение от присутствующих в зале френологов, которые обязательно скажут, что «это не доктрина Галля». Энглдью отвечает, что во-первых, многие френологи очень плохо знают Галля; а во-вторых, что это как раз доктрина Галля. Теперь он цитирует работы Франца Йозефа Галля, о том, что понимание, воля, свободная воля, аффекты, суждение, инстинкт и т. д. больше не будут персонифицированными существами — они станут церебральными функциями. Для Энглдью это прямое подтверждение его собственного курса. Очевидно, что Галль уже разрушал метафизическое овеществление «душевных способностей» и переводил их в язык мозговых функций. Но Энглдью добавляет и более радикальный аргумент, что даже если бы сам Галль этого не говорил (а он действительно теолог, который критиковал материалистов), то всё равно наука не обязана вечно оставаться в пределах мнений своего основателя. Иначе прогресс был бы невозможен. Тут он приводит имена Дэви, Дальтона, Ньютона и Гершеля; ведь никто не считает, что химия или астрономия должны навсегда остановиться на стадии своих великих предшественников.
Дальше Энглдью строит сравнительно-физиологический аргумент. Если мы поднимаемся по цепи органической жизни от низших существ к человеку, то мы заметим постепенное усложнение организма и нервной системы. Но нигде до человека спиритуалисты обычно не вводят особую нематериальную сущность. Почему же, спрашивает он, нужно внезапно добавлять «essence» при переходе от обезьяны к человеку? Если превосходство человека над обезьяной требует души, тогда почему не дать какую-то душу обезьяне, ведь её cerebration выше, чем у овцы или козы? Почему не дать ещё более бедную душу рыбе, которая узнаёт кормильца и подплывает к месту кормления? Он доводит спиритуалистическую логику до абсурда. Так что если различия в поведении животных объясняются развитием их организации, то и более высокая человеческая cerebration может объясняться более высокой организацией мозга, вовсе без введения нематериального дополнения. Здесь Энглдью даже называет веру в индивидуальную и неделимую сущность ума — «любовью к чудесному» и «жаждой таинственного». Именно эта привычка, по его мнению, тормозит церебральную физиологию и человеческое счастье. Её надо искоренить как болезнь.
После философского удара он переходит к фактам из сравнительной физиологии. Основной закон гласит, что каждое проявление функции в живом существе должно быть отнесено к определённой части структуры. Нельзя представить действие без причины. Поскольку cerebration никогда не наблюдается без связи с мозгом, то логический вывод таков: мозг и cerebration связаны как причина и следствие. Затем он делает обзор нервной системы у разных классов организмов. У инфузорий нервная ткань не обнаруживается явно, но это не доказывает её отсутствия. Даже в человеческом глазу сетчатка была бы почти невидима без других тканей, входящих в её состав. Поэтому Энглдью допускает, что у микроскопических организмов тоже может быть нервная материя, слишком тонкая и прозрачная для обычного обнаружения. Их движения, такие как способность захватывать добычу, изгибаться, реагировать друг на друга — наводят на мысль, что там есть аналог нервной организации. У более высоких животных появляются ганглиозные центры. Если нужны сильные локомоторные способности, тогда ганглии располагаются возле органов движения. Если важна пищеварительная функция, то нервные узлы концентрируются вокруг пищеварительного аппарата. У некоторых существ часть нервной материи находится над пищеводом, что он считает аналогом мозга высших животных.
Далее Энглдью переходит к позвоночным, у которых появляются мозговые доли и мозжечок. По мере подъёма по шкале животных эти части развиваются сильнее, и вместе с этим растёт интеллект, то есть расширяется cerebration. У рыб, по его описанию, нервная система ещё недостаточно концентрирована: отдельные нервные части расположены последовательно, и каждый нерв завершается в своём ганглии. У рептилий больше развиты большие полушария и относительно меньше — структуры, связанные с чувствительными нервами. У птиц мозг и спинной мозг построены по более единому типу, и здесь он уже видит «человеческий мозг в миниатюре». У млекопитающих полушария получают извилины, причём число и глубина извилин растут по мере подъёма от низших форм к высшим. У крысы, мыши и кролика извилины почти отсутствуют; у кита и дельфина они заметнее; у верблюда, оленя и овцы ещё выраженнее; у тигра, собаки, кошки и обезьян — очень сильно. У человека эта сложность достигает наивысшей формы. В результате мы видим, что от «нуля животного существования» и до человека — наблюдается постепенное увеличение размера, концентрации и сложности нервной системы, и параллельно более высокий порядок cerebration. Это его биологическое основание материализма. После урока сравнительной анатомии он добавляет эмбриологический аргумент. Законы организованной материи столь же закономерны, как и законы неорганической материи. Человек не развивается как уже готовая совершенная форма, которая просто увеличивается в размерах. Напротив, его органы проходят временные стадии, напоминающие постоянные формы органов у низших животных. То же самое относится к мозгу. Мозг великих людей — тут он называет Бэкона, Ньютона, Шекспира и Байрона — во время формирования временно проходил через формы, напоминающие мозг низших существ. В этом нет ничего унизительного. Но если мозг проходит такие стадии, то развитие какой-то части может остановиться, и тогда возникают врождённые дефекты, идиотизм, отсутствие полушарий, формы мозга, напоминающие более низкие типы. Так он объясняет часть случаев идиотии. Не через порчу души или мистическую ущербность личности, а через задержку или нарушение развития мозга. В некоторых случаях плохо сформированного мозга могут проявляться инстинкты, которые обычно не выступают при правильном равновесии мозговых областей. Один только взгляд в «лабораторию природы» лучше разрушает фантазии спиритуалистов, чем бесконечные словесные споры.
После сравнительно-анатомического аргумента Энглдью говорит, что одного внешнего изучения мозга ещё недостаточно. Нужно идти глубже — к «ultimate structure», то есть к последней, микроскопической структуре нервной ткани. Теперь он различает две основные ткани мозга: белое и серое вещество (ср. как шло изложение у Эллиотсона в «Физиологии» 1835 года). Белое вещество, по его словам, состоит из миллионов трубок, а серое из бесчисленных нервных гранул. Каждая трубка имеет определённый диаметр и выполняет особую функцию; каждая гранула связана с соседней тонкими волокнами. В совокупности эти структуры образуют «лабораторию» для выработки нервной силы, восприятия стимулов и «evolution of thought» — буквально «эволюции» или развёртывания мысли. Даже если мы познаем общую микроструктуру нервной ткани, то и этого мало. Надо выяснить структуру отдельных участков мозга. Нервы от органов чувств идут к разным частям cerebrum, а это значит, что нельзя бездоказательно считать, будто все эти части имеют одинаковое строение. Нелепо было бы думать, что одна и та же по структуре мозговая материя одинаково воспринимает запахи, звуковые колебания, зрительные образы на сетчатке, кислый или сладкий вкус. Здесь он сохраняет френологическую схему органов, такие органы, как Деструктивность, Благожелательность, Самолюбие, Почтение, Твердость, Любовь к потомству. Но его ход интереснее самой френологии, ведь он пытается объяснить различия способностей и реакций — через микроскопические различия в молекулярной организации мозга. Если два участка выглядят одинаково для глаза, то это ещё не значит, что они действительно одинаковы. Ведь двигательные и чувствительные нервы тоже внешне неразличимы, но микроскопия уже начинает показывать их различия.
Дальше он приводит бытовые примеры. Один человек мучительно реагирует на звук точения пилы, другой почти не страдает; звук как физическое воздействие может быть одинаковым, но эффект различен. Значит, причина различия не только в ухе и слуховом нерве, но в специфической организации мозгового органа. То же самое с запахами: один и тот же запах приятен одному и отвратителен другому не просто из-за периферического устройства обонятельного нерва, а из-за мозговой структуры, с которой этот нерв связан. В этом месте Энглдью фактически делает шаг от грубой органологии черепа к более тонкой физиологии индивидуальных различий. Для него не только череп, но и наружная форма мозга — это только первый уровень. Настоящая наука должна дойти до молекулярных различий внутри самой ткани. Теперь, из микроструктуры мозга он выводит теорию психической патологии. Безумие — это не повреждение души, а ненормальная работа мозговой ткани (см. трактат Бруссе «О раздражении и безумии»). Энглдью полемизирует с распространённым возражением, будто у людей, бывших безумными много лет, после смерти иногда не находили видимых повреждений мозга. На это он отвечает, что такие вскрытия проводились грубо — мозг резали, рвали, смотрели на общую массу, но не исследовали его тонкую структуру, в том числе, потому что для этого не было нормальных возможностей. Поэтому, если болезнь заключается в микроскопическом изменении направления трубочек, толщины стенок, давления, размера или формы серых глобул, то обычное анатомическое вскрытие ничего не обнаружит. В общем-то поэтому так и выходит, что лечение безумия пока остаётся во многом эмпирическим. Чтобы оно стало научным, нам нужно знать здоровую конечную структуру каждого участка мозга, и затем искать отклонение от нормального стандарта. Здесь все постоянно возвращается к одной теме — к тому, что всякое изменение функции предполагает изменение органической структуры, пусть даже это изменение пока ещё неуловимо для наших инструментов. Затем Энглдью переходит к внутренней критике френологов. Он считает, что они слишком много внимания уделяют внешней форме черепа, и слишком мало — реальным извилинам мозга (хотя именно этот подход защищал Галль). Каждый наблюдатель видел различия в форме и ходе извилин двух полушарий, и это составляет трудность, которые надо не прятать, а исследовать. Он предлагает собирать изображения поверхности большого числа мозгов, чтобы выяснить пределы индивидуальных вариаций. То есть, науке нужна серия сравнительных анатомических материалов, и не черепов, а самих мозгов. Особенно резко он критикует френологические бюсты, и здесь он ссылается на своего друга Прайдо/Prideaux, который уже писал об этом в своем памфлете. Проблема в том, что на бюсте каждая часть поверхности головы размечена линиями, будто бы карта органов мозга уже завершена, и это создаёт ложную видимость полноты. Энглдью считает, что следовало бы, как было у Галля, обозначать прежде всего центры развития органов, а не уверенно очерчивать их границы. Границы можно рисовать только там, где они доказаны множеством случаев. Иначе готовая карта убивает стимул к дальнейшему исследованию.
Дальше начинается самый странный для современного читателя раздел, животный магнетизм. Здесь надо держать две плоскости отдельно. Исторически Энглдью принимает месмеризм как реальное явление, и связывает его с френологией. С современной научной точки зрения и френология, и «месмерическая френология» не являются достоверной физиологией. Но для истории материализма этот раздел важен, поскольку Энглдью использует магнетизм не для обоснования какой-то мистики, а как якобы экспериментальный способ возбуждать отдельные мозговые органы. Начинает он с защиты животного магнетизма от насмешек. Медиков он обвиняет в профессиональной трусости. Они охотно исследуют новые ганглии, микроскопическую структуру нервной ткани, растительные волокна и прочие частные открытия, но отказываются повторять опыты магнетизёров. А всё почему? Потому что опыты совершаются на живой материи, они бросают вызов привычным мнениям и считаются неприличными для «школьной» науки. Затем он атакует духовенство. Некоторые священники, по его словам, возбуждают предрассудки, обращаясь к страстям слушателей, а не к разуму. Один проповедник даже объявил магнетизёров колдунами, состоящими в союзе с врагом рода человеческого, самим Дьяволом, только потому, что они ещё не могут строго объяснить законы магнитных явлений. Для Энглдью это всё рудименты старой церковной власти, невежества и фанатизма. Но если церковные ораторы будут разжигать толпу против физиологических исследований, то ученым нужно заранее занять твёрдую позицию, и не допустить повторения преступлений тёмных веков.
Открытие «магнитного возбуждения cerebration» Энглдью приписывает двум своим друзьям: Мэнсфилду и Гардинеру. Они сообщили ему свои опыты, после чего он сам попытался возбуждать мозговые органы у своей пациентки, ранее магнетизированной для лечения болезни, и получил, как он считает, те же результаты. Первый опыт Гардинера датирован 7 октября 1841 года. Пациентка находилась в магнитном трансе. Гардинер сыграл несколько нот на маленьком музыкальном инструменте; тогда пациентка стала отбивать такт боковым движением головы. Потом он зазвучал без гармонии, и пациентка содрогнулась и показала страдание. Когда её спросили, где ощущается боль, то она указала пальцами обеих рук на область мозгового органа музыкального чувства. Энглдью сравнивает этот случай с яблоком Ньютона. Как падение яблока навело Ньютона на закон миров, так и гримаса человеческого лица, вызванная неприятной музыкой, якобы открывает путь к величайшей проблеме церебральной физиологии. Затем идёт случай Мэнсфилда в Кембридже. Его пациент, 18-летний юноша, был особенно восприимчив к магнитному воздействию. У него было нарушено чувство времени, и он думал, что пробыл в комнате полчаса, хотя прошло больше двух часов; а события получасовой давности воспринимал как произошедшие несколько минут назад. Мэнсфилд провел манипуляции с органом времени, после чего пациент назвал точное время. Приводится ещё целая серия подобных примеров, в том числе и опыты самого Энглдью. И все эти опыты, с точки зрения Энглдью, важны тем, что они будто бы дают примеры прямого вмешательства в отдельные мозговые функции. Обычная френология выводила функции из формы черепа, поведения и анатомических вскрытий, но теперь месмерическая френология обещала нечто более сильное — экспериментальное включение и выключение «органов». В общем, для Энглдью эти опыты имеют два практических направления.
- Первое — лечение безумия. Если отдельные органы мозга можно возбуждать, ослаблять, временно включать или выключать, тогда перед психиатрией якобы открывается новый метод терапии. Безумие уже определено как ненормальная cerebration; магнетизм становится возможным способом регулировать эту ненормальную cerebration.
- Второе — воспитание. Если мозговые органы можно стимулировать, то это может стать могучей силой в руках воспитателей юношества. Он не развивает здесь полноценную педагогическую технологию, но мысль ясна: воспитание должно быть физиологическим управлением мозговой организацией, а не моральной проповедью к абстрактной душе.
Теперь он возвращается к своей центральной аксиоме. Cerebration это функция мозга, одна из манифестаций животной жизни, возникающая из особой комбинации материи. Она не уникальна для человека, а существует в разных степенях у всех градаций животной жизни. Все действия и все мысли людей являются продуктами материальных изменений. Если образование будет построено на этом основании, то наступит новая эра, и тогда исчезнет главный ложный принцип, а с ним и множество производных ошибок.
В финальной, социальной части этой речи — Энглдью формулирует две истины, которые, по его мнению, нужно внушить всему человечеству. Во-первых, что действия человеческого рода необходимым образом вытекают из его органической конституции. Во-вторых, человеческий род обладает властью моделировать свой организм так, чтобы через ряд комбинаций производить высокий моральный и интеллектуальный характер — или, наоборот, характер низкий. Следовательно, существующее состояние общества есть собственное произведение общества. Само же общество может возвысить или унизить себя, смотря по тому, соблюдает или нарушает законы своей структуры. Поэтому жесткий детерминизм не ведёт к пассивности, и даже наоборот, если человек есть организм, то нужно начать управлять условиями формирования организма: наследственностью, воспитанием, средой, тренировкой мозга. Человек давно научился действовать по таким законам, когда разводит и улучшает других существ, но в отношении самих себя люди проявляют удивительное пренебрежение. Почему? Потому что человечество задавлено спиритуалистической философией, верой в «mind», который якобы сам выбирает и направляет действия. Пока люди думают, что превосходство человека основано на нематериальной сущности, они гордо игнорируют законы органической жизни. Но Энглдью утверждает, что мысли и поступки человека — необходимый результат активности его мозгового организма; форма этого организма и вытекающие из неё действия должны объясняться законами наследственного происхождения и типом мозгового воспитания. При этом мозг можно изменять в форме, и если последовательно применять физиологические законы, тогда общество можно было бы перестроить за три-четыре поколения.
Очень характерно, что здесь Энглдью вводит выражение «Nature’s aristocracy» — «аристократия природы». Это люди с превосходными мозгами, высокими моральными и интеллектуальными достижениями. Правда, он не хочет оставить эту аристократию, как привилегию для немногих. Если мы способны понять причины такого превосходства, почему бы тогда всему роду человеческому не стать участником улучшенной организации? Тут он даже спорит с мрачной антропологией, и особенно религиозной. Люди слишком часто говорят о человеческой склонности к пороку, врождённой испорченности, низости, но почти не говорят о способности человека стать добродетельным. На самом же деле моральные отклонения объясняются невежеством и нарушением физиологических истин, и отсюда его практический вывод, что новое поколение детей нужно обучать физиологическим истинам. Их нужно учить не только сохранять и улучшать унаследованную ими конституцию, но и понимать церебральную физиологию. Особенно важно внушить им, что формирование мозга потомков можно, как он выражается, рассчитывать почти с математической точностью, если руководителем будет наука и интеллект. Если упростить, то его формула выглядит примерно так: наследственность + воспитание + социальные условия. Тем не менее, как обычно, это создает очевидный риск для биологизаторского и евгенического мышления, и может иметь негативные социальные последствия, о которых Энглдью даже не подозревает, потому что ещё не знает про Гитлера.
Следующий большой блок этой речи касается уголовного права. Энглдью говорит, что законодатели создают законы, а судьи применяют их, при этом совершенно не зная природы человека. Они исходят из старых представлений о свободной воле и личной вине, и потому наказывают в тех случаях, где следовало бы изучать причину. Он даже цитирует фразу Наполеона, который говорил, что народ не заслуживает лучших законов, чем те, которым он подчиняется. Но Энглдью называет это языком тирана, правящего грубой силой. С его собственной точки зрения, народ должен перестать терпеть несправедливость, и особенно такую, как наказание «больных» индивидов за действия, которые вытекают из дефектной организации, переданной родителями, жившими в невежестве. Дальше он атакует наказание уже как принцип. Официальные учителя говорят нам, что разум дан и глупым, и мудрым; каждый сам отвечает, культивирует он его или пренебрегает им. Из этого обычно выводят право наказания. Но Энглдью считает, что это объяснение от невежественных глупцов. Люди наказывают за поступок, потому что не могут указать его причину, а их средства — страх, наказание, и если это не помогает, даже уничтожение. Месть может уничтожить организм, но при этом так и не устранив причины подобных действий. Существовало и существует тысячи виселиц, эшафоты в крови, колёса, изуродованные тела, галеры, тюрьмы, каторжные колонии. Но разве стало меньше преступлений и насилия? Публичная казнь не учит человека долгу; она возбуждает только самые низшие склонности зрителей. Толпа у виселицы получает удовольствие, сходное с наслаждением от боя быков, или боксёрского ринга. Мы осуждаем кровавые развлечения римлян, но чем принципиально отличается зритель гладиаторских боёв от человека, который смотрит на судороги повешенного преступника? Преступник, по Энглдью, часто является моральным пациентом. Его поступок есть симптом болезни или дефектной организации. Наказывать его так же нелепо, как наказывать ребёнка с рахитом и искривлёнными ногами за каждое его падение. Вопрос не в том, «захотел ли» преступник быть преступником, а в том, как возникла его организация, и как устранить склонность к преступлению. Энглдью берёт пример мальчика с плохо сформированным мозгом. Он совершает преступление, и закон его наказывает. Но кто спрашивает, откуда взялся такой мозг? Сколько поколений невежества произвели эту организацию? Заботилось ли общество об образовании его родителей? Знали ли они, что имеют такую мозговую конфигурацию, которую неизбежно передадут потомству? Нет. Их оставили в невежестве, и они передали обществу существо не только бесполезное, но и опасное. «Орлы не рождают голубей», то есть нельзя ждать мягкого, добродетельного поведения от организма, сформированного в иных наследственных и социальных условиях. Дальше мальчик попадает в тюрьму. Получает ли он там моральный урок? Нет. Он общается с такими же или худшими людьми; его склонности возбуждаются, моральные силы остаются нетренированными, интеллект — непросвещённым. Он учится презирать законы, смеяться над добродетельными решениями, восхищаться успешным злодейством. После освобождения он возвращается к прежним товарищам, но уже более опытным в пороке. Вместо этого Энглдью предлагает другой путь: как только ребёнок отклоняется от морального стандарта, его нужно помещать в учреждение, где исключено искушение к пороку, и где применяется высшая моральная и интеллектуальная тренировка, эдакое воспитательно-лечебное убежище.
Затем речь переходит к критерию цивилизации. Она не измеряется роскошью, количеством удобств, техническими победами науки, сокращением времени и пространства. Всё это важно, но недостаточно. Важнее то, насколько народ понимает законы собственного организма, и связь между этими законами и человеческим счастьем. При этом самое главное — не прогресс немногих, а возвышение многих. Церебральная физиология, по его мнению, должна дать принципы, применимые ко всем народам и климатам. Она должна сделать для чувств и нравов то, что физические науки делают для пространства, т.е. должна связать человечество в единое братство. В этом месте френология приобретает почти утопически-социалистическую окраску. Она «оправдывает свободу, и низвергает тиранию», признаёт свободное проявление мысли, поддерживает всякий проект, увеличивающий счастье человека, и хочет изгнать остатки варварства и животности. А в финале своей речи Энглдью возвращается к теме мужества. Многие люди в частных разговорах признают истинность материалистических принципов, но на публике они трусят. Здесь он даже цитирует Платона, мол глаза толпы недостаточно сильны, чтобы смотреть на истину. Но, говорит он, если это верно о массе, это не должно быть верно о церебральных физиологах. В «свободной» Англии человек всё ещё раб. Власть может раздавить самый мощный интеллект и помешать высказыванию мыслей, которые могли бы оживить другие мозги. Англия гордится тем, что раб, ступивший на её берег, получает свободу тела; но при этом она ещё крепче сковывает мысль. Миллионы тратятся на освобождение мускулов, но судьи преследуют людей за мнения. Если мысль есть функция мозга, то преследование мнений оказывается насилием над органом человеческого превосходства.
Он высмеивает тех, кто называет прогресс утопией, тех кто выступал против образования и теперь радуется, что скудное образование не дало мгновенного результата. Вместо этого утверждается, что человек прогрессивен, а невозможное одного века становится научным фактом следующего. Заканчивает он двумя цитатами. Первая — «Man know thyself — all wisdom centres there»: человек, познай самого себя, в этом центр всей мудрости. Вторая — шекспировская, из Гамлета: «To thine own self be true…» — будь верен самому себе, и тогда ты не будешь ложен ни одному человеку.
Защита и радикализация Эллиотсона
В письме, где Эллиотсон пытается защитить Энглдью от нападок френологического общества, он обращается к Энглдью как к «my dear Doctor» и сразу объясняет повод для перемены своей позиции. Ещё недавно все приведенные его коллегой примеры с опытами казались ошибочными, но после собственных наблюдений пришел к мнению, что отдельные церебральные органы действительно можно «месмеризировать». Эллиотсон описывает двух молодых пациентов, которых он лечил от тяжёлых припадков многолетней давности. Оба пациента входили в глубокую кому, которую внешние впечатления не разрушали; затем состояние переходило в «sleep-waking» — сомнамбулическую бодрствующую форму сна. Их конечности можно было делать жёсткими и необычайно сильными; эта жёсткость не уступала механическому насилию, но она быстро исчезала от прикосновения, дыхания или движения руки оператора. Мышцы лица можно было заставлять подёргиваться «как от электричества»; глаза открывались, тело двигалось под влиянием жестов, сделанных на небольшом расстоянии. Пациенты могли точно подражать положению пальцев оператора даже с закрытыми глазами и вне поля зрения. Они выглядели спящими, но могли говорить, не узнавая ни человека, ни места; их «сон», если так можно назвать это состояние, оставался рациональным, но реальная ситуация постоянно подменялась воображаемой. Эллиотсон утверждает, что оба пациента совершенно не знали френологии, и это для него принципиально ведь если пациент знает карту органов, тогда он может сознательно или бессознательно разыграть ожидаемую роль. Однажды, без заранее составленного плана, он попробовал воздействовать на отдельные органы молодой пациентки. Когда он помещал кончик пальца на правый орган Привязанности, то она сжимала пальцы его другой руки, вложенные в её правую руку, и принимала его за любимую сестру. Когда он переносил палец на Самоуважение, гордость, — она отпускала пальцы, отталкивала руку, принимала его за неприятного человека и говорила высокомерно. Возвращение пальца на Привязанность снова вызывало ласку. Воздействие на Разрушительность/агрессивность — вызывало раздражение и гнев. Палец на Багожелательности мгновенно успокаивал её и делал доброжелательной, хотя уже не привязанной. Поэтому он приводит аналогию, что мог менять её настроение и представление о его личности по своему желанию, словно «играя на её голове, как на фортепиано».
Затем он пытается усилить доказательную часть, и говорит, что при повторениях те же эффекты возникали даже без прикосновения — достаточно было указывать пальцем рядом с органом. Это, по его мнению, особенно убедительно для демонстрации посторонним, ведь глаза пациентки закрывали и дополнительно плотно прикрывали платками; органы были расположены так, что даже с открытыми глазами она не могла бы знать, куда он указывает. Эллиотсон утверждает, что повторял эти опыты двадцать раз, и самая поразительная для него часть — латерализация эффекта. Состояние органа на одной стороне мозга проявлялось только на одной половине тела. Например, если он держал пальцы в правой руке пациентки и воздействовал на Привязанность справа, она сжимала их и принимала его за дорогого друга. Если затем он воздействовал на Гордость слева, правая рука продолжала ласково сжимать пальцы. Но если он вкладывал пальцы в её левую руку, она отталкивала их и говорила презрительно. Дальше он утверждает, что мог вызывать разные состояния одновременно. Так, обе руки отталкивают, если обе стороны Гордости или Разрушительности активированы; обе сжимают, если активированы обе стороны Привязанности; одна рука отталкивает, другая сжимает, если на одной стороне активирована гордость или разрушительность, а на другой — привязанность. Пациентка как бы разговаривает с двумя разными воображаемыми людьми. На одной стороне ведет себя ласково, на другой гордо или сердито. Это место особенно характерно для френологических фантазий XIX века, ведь для френологов мозг мыслится не как единая душевная субстанция, а как совокупность локальных аппаратов, которые можно возбуждать независимо, даже по полушариям.
После этих опытов Эллиотсон восклицает: «О, если бы Галль дожил до этого дня!». Для него всё это потрясающие доказательства истинности френологии. Он утверждает, что за последний месяц сделал больше людей френологами, чем за всю свою прежнюю жизнь. И здесь он встраивает в старую традицию месмеризм. Галль открыл органы, а месмеризм дал способ их непосредственно возбуждать. Для френолога это выглядело как переход от наблюдательной анатомии к экспериментальной физиологии.
Теперь Эллиотсон предвидит главное возражение: может быть, эти результаты не доказывают френологию, потому что идеи возбуждаются не органами, а волей оператора? Да, допускает он, воля оператора может иметь значение при введении в месмерический сон, особенно если верны сообщения о воздействии на расстоянии. Но это не может быть единственным источником эффекта. Он говорит, что пять лет почти ежедневно занимался месмерическими опытами, и никогда не обнаружил действия одной только воли. Он не мог усиливать результат сильным желанием, и не мог ослаблять его, думая о постороннем. Более того, разные пациенты требуют разных процедур, а некоторые опыты он ставил так, чтобы вообще полностью устранить связь между действиями и своими мыслями. Ещё одно возможное объяснение — психическая или нервная «симпатия» между пациентом и оператором. Эллиотсон отвергает и это. Он говорит, что никогда не обнаруживал совпадения между своим душевным состоянием и состоянием пациентов, пока не воздействовал на органы. Во время возбуждения гордости или разрушительности у пациента он сам оставался спокойным, смиренным и доброжелательным, «потерянным в удивлении и восторге» от наблюдаемого. Далее Эллиотсон цитирует Уильяма Смелли, его работу Philosophy of Natural History. Там Смелли писал, что можно представить существо, настолько хорошо знающее человеческий организм и связь между интеллектом и чувствительными органами, что оно могло бы, раздражая определённые комбинации нервов или ветви отдельного нерва, возбуждать в уме любые идеи. Можно также представить, что определённая идея внушается воздействием на нервы тем же способом, каким эти идеи обычно воздействуют на них через другие причины. Но благодаря открытиям Галля мы знаем отдельные части нервной системы, служащие для отдельных идей; благодаря прогрессу месмеризма мы знаем, как возбуждать эти отдельные части. Следовательно, мы сами стали теми высшими существами, которых воображал Смелли.
После месмерической части он переходит к «одному слову о материализме». И тут он формулирует самый важный тезис всего памфлета: «Нет более очевидного факта в природе, чем то, что при определённых условиях материя мыслит». Ведь всякое животное это материя. У каждого животного есть особая часть, сложно составленная и организованная, называемая нервной; и это именно она выполняет функции чувства, сознания, желания и воли. Чем тоньше состав и организация этой нервной части, чем значительнее её развитие, тем многочисленнее и мощнее способности. Мозг и его функции подчиняются тем же законам, что и другие части тела и их функции. Всякое изменение мозга — меняет психические функции так же, как изменение другого органа меняет его функцию. Приписывать свойства мозга духу или чему-то отличному от материи, говорит Эллиотсон, так же детски, как приписывать гравитацию, свет, тепло, электричество или свойства растений чему-то отличному от материи. Эллиотсон отдельно нападает на привычный риторический приём спиритуалистов: называть материю грубой, и поэтому неспособной к высшим свойствам. С его точки зрения — это просто ложь. Частицы материи бесконечно малы, а её свойства чрезвычайно тонки. Свет, электричество, гальванизм, магнетизм, гравитация действуют с поразительной быстротой через необъятность пространства. В растительной жизни красота, разнообразие форм и способность веществ специфически действовать на животных и их части также являются результатами особой композиции и организации материи. Он отрицает дуализм, и материя это не кирпич, не грязь, а носитель самых тонких и быстрых явлений природы. Поэтому нет никакого априорного основания запрещать ей мыслить. Это очень близко к тому, что в XVIII-XIX веках делали Ламетри, Дидро, Кабанис, Лоуренс, Морган, а позже Фогт и Молешотт.
Дальше Эллиотсон формулирует возможное возражение: допустим, материя имеет тонкие свойства, но неужели вы утверждаете, что материя может мыслить, желать и обладать сознанием личности? Он отвечает: да, утверждаю, потому что это факт. Все животные, по его мнению, мыслят, желают и обладают чувством собственной личности. И кит, и микроскопические животные, не превышающие трёх-четырёхсотой части дюйма. Если для мышления, воли и чувства личности требуется дух, тогда этот дух или душу придётся дать каждому микроскопическому существу. Эллиотсон резюмирует словами: «Прочь такую чепуху». Это тот же аргумент, что у Энглдью, но ещё резче. Спиритуалист хочет сохранить особую душу для человека, но природа показывает непрерывную шкалу чувствительности, воли и поведения. Если душа нужна для человека, тогда почему не нужна животным? Если нужна животным, почему не нужна инфузориям? Если дать бессмертные души клещам и блохам тогда гипотеза спиритуалистов становится комической.
Дальше Эллиотсон привлекает неожиданного союзника — Джона Локка. Он цитирует его ответ епископу Вустерскому. Трудности против мышления материи исходят из нашего невежества и узости представлений, но они не ограничивают Божью власть; если Бог пожелает, тогда Он может дать материи способность мыслить. Затем Эллиотсон цитирует ещё более важный локковский аргумент о животных, что способности зверей доказывают либо то, что Бог может и действительно даёт некоторым частицам материи способность восприятия и мышления, либо то, что все животные имеют нематериальные и, следовательно, бессмертные души, как люди. Но сказать, что блохи, клещи и прочие существа имеют бессмертные души, — это уже явная попытка спасти гипотезу любой ценой. Эллиотсон ставит Локка в материалистический лагерь, потому что локковская критика врождённых идей и признание возможности «мыслящей материи» подрывают догматический дуализм. Но после Локка он вдруг цитирует консервативного теолога Уильяма Пейли, автора Natural Theology, где Пейли пишет, что «частица» якобы решает, чем будет производимое существо: растением, просто чувствующим существом или разумным существом; дубом, лягушкой или философом. Эллиотсон использует высказывания Пейли против спиритуалистов. Если даже религиозный автор признаёт, что мельчайшая материальная разница определяет, будет ли результат дубом, лягушкой или философом, то христиане не должны считать материю — творение их Бога — чем-то низким и неспособным к высоким свойствам. Ограничивать возможности материи это значит ограничивать Божью власть. Затем Эллиотсон цитирует Ричарда Уотсона, епископа Лландаффского, известного апологета Библии. В автобиографической работе он говорит, что в юности, как большинство школьников, считал душу субстанцией, отличной от тела, но затем он сам же называет это представление о душе порождением предрассудка и невежества. Если даже епископ называет традиционное представление о самостоятельной душе предрассудком, то почему френологи дрожат перед материализмом? Здесь он цитирует ещё одну мысль Уотсона: надежда на будущую жизнь основана для него не на доказательстве особой субстанциальной души, а на истине христианства. Уотсон также говорит, что его не тревожит неспособность ясно убедить себя, является ли душа субстанцией, отличной от тела. Получается, что то, к чему даже епископ относился спокойно, ужасает «более благочестивых, учёных и просвещённых» членов Френологической ассоциации. Ещё один авторитет — епископ Эдмунд Лоу, автор книги Theory of Religion. Эллиотсон передаёт его позицию так: слова «soul» и «spirit» не означают нематериальный бессмертный дух. Они могут означать личность, высшие и низшие психические способности, живое существо. Даже смерть для него это полное прекращение существования; а жизнь после смерти — второе телесное существование (ср. материалист Белшем, который обосновывает жизнь после смерти).
В финальном богословско-полемическом блоке Эллиотсон атакует ещё один аргумент, будто без веры в душу невозможно верить в будущую жизнь. Он называет это мнение «мусором», оставшимся от самых тёмных и суеверных времён. Если человек христианин, то его должна убеждать в будущей жизни истина христианского откровения, а не метафизическая гипотеза души. Если бы будущая жизнь была доказуема естественным разумом через существование души, тогда откровение было бы не нужно, чтобы «явить свет жизни и бессмертия». Следовательно, будущая жизнь — это не естественное следствие бессмертной души, а сверхъестественное событие, «mystery», свободный дополнительный дар Бога. Он ссылается здесь на апостола Павла и снова на епископа Уотсона, который говорил, что не имеет надежды на будущее существование, кроме той, которая основана на истинности христианства. Эта часть может показаться религиозной уступкой, но по структуре аргумента она работает против спиритуалистов. Эллиотсон говорит им, что даже если вы хотите сохранить христианство, вам не нужна нематериальная душа. А если вы философ и физиолог, тогда тем более не нужно вводить сущность, которая ничего не объясняет.
Брошюра Энглдью и Эллиотсона — это великолепный памятник эпохи, когда наука мучительно нащупывала контуры будущей нейрофизиологии через туман псевдонаучных практик. Удивительно, как эти авторы, запутавшись в проводах месмерических пассов и шишках Галля, смогли с поразительной точностью предсказать грядущие открытия:
- Концепцию «церебрации» (которую Карпентер переведет на рельсы бессознательного психического);
- Необходимость микроскопического, гистологического изучения коры для лечения психопатологий;
- Идею криминальной антропологии и замены наказания психиатрическим лечением (что позже оформят Ломброзо и Ферри).
Они были «вульгарными материалистами», предтечами Фогта и Бюхнера, но их радикализм был рожден глубоким гуманизмом — желанием избавить человечество от боли, нищеты и варварских законов. И то, что интеллектуальная элита Англии вроде Диккенса или Теккерея не отвернулась от них в 1850-е годы, доказывает, что викторианский мир остро нуждался в такой материалистической инъекции, пусть даже шприц для нее был дезинфицирован сомнительным месмерическим флюидом. И этот материализм гораздо более последователен, чем любые метафизические спекуляции с приобщением гегелевской диалектики.
